Текст книги "Ключи от дворца"
Автор книги: Юрий Черный-Диденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)
Игнат Кузьмич и Санька добрались домой лишь на третьи сутки после того, как пустили под откос паровоз. К этому времени немцы заняли и Сталино, и Макеевку, и Нагоровку. По ночам полыхало зарево где-то за Снежнянской, над Енакиевом и Дебальцевом. Впервые увидели немцев в пути, вблизи Ханжонкова. Игнат Кузьмич и Санька шли вдоль железнодорожной станции, а немцы проехали мимо на ручной дрезине, напевая что-то незнакомое. В сторону Осташко и Саньки они оглянулись мельком, как хозяева, уверенные в себе, в своей власти и в своей значительности перед этими устало бредущими степью путниками. Но в этот же день другие немцы их все-таки остановили. Очевидно, это был патруль. С автоматами на боку они неожиданно вышли из будки блокпоста как раз тогда, когда Игнат Кузьмич и Санька поднимались на переезд. Игнат Кузьмич давно не брился, выглядел глубоким старцем, и к нему цепляться не стали. Но Саньке, на котором была красноармейская гимнастерка и который тоже изрядно зарос, опасно было выглядеть старше своих семнадцати лет. Однако его выручили кургузые, покалеченные пальцы… Показал их, как пропуск, и подействовало – отпустили. И все ж после этой встречи Игнат Кузьмич решил, что днем лучше переспать в поле, в скирдах, подождать сумерек, благо что они теперь наступали по-осеннему рано. Так перед полуночью они и подошли к знакомой окраине Нагоровки. Санька около подстанции простился с машинистом и свернул к себе, на разбросанную по балкам Алексеевку, а Игнат Кузьмич ложбинкой, меж главной ростовской магистралью и веткой на Очеретино, зашагал к своей Первомайской. Остерегаясь патрулей, пробирался задворками и теми узенькими проулками, по которым обычно доставляли к жилью уголь, дрова, вывозили мусор. Но и отсюда, с задворков, все же замечал зловещее, пугающее… Впереди почудилось знакомое электрическое мерцание окон поликлиники, однако подошел ближе и увидел, что это сквозь высокое здание, вернее, сквозь провал в нем просвечивает выкатившаяся из-за облаков луна. Наискосок обрубило и верхний этаж школы – неестественно резко белели над улицей стены одного из классов.
Осташко пересек сквер. Вот и Первомайская… Вся в темноте. Миновал крыльцо Серебрянского и, хотя в избытке было своего горя на сердце, все же, глянув на окно соседей, мысленно посочувствовал Нюське, с первого года замужества познавшей лихую долю солдатки. И вдруг, нащупав взглядом свое окно, вздрогнул: завешенное то ли рядном, то ли одеялом, оно чуть заметно светилось. «Танюшка, наверняка Танюшка! Все-таки приехала. Эх, нашла же время… Лучше бы сидела у матери», – стал про себя журить невестку Игнат Кузьмич, одновременно растроганный и обрадованный тем, что не окажется в доме одиноким. Об Алексее и не подумал. Твердо знал, что его быть не могло.
У порога он споткнулся и развалил какой-то непонятный, загадочный штабелек. Когда уезжал, ничего похожего здесь не стояло. Чиркнул спичками, осторожно ладонями направил свет вниз. Книги. С этажерки Алексея. Чуть поодаль в бурьяне тоже белели раскрытые ветром страницы. Если это сделали немцы, если в доме они, то надо уходить. Но женский голос, который в это время донесся из окна, показался знакомым: не Танюшкиным, но знакомым. Послышался и мужской, опять-таки не чужой. Да это же Серебрянские!..
Игнат Кузьмич постучал в дверь.
– Кто там? – с заминкой, настороженно спросил мужчина.
Он, Федор.
– Открывай… Я! Осташко! Вхож я в свою хату или не вхож? – Он нашел в себе силы даже пошутить и принудил себя отодвинуть подступавшие тревогу и беспокойство. «Разберусь! Главное, что теперь дома».
Федор защелкал какими-то незнакомыми задвижками и запорами, которых раньше опять-таки не было.
– Игнат Кузьмич! Дорогой! Откуда? – негромко, но с неподдельным волнением воскликнул Федор, открыв наконец-то дверь. – Ну, заходи же, заходи. Кто бы мог подумать, а? Бог ты мой? Да встретил бы тебя и не узнал. Раздевайся, садись. Нюська, ослобони табуретку. Что пялишь глаза?
Нюська тоже бессвязно восклицала, всплескивала руками. Схватила с табуретки объемистый узел, сунула его в угол.
Вроде бы в свой дом вошел Игнат Кузьмич и не в свой. В своем-то смешно было присаживаться у порога, на кухне. И он не присел, осматривался. Старый кухонный стол заменен низеньким шкафчиком. На полках не их, не принадлежащая Осташко посуда. Занавеска отделила ту часть кухни, где была лестница в погреб. В углу стояли друг на друге несколько ящиков в нетронутой складской упаковке. Через открытую дверь увидел, что и в столовой перемены. Там появился новый, обитый плюшем диван, правее – детская кроватка.
– Никак не поймешь, в чем дело, соседушка? – рассмеялся Федор. Улыбающийся, довольный собой и тем делом, которым только что занимался, – переставлял мебель и ящики, был он в одних трусах и майке, благо что плита даже раскалилась от полыхавшего на колосниках жара. Лицо раскраснелось, выглядело подобревшим, только странно передергивались щека и веко над ней, и казалось, что он все время подмигивает.
– Будто бы начинаю понимать, – медленно произнес Игнат Кузьмич совсем не то, что хотелось спросить и что смятенно теснилось в голове. С чьего согласия затеяно это новоселье? Может быть, к нему причастен Алексей? Однако кто же тогда выбросил книги? Где все другие их пожитки? Почему Федор не в армии, а дома? А если по какой-то причине оказался здесь, в Нагоровке, то как же у него хватает совести вот так улыбаться, когда кругом беда? Но но стал ничего спрашивать, ждал, что тот расскажет сам. Снял пиджак, сел, чувствуя, как гнетущей усталостью и отрешенностью все больше наливается тело.
– Перебрался, перебрался, Игнат Кузьмич, – подтверждая его мысли, заговорил Федор. – Извини уж, что похозяйничали без тебя. Алексея на прошлой неделе я видел, когда наши отходили… Правда, насчет хаты ничего с ним не говорил. И ему не до этого было, да и мне… Вот так и получилось. Думал, думал да и решился – жить-то надо. И сколько ж можно в одной комнатенке тесниться? И солнечней у вас… Квартир ослобонилось сейчас в городе сколько хошь, выбирай любую… Да решил: зачем искать, когда рядом нежилая! Кто же знал, что ты вернешься?
– В общем, пропел ты мне отходную – да и на новоселье? – уже не удивляясь улыбающемуся, раскрасневшемуся лицу Федора, заметил Осташко.
– Говорила же я тебе, что лучше подождать! – вдруг подала голос, обернувшись от плиты, Нюська.
– Да чего же другого, хорошего теперь ждать?! – глянул на жену и с сердцем, будто продолжая недавний спор, воскликнул Федор. Из столовой вышла старая Серебрянчиха:
– Прости нас, Кузьмич… Повременить, повременить надо было бы. И я про то ему, сыну, толковала.
– А ты иди, иди отсюда, старая, не лезь, тоже мне советчица нашлась, – с прорвавшимся озлоблением выругался Серебрянский и заелозил ладонью по бугристой груди, будто утихомиривая расходившееся в волнении сердце. – Коль ты и в самом деле всерьез обиделся, сосед, то напрасно, ей-богу, напрасно. Это я тебя откровенно предупреждаю…
– Предупреждаешь?
– Да неужели сам не сообразил до сих пор? Их ведь взяла!.. Их верх!.. Надо ж признаться… Не знаю точно, где ты это время был и что видел, а я уже, поверь, насмотрелся. Накипело по самое горло. И под Новоград-Волынском, и под Борисполем… И до контузии и после контузии. Нюське давно полагалось бы вдовой стать, да, видно, фартовой родилась… В общем, сам не пойму, каким чудом ноги уволок. Да и на что, спрашивается, надеяться таким, как мы, если даже их генералы из клещей не смогли вырваться?
– Чьи же это… их?
– Да наши ж, советские… Про Кирпоноса разве не слышал? – спохватился Федор и, поправляя свою обмолвку, заговорил еще горячей и доверительней: – Эх, Игнат Кузьмич, милый ты мой старина, не думай, что я какая-то последняя сволочь, только, мол, исподтишка и ждал всего этого… беды нашей… Я ведь тоже, вспомни, жилы тянул, старался ради лучшей житухи. И ударник, и штурмы разные по стройкам, и всякое прочее… Не стоял в стороне, не прятался… Премии, грамоты… А что получилось? Мне, думаешь, не больно? Ту же нашу Нагоровку почти без боя сдали… Какой-то чудак с дворцовской крыши стрелял, а толку? Эх, что про это говорить!.. Давай-ка лучше на это свое общее горе плеснем по чарке. Я ведь сейчас, как волк. Не с кем и чокнуться. Да и тебе в охотку пойдет с дороги. Подтянуло тебя всего. Аж черный… Нюська, а ну, живо!..
– За что же будем пить, Федор? – спросил Игнат Кузьмич, поднимая стопку, когда Нюська накрыла на стол. Он оказался на диво богатый – на тарелке желтел брус масла, раскрыта банка тушенки, нарезана копченая колбаса.
– Я так считаю, – поднял и прищурился на стопку Федор, – за то, чтоб жили мы… За того пацаненка, что вон сейчас в той комнате спит и тоже хочет жить… И у тебя такой подрастает, Игнат Кузьмич… Сыны сынами, а и внучка есть… О ней забывать нельзя…
– Ну, за внучку я пока пить не стану, я сейчас за сынов выпью, – нахмурившись, твердо сказал Игнат Кузьмич. Водка вернула озябшему телу желанное тепло и заново яростно пробудила голод, с которым он уже было свыкся в эти дни, почти не замечая его. А Федор был доволен, что он за этим поздним ужином собутыльничает не один, что Осташко хоть и ершится порой, а все-таки перед угощением не устоял, не отказался.
– Понятно, Алешке никак нельзя было здесь оставаться, – говорил Серебрянский, нанизывая на вилку кружки колбасы, – тем более в последнее время в горкоме работал. Тут уж дело ясное…
– Повесили бы, – не то вопрошающе, не то утвердительно буркнул Игнат Кузьмич.
– Факт. Это у них здорово поставлено. Гестапо и прочее… На восьмом номере в первый же день Заярного схватили… Помнишь, приезжал к нам на шахту с делегацией? Этакий черноусый буденновец. Взяли – и как в воду… Говорят, в Покровскую балку их увозят. Не возвращаются…
– И всех, значит, так коммунистов?..
– Ну, может, и не всех, брехать не стану… Может, и не трогают тех, которые… – Федор запнулся и долго откашливался.
Налили еще. Молчал, не договорив свое, Серебрянский, молчал и Осташко. Федор потянулся к нему стопкой чокнуться, но гость, словно и не заметив этого, держал свою у бородки.
– Да, Федор, мало-мало чего хорошего загадываешь ты своему пацаненку…
– А на что большее сейчас рассчитывать? Пусть хоть подрастает.
– Подрастает и щенок, пока хозяин на цепь не посадит.
Игнат Кузьмич пить больше не стал. Не понуждал его к этому и Серебрянский. Недавнее благодушие его и упоенная вера в свою удачливость меркли. Хотелось откровенно распахнуть душу, и распахнул было, да уж очень на скользком месте затоптался весь разговор. Выпил сам. Потом Федор перехватил взгляд Осташко, которым он, понурившись, вновь тоскливо повел по этим, так внезапно ставшими для него чужими, стенам:
– Отдохнуть потянуло, Игнат Кузьмич? Правильно. Понимаю… Где хочешь? Можешь и здесь, постелем на диване. А то иди в нашу… Там, конечно, раскардаш, но кровать одну оставили… Одеяло, подушка тоже там.
Какой ни омерзительной представлялась уже сама мысль о том, что вынужден заночевать в недавней квартира Серебрянских, однако остаться постылым гостем в своей? Это оскорбляло еще больше. Третьего же выхода не было.
– Ладно, пойду.
Федор накинул пиджак, чтобы проводить.
Вышли на крыльцо. В глухоте октябрьской ночи завязывался, креп заморозок. Казалось, заледенело все живое, если оно еще осталось здесь, в городе. Повсюду подвальная тишина. Ни единого паровозного гудка. Безмолвствовала и шахта. В черноте палисадника Игнат Кузьмич снова увидел зарябившую на земле реденькую белизну.
– Книги… – вслух подумал он.
– Книги, – охотно подтвердил Федор. – Алешка-то твой книгочей был, да толк от этого вишь какой получился. Оставить в хате никак не мог, Кузьмич. И тебе не советую. Если уж хочешь какую приберечь, то лучше снеси на чердак или в сарай.
Осташко шел не отвечая, придерживаясь руками за забор, будто боялся упасть.
Федор тоже хотел войти в дом, но Игнат Кузьмич взял у него ключ, отпер дверь и тут же захлопнул ее за собой. Чиркнул спичками, увидел в углу пустой комнаты кровать и, не раздеваясь, ничком повалился на нее.
6Весь день, что последовал за этой анафемской, неладной, прошедшей в бредовом забытьи ночью, он провел в сокрушенных раздумьях, не показываясь на улицу. Шагал и шагал из угла в угол, а то смотрел на ту жизнь – незнакомую, чужую, враждебную, которая краешком приоткрывалась на шоссейке. В сторону парка проехал военный обоз. Лошади одна в одну – упитанные, каштанового глянца, круп у каждой шириной чуть ли не с полуторку, И хотя вслед за обозом загромыхали танки, а часом позже орудия, с глаз все еще не сгинули эти, с мохнатыми ступицами, кони – чугунной стати, выхоленные в прусских или бельгийских конюшнях и сейчас, словно после неутомительной пробежки, оказавшиеся на донецкой земле. Почтительно сторонясь лязгающего железом и клубившегося пылью шоссе, протрусил по обочине на велосипеде Федор. У этого своя забота. На багажнике привязана бельевой веревкой швейная машинка. Через полчаса снова куда-то помчался.
В середине дня бабка Серебрянчиха принесла чугунок отваренной картошки, банку с недоеденной вчера тушенкой, полбуханки черствого, давней выпечки хлеба. Поставила на стол, всхлипнула:
– Ох, Кузьмич, уходить тебе отсюда надо, уходить побыстрей.
– Это ж как понимать? Твой Федор скомандовал? И здесь я ему помеха?
– Да неужто без Федора не понять? Сам подумай… Или охота голову под петлю подставить? На виду вы ж тут были, и ты, и Алексей.
– Были! Выходит, и ты заживо хоронишь.
– Хоть ты меня не обижай, Кузьмич, такими словами. Меня теперь всякому обидеть запросто. При советском законе еще мало-мало остерегались, а теперь…
– Ладно, старая, – примирительно проговорил Осташко. – За совет спасибо. Засиживаться здесь не буду. Ты вот что скажи, Танюшка за мою отлучку сюда не приходила?
– С месяц назад была, проведывала Алексея. Знамо дело, и про тебя расспрашивала… Ну, а теперь, понятно, боязно ей… Где она? У матери, кажись, где-то. Сейчас к соседу через улицу перейти – и то сперва трижды перекрестишься.
– Положим, твой Федор и без креста обходится. Гоняет велосипед без передыху…
– Мужику легче… – Серебрянчиха помолчала и тихо добавила: – А такому, что совесть потерял, и подавно…
Но Танюшка все-таки пришла, пришла в этот же день, будто почуяла, как нужно Игнату Кузьмичу чье-либо душевное участие.
Выждав сумерек, он уже совсем было собрался уходить, как вдруг раздался осторожный, вопрошающий стук в окно. Белевшее за стеклом, обрамленное шерстяным платком лицо показалось вначале незнакомым.
– Папа, да это ж я… Откройте! – услышал он голос невестки.
Таня вошла в комнату и обессиленно уткнулась ему в грудь.
– А я уж не думала вас и живым видеть… Чего ж вы… Чего ж вы один тут сидите?! – и обрадованно и горестно восклицала она.
– Ты вот чего, командирская женка, вздумала сюда заявиться? – тоже и растроганно и рассерженно упрекнул Игнат Кузьмич. – Светланка где? Как она?
– А что Светланка? В Моспино у бабки на руках… Вас зовет… Приведи, говорит, деда… Будто это легко…
– А Василий… когда писал?
– В августе два получила… Как догадываюсь, под Киевом был. А жив ли сейчас, нет – кто знает… Все наказывал, чтобы вас берегли.
Таня опустилась на стул, стала рассказывать. В Моспино немцев пока нет, заскочили только мотоциклисты, но не остановились, проехали на Ханжонково. А вот люди, пришедшие из Макеевки, из Харцызска, говорят, что там сразу расклеили объявления о регистрации коммунистов и уже начали хватать, загонять в лагеря, вывозить. Она же дала слово и Василию и Алексею, что его, отца, одного не оставит, хотела прийти еще вчера, да приболела, не смогла.
– А кто ж тебя размалевал?
Игнат Кузьмич давно хотел спросить об этом. На лице Танюшки виднелись полосы сажи или угольной пыли, в оно выглядело состарившимся, увядшим, некрасивым.
– Сама… Как все, так и я. Иначе сейчас не пройти.
Игнат Кузьмич размышлял. Моспино, конечно, тоже не было каким-то желанным спасительным убежищем, да и разве о нем он думал, когда торопил в Тихорецкой слесарей и спешил сюда со своим паровозом?! Но не получилось, не успел… И выходит, что сейчас не остается ничего другого, кроме как укрыться до поры до времени в Моспино. Там осмотрится, решит, что делать дальше…
– Надо идти, папа… Одевайтесь… Будем уходить… – встревоженно повторила Таня, а сама, изнеможенная дорогой, сонно клонилась на стуле. – Я вот только согреюсь.
– С тебя сейчас ходок, – с жалостью глядя на нее, покачал головой Игнат Кузьмич. – Лучше ложись и спи. Выйдем перед рассветом. Слышишь? А сейчас ну-ка в постель.
Не в силах противиться этому соблазну и распорядительному голосу свекра, Таня поплелась к кровати.
– Погоди, нитка с иголкой у тебя есть?
Не спрашивая, для чего они понадобились, Таня отвязала от кофточки и протянула накрученную на иголку нитку и не раздеваясь упала на матрац.
Игнат Кузьмич поплотней закрыл ставни и заново разжуравил потухшую было печку. Уголь в ящике был хороший, сухой, наверное, из тех штабелей, что насыпались в фонд обороны, да так и остались невывезенными. Огонь занялся хватко, сразу потеплело и стало светлей. Он снял пиджак, распорол на левом рукаве у плеча шов и начал приделывать потайной карман. До этого, пробираясь в Нагоровку, прятал партбилет за подкладкой своей обношенной, замасленной кепки, но сам понимал, что это ненадежно, по-мальчишески, и при встречном ветре придерживал рукой кепку. А он должен храниться так, чтобы всегда чувствовать его близко у сердца – самое вещественное и сокровенное, что напрочно связывало с множеством незабытых дорог, с сыновьями, с товарищами, с жизнью прожитой и жизнью будущей.
Тонкая иголка не держалась в загрубевших пальцах, то и дело выскальзывала, но он все же приноровился: густо и старательно клал стежок за стежком, распрямлял их, чтобы новый шов получился крепким.
А Таня спала беспокойно, изредка что-то сдавленно бормотала. И, вероятно, потому, что и во сне видела нечто такое же страшное, как и наяву, по пути сюда, она сквозь сон почти одновременно со свекром услышала визг тормозов, голоса во дворе, затем тягучее поскрипывание ступенек крыльца.
– Немцы! – вскочила и растерянно заметалась по комнате. – Пришли…
Таня увидела лежавший на коленях Игната Кузьмича партийный билет, еще испуганней вскрикнула:
– Ой, а это ж вы зачем? – И не успел он опомниться, остановить, удержать ее руку, как она схватила билет и кинула в огонь.
– Да… да ты что, рехнулась? – забывая о том, что его могут услышать там, на крыльце, гневно гаркнул Игнат Кузьмич и сунул руку в раскаленный пламенем зев печки, нащупал, успел вытащить едва не утраченное.
В дверь стучали. Сильней и сильней. Игнат Кузьмич пошел открывать. На крыльце стояли двое. Нерешительно переминались у входа в темный коридор. «Ждут приглашения, что ли? Не похоже на них!» Наконец один, повыше и поплечистей, первым шагнул в комнату. Заслонка печи оставалась распахнутой, по стенам перебегали красноватые отсветы. У вошедших – обтрепанные серо-сизые шинели, такие же серо-сизые пилотки, плотно натянутые на уши, на руках огромные кожаные перчатки с раструбами. «Шоферы», – догадался Игнат Кузьмич, чувствуя, как забрезжило в сердце еще не ясное самому себе облегчение.
Солдаты разочарованными взглядами окинули почти пустое, неустроенное жилье – одинокий табурет, кровать с протертым матрацем, чугунок и остатки еды на подоконнике, заменявшем стол. Лишь увидев оторопело прислонившуюся к стене Таню, чуть приоживились, в черных, как маслины, глазах блеснуло бесцеремонное веселое озорство.
– О, синьорина!..
– Донб-а-асс мадонна! Катюш?
Но, видимо, в этом неудачно выбранном придорожном доме и Таня со своим размалеванным сажей лицом и нарочито неухоженными, растрепанными волосами не заслуживала ничего иного, кроме этих снисходительных восклицаний. Подсели к печке. О чем-то лениво разговаривая, несколько минут грели озябшие за баранкой руки, а затем поднялись и, ни слова не сказав, будто оставляли давно обезлюдевшую комнату, вывалились на улицу.
Таня и Игнат Кузьмич оцепенело молчали, пока за окном не послышался шум моторов. Только тогда нервное напряжение спало.
– Слава богу, что итальянцы, – вздохнула Таня.
– Слава богу? – озлился Игнат Кузьмич. – Ишь что сказала! Обрадовалась!
Он запер дверь и, вернувшись в комнату, вытащил таза отворота рубахи партбилет, встревоженно стал его рассматривать. На обложке осталась подпалина, но все листки целы, цела и фотокарточка.
– Ты мне скажи, дура, – начал отчитывать невестку, – и как это тебе пришло в голову на такое злодейство решиться? Называется распорядилась… Хвать, да и в печку… Быстро у тебя получилось. Да разве ты мне его давала?
– Простите, папа, виновата, – заплакала Таня. – Сама не в себе была…
– Нет тебе моего оправдания. Это ж подумать только!.. Вот Василий и Алексей про это узнали бы, с какой душой воевать бы им? Отец от партии отрекся… Билет сжег на старости лет… Вот это и в самом деле жутко… Хуже и но придумаешь… Свой-то, комсомольский, куда девала?
– Мой еще в Эмильчино остался… Разбомбили… Из дому в одной рубашке выскочила. Все сгорело.
– Ну, это другое дело… А чтоб своею собственной рукой, то лучше и не жить…
Игнат Кузьмич еще долго пробирал невестку самыми гневными словами…
Часа в четыре утра, сам за ночь так и не сомкнув глаз, он разбудил Таню. Оделись, вышли. В небе над восточной окраиной города, а может, еще дальше, над Никитовкой, бело вспыхивали и гасли гигантские римские цифры прожекторных лучей. Врубались в небо, перемещались, и от их сверкания чернота вокруг уплотнилась, упрятала все. Пробирались к переезду задворками. Под ногами то хрустко позванивал схваченный на лужицах первый ледок, то сухо шелестела наметанная холодным ветром листва. Перешли железную дорогу и направились глубже в степь, подальше от шоссе. Путь на Моспино лежал через знакомые балки и буераки, осенняя глушь которых становилась сейчас благодетельной. Игнат Кузьмич неторопливо шагал впереди, нет-нет да и пошевеливал левым плечом, как бы нащупывая знакомую, неизменную и такую нужную сейчас опору.