Текст книги "Страна Печалия"
Автор книги: Вячеслав Софронов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
– И детей нет? – продолжал он выспрашивать, понимая, что сейчас должно случиться что-то главное, отчего жизнь его круто изменится. И от этого ему стало сперва жарко, а потом вдруг бросило в холод, и он встряхнул головой, отгоняя внутренний озноб, и впервые за все это время слегка улыбнулся.
– Детей Бог не дал. Может, оно и к лучшему? Чего улыбаешься-то? – тоже с улыбкой спросила она. – Думаешь, скрываю? Нет, врать не люблю, грех это.
– В церковь часто ходишь? – Сам не понимая, зачем спросил, он и догадался, что ему хочется узнать, во всем ли она похожа на его мать или это лишь внешнее сходство, которое при ближнем рассмотрении легко рассыплется.
– Как и все, – пожала она плечами, – по праздникам. На исповедь. А чего ты все выспрашиваешь? – погрозила она ему пальчиком. – Зачем это тебе? Неужто понравилась? – И тут же погрустнела. – Нельзя сейчас об этом думать. Там у меня муж лежит несхороненный, а мы с тобой вон… – И замкнулась, поспешно собралась уходить.
* * *
Назавтра Яков сам на санках привез гроб к ней в дом, помог с похоронами, зашел помянуть, недолго посидел, а потом, смущаясь находившихся там же посторонних людей, которые мигом уставились на него, хотя и привыкли к тому, что он неизменный участник всех похорон и поминок, вызвал ее на улицу. И там, стоя с непокрытой головой, задал свой главный вопрос, который мучил его всю прошедшую бессонную ночь:
– Придешь ко мне?
– Ты чего? – отшатнулась она от него с испугом и неподдельным возмущением. – Едва мужа схоронила, девять дней еще не прошло, а ты меня к себе зовешь. Точно, все вы тут, в Сибири, совесть в сугроб зарыли, и найти не можете. Правильно мне добрые люди говорили, охальники и безбожники одни тут живут. Уходи, а то людей позову.
И он ушел, ни на что не надеясь. Но надежда продолжала жить в нем, давая знать о себе непонятно откуда взявшимся желанием круто изменить свою жизнь, стать иным человеком, для которого, куда он ни взглянет, чудно и прекрасно все, что создано вокруг Господом.
Он и не заметил, как образ матери с лучащимися счастьем глазами перестал ему являться вечерами. Вначале он не обращал на то внимания, а потом понял, что она переселилась и теперь живет в нем, и они стали единым целым. И с ее образом он вставал утром и засыпал с ним. И так привык к тому, что порой даже не понимал, сам ли он произносит каждое слово собственным голосом или лишь повторяет звуки ее голоса, слышимые лишь им одним.
Даже весь мир стал он видеть материнскими глазами, как через чудное оконце. И все вокруг предстало перед ним совсем в ином свете, сделалось более ярким, сочным и насыщенным какими-то необычными красками. Сумрачное зимнее небо стало совсем не пасмурным, а бархатно-серым с лиловыми понизу тучами; и дымки из печных труб видел он существами живыми, которым надоело жить на скорбной земле и потому ринулись они вверх, узнать, кто и что там есть и уже никогда не вернутся обратно, а будут плыть вместе с облаками и тучами в солнечной выси, наблюдая оттуда за оставшимися внизу людьми.
И порхающие у обочины дороги воробушки, похожие на комочки, отщипнутые от серой хлебной краюхи, заговорили с Яковом на своем не понятном ему раньше языке, здороваясь и спрашивая: «Куда идешь, Яша? Куда идешь?» Такого не бывало с ним никогда ранее даже в сильном подпитии, и он не переставал удивляться, как жил раньше, не замечая этих милых сердцу мелочей и радостей.
Он мог неожиданно вдруг остановиться прямо посреди улицы и долго разглядывать глыбу снега, видя в ней некие таинственные знаки, человеческие лица, фигуры, и оттого глыба эта казалась ему живой, лишь застывшей до весны с сокрытой от людей собственной тайной. Так и вся сибирская страна, думалось ему, скрывает от людей в лесах своих великую тайну, открыть которую сможет лишь человек, наделенный высшей силой и знанием. Вот бы ему, Якову, разгадать ту тайну и передать другим, тогда бы все узнали, каков он есть на самом деле. И благодарили бы его за открытие, останавливали бы для беседы, издалека снимали бы перед ним шапки и уважительно кланялись.
Но тайна та никак не давалась Якову, сколько он о ней ни думал, ни гадал, пытаясь узнать умом своим, в чем она состоит. Потому ходил он от одного дома к другому, внимательно вглядываясь в снежные узоры на стенах, пытаясь увидеть в них подсказку, но знания его не хватало для открытия того, что и более знающим людям не давалось.
Стал он тогда по несколько раз на дню ходить в храм и на службу и оставался там после окончания ее. Стоя один посреди опустевшего храма, он не замечал, что занятые приборкой и сбором свечных огарков две-три бездомных, живущих при церкви старухи, недоверчиво поглядывают на него, опасаясь, как бы он незаметно от них не стырил чего-нибудь ценное. Но сказать о том вслух опасались, видя его нешуточную сосредоточенность, и обходили его стороной, продолжая при том зорко смотреть за отличным от других прихожанином.
Яков же, оставшись один в храме, всегда останавливался у лика Спасителя Нерукотворного и внимательно, не моргая, смотрел ему в глаза, ища в них ответ на мучившие его вопросы. И тут же внутри него слышался материнский голос: «Молись, Яшенька, проси у Господа спасения души своей». Он начинал чего-то шептать, похожее не столько на молитву, сколько на земные просьбы о помощи. В них он просил Господа подсказать ему ответ, в чем состоит тайна земли Сибирской. Несвязно пытался объяснить, что, познавши тайну ту, мог бы он, Яков, рассказать о том всем живущим рядом с ним и тем самым сделать их счастливыми, избавить от тягостной печали, властвующей на Сибирской земле. Но ответ он не находил ни в храме, ни покинув его…
При этом он почему-то не спешил исполнять главный материнский завет и ни разу не обратился к Господу с просьбой о спасении души своей. Просить об этом он не хотел, ибо предвидел, что главные грехи, которые он свершит, еще впереди и вот тогда придется каяться и просить прощения всерьез и по-настоящему.
«Может быть, – думал он опять же, – сейчас грех мой главный и состоит в том, что не понимаю и не знаю той тайны, которая всем другим уже давно известна, а от меня все еще сокрыта. Как мне каяться в том, чего не знаю? Так не может вор каяться, не украв ничего и мне не в чем раскаиваться, пока не открылось мне главное и сущее». И с тем он вновь и вновь уходил из храма, так и не узнав разгадки на вопрос свой.
Яшка не раз пытался спросить у матери, то есть у самого себя, поскольку уже некоторое время не различал где он, а где она, в чем состоит главная тайна земли этой, но ответа материнского разобрать никак не мог. А может, просто не было его, ответа. Как знать. Но, немного подумав, он твердо решил, что мать умерла, так и не узнав сокровенной той тайны, а потому задавать ей этот вопрос более не следует.
Выходя из храма, он с раздражением смотрел на копошащихся подле паперти нищих и калек, которым не было дела до его страданий, и занимало их лишь собственное естество и мысли о пропитании, о чем сам Яков давно перестал думать, и организм его ничуть тому не воспротивился и терпеливо ждал, когда ему разрешено будет подать голос о восполнении жизненных сил, которые давно уже были на пределе. Мозг же его работал напряженно, и он порой не различал, когда спит, а когда бодрствует. Да и не до этого ему было, потому как в нем непрерывно рождались все новые и новые вопросы, которые раньше не могли ему и в голову прийти.
Он почти забыл и о Капитолине, после встречи с которой, собственно, и начались его долгие размышления, а когда вспоминал, успокаивал себя тем, что, сойдись он с ней, и не имел бы тогда никакой возможности думать о чем-то ином, кроме как о житейском и плотском.
Не хотелось ему больше заниматься и своим плотницким делом, к которому он начал испытывать стойкое отвращение и нежелание делать из древесных стволов что-то требуемое людям для своих потребностей, которых у них становится с каждым днем все больше и больше.
Первое разочарование от своей работы он испытал, через силу без былой страсти сколотил очередной гроб, а после был, как обычно, приглашен на похороны. Как и в ранешние времена он отправился в дом к умершему, где собравшиеся бабы привычно в голос ревели по лежащему в гробу пожилому мужику. Яшка попытался прислушаться к их плачу, разобрать слова, надеясь, что в них, может быть, откроется ему тайный смысл прощания с жизнью, но все слова показались похожи одно на другое и не помогли отыскать ускользающую от него уже долгий срок разгадку. Чем дольше слушал он плач этот, тем больше казалось, что идет он не от души, не от сердца, а голосят бабы словно бы по обязанности. Так выполняется тяжелая работа, где иной раз нужно надрывно крикнуть, выматериться, помянуть в сердцах и черта и Бога, но без всякой при том злобы, а так, походя и для порядка.
Он внимательнее всмотрелся в голосящих баб и понял, что покойника им ничуточки не жалко. Их было четыре, участвующих в этом скорбном деле баб. И все они, как на грех, подобрались одна другой ядреней, щекасты и румяны. Глядя на них, как-то не хотелось думать о смерти, а, наоборот, о жизни и ее утехах. Видно, и пригласили их на проводины благодаря их зычным голосам и умению долго и протяжно выть, помогая друг дружке.
Якову почему-то вспомнилось, как провожали покойников у него в родном селе, и он отметил про себя, что проводы те сильно отличались от наблюдаемых им сейчас. Там, на Руси, женский плач в подобных случаях являл собой некую песню, которой прощались с близким человеком, надеясь, что там, в другом мире, будет ему лучше и приятнее, нежели среди людей. Плачи те, хоть и грустные, по звучанию больше походили на проводы в дальнюю дорогу и несли в себе надежду на встречу, которая рано ли, поздно ли, но случится. Здесь же, в Сибири, бабы голосили больше для вида ни на что не надеясь, а прекратив завывание свое, с улыбкой начинали судачить меж собой о делах житейских. Родня же покойного, если и плакала, то тоже без особого надрыва, словно берегли силы на самих себя и грядущие затем испытания.
Яшке представилось, как будут провожать его самого в последний путь, и он понял, вряд ли кто закричит, заплачет, запричитает, назовет его кормильцем. Тогда для чего и сами проводы? Кому они нужны? Не самому же покойнику! Значит, людям живым, которые зачем-то придумали их и сопроводили плачем и криками. Или все они истово верят в нужность их присутствия и участия? А может, делают все по давней традиции, перенятой у предков? А те откуда узнали о том? Кто первый придумал и научил остальных тому, что сейчас считается столь привычным и обыденным?
И он в очередной раз запутался в своих рассуждениях, вновь не находя ответа на рождающиеся у него вопросы. Но от всего увиденного ему расхотелось ходить на похороны, оставаться на поминки, хотя это была единственная для него возможность хоть изредка поесть досыта.
Зато, уйдя с последних похорон, он впервые в жизни подумал всерьез о своей собственной смерти. И не испугался, как это делают все нормальные люди. В тот момент он даже не заметил, как оборвалась его связь с этим миром, и он стоял уже в шаге от того, что зовется потусторонним.
Неожиданно ему сделалось жалко самого себя, чего ранее с ним никогда не случалось. Он попытался вспомнить о матери, но с удивлением понял, что воспоминания эти, а тем паче ее светлый образ покрылись толстым слоем густой, как деготь, жалости к самому себе. И обиды на всех, кто когда-то находился рядом с ним и не смог объяснить, как жить ему дальше. И вслед за тем у Якова совсем пропало желание возобновлять былые беседы с матерью, а потому он решил, пора начинать заботиться о самом себе, коль никто больше не выказывает своего сострадания и заботы о нем, Якове. И напряженно стал думать он, с чего начать заботу о самом себе. Но ничего определенного на этот счет в его отягощенную вопросами о смысле бытия голову так и не приходило. И родилась вслед за тем обида на людей и раз и навсегда нежелание общаться с ними.
* * *
Так прошло несколько дней… И Яшка даже не заметил, как вслед за непрестанными думами и размышлениями подкрадывается к нему великая печаль, все сильнее овладевая им. Незаметно для самого себя все глубже погружался он в тину безысходности, которая еще чуть – и затянет его всего с головой – и тогда он уже никогда не выберется наружу, не станет тем прежним, мало думающим о себе и жизни своей человеком, которому на все наплевать и ни до чего на свете нет дела.
Вслед за тем накатило на него некое оцепенение, словно паралич, поразившее душу. И понял он всю малость свою в этой дальней стране, а поняв, не заметил, как пришла вслед за тем к нему несказанная, непередаваемая словами грусть, граничащая с неземной печалью. Вволю настрадавшись, стал чувствовать он волны тепла, рождавшегося где-то в глубине организма, отчего сделалось ему хорошо и приятно. Так, замерзающему в одиночестве человеку неожиданно становится тепло и приятно, и погружается он в вечный сон, незаметно уходя из жизни в мир вечного покоя…
Именно тогда и открылась ему великая тайна сибирская, что, сколько ни бейся, ни обременяй себя вечной работой, а все зря. Не увидать ему здесь плодов деяний своих, а будут они уходить в землю, как гробы, вышедшие из-под его, Яшкиного, топора, погружающиеся навечно вглубь земли. А вслед за тем исчезнут рухнувшие на осевшие могилки кресты… И оттого еще грустнее и жальче себя стало ему. И он даже не попытался отогнать коварное чувство, а стал лелеять его в себе и жить с ним. И окончательно вытеснила печаль материнский образ, не оставив места для него в сыновьей душе.
Лишь вечерами, оставшись один, он с удивлением раз за разом стал обнаруживать на щеке своей редкую слезинку, являвшуюся, как драгоценный жемчуг, на глухом, не посещаемом людьми речном берегу. Не привыкший к слезам, он не верил, что то есть его слеза, а решил, будто мать каким-то удивительным образом роняла ее, посылая тем самым весточку о своем реальном существовании в этом мире.
Но пришел срок, кончились слезы, и он забыл о матери своей, как постепенно забывает человек обо всем, с ним когда-то происходящим. Зато стал думать непрерывно о своей никчемности, разжигая внутри себя неведомые доселе гнев и злость не столько на людей, сколько на самого себя.
А вскоре не стало в нем ни гнева, ни злобы, зато все больше день ото дня росла печаль и копилась, как зола в печи, изгоняя все другие проявления человеческой души. Самое удивительное, но испытал он от того таинственно-приятное чувство удовлетворения и с нетерпением ждал вечера, когда грусть сковывала члены и окутывала душу приятной истомой, не позволяя встать и стряхнуть ее. Он пытался найти тому объяснение, но мысли работали вяло, и жалость к самому себе гнала их прочь, не позволяя отвлекаться на что-то иное, кроме грусти.
Работа его, за которую он с большой неохотой время от времени все же принимался, стала казаться скучной и ненужной, без которой вполне можно прожить, после того как человек узнал и постиг истину всего сущего на земле. С тех пор Яков сделался окончательно похожим на остальных слободчан, которые ничем особо старались себя не занимать и не обременять. Он стал отказываться от заказов, ссылаясь то на болезнь, то на занятость, то на нехватку нужного материала и через какой-то срок люди совсем перестали к нему обращаться, понимая, что из того выйдет.
Он же с раннего утра шел на улицу и бесцельно бродил по городу взад и вперед, пристально вглядываясь в лица редких прохожих и пытаясь определить, знают ли они, живущие рядом, то, что открылось ему и теперь переполняло, грозя выплеснуться наружу. Но все люди, встреченные им, спешили по своим большим и малым делам и не желали откровенничать с праздно шатающимся человеком.
Тогда Яков без особого желания, а по приобретенной с детства привычке шел в храм и вставал напротив полюбившейся иконы Спаса, спешно крестился, но уже без прошлого трепета и робости, а по-деловому, по-хозяйски и заводил немую беседу со Спасителем, которая начиналась обычно словами: «Ну, что, Господи? Не удалось скрыть от меня главную земную тайну? А ведь распознал я ее. Теперь-то известно мне, как дальше жить…» Какое-то время Яшка напрягал внутренний слух, ожидая хоть что-то услышать в ответ, а, не дождавшись, презрительно хмыкал, взмахивал рукой, поспешно, с оглядкой, словно его могут уличить в чем-то дурном, крестился и шел домой.
Потом он отказался и от этих посещений дома Господня, решив, что свой храм он может вполне создать и прямо у себя в мастерской. Зачем молиться тому, кто не оказал ему никакой помощи, не направил на верный путь в разгадке великой тайны бытия, и ему пришлось долго блуждать в поисках оказавшейся довольно простой истины. Нет, такой Бог ему не нужен! Он создаст свое, лишь ему одному известное божество, которому и станет поклоняться, посвящать в самое сокровенное и просить помощи.
Через какое-то время у него возникло стойкое неверие в божественность того, кому он много лет поклонялся и благоволил. Он усомнился, что здесь, в Сибири, может жить тот Бог, которого он знал там, на Руси. Не зря татары поклоняются своему Аллаху, а иные инородцы верят в своих богов.
Но жило в Якове, как и во всяком русском человеке, стойкое неприятие всего инородного и иноземного, а потому сменить свою веру на их он просто не мог, да и в мысли ему это как-то не пришло. Зато начал он размышлять, что коль открылась ему истина, то, значит, помог ему в том кто-то неведомый до сих пор, бог – хозяин этой земли, о котором другим людям ничего до сих пор неизвестно. А может, и известно, да не решаются они сказать о том вслух.
«Вот-вот, – прошептал он и схватился обеими руками за свою горящую от открывшегося ему очередного откровения голову, – ему и надо поклоняться! Он убережет меня от разных напастей и поможет во всем, чего не сделал тот прежний Бог, живущий где-то далеко, но никак не в Сибири».
Он вытащил из давно нетопленной печи уголек и принялся рисовать на стене своей мастерской разные таинственные знаки в виде кругов и стрел, перекрещивающихся меж собой. Проснулась в нем затаивавшаяся ранее память предков, так же вот искавших образ таинственных богов, живших рядом с ними, у которых просили они защиты и покровительства. Но, не обладая должным воображением, остался Яков недоволен рисунками своими и решил прибегнуть к привычному для него материалу, к дереву, душу которого он знал и понимал. Где же еще быть сибирскому богу, как не в смолистом стволе, вызревшем на древней земле, вобравшем в себя все таинственное и значимое окружаемого мира и сохраняющего силу его.
Не тратя времени, Яшка притащил со двора толстенное бревно, укрепил его и, щуря глаз, привычно прикинул, какого размера выйдет божество из приготовленного на очередной гроб бревна. Меж древесных волокон он вдруг увидел два глаза, напряженно глядящих на него, обозначил крупный нос, плотно сжатые губы и густые пряди бороды. Обозначив все это, он схватил топор и принялся сосредоточенно вытесывать из бревна своего бога, ни на мгновение не останавливаясь, лишь смахивая рукавом рубахи пот со лба.
Когда он вчерне прошелся по означившемуся контуру и увидел проступившие черты, то возликовал от величия своего и закричал во весь голос:
– Мой Бог! Мой и только мой! Он поймет меня и выполнит все, о чем его попрошу! – И сгинула куда-то печаль, уступив место привычной работе, но уже не для кого-то чужого и постороннего, а для самого себя, ради обретения уверенности и жизненной силы, чего он не мог получить больше ниоткуда.
К утру при сумрачном свете шипящих лучин, почти на ощупь Яшка Плотников закончил свою работу и поставил обтесанное со всех сторон бревно в угол, где висела доставшаяся от матери иконка.
После того отступил он на несколько шагов от истукана и залюбовался им: из-под кустистых бровей на него грозно и как-то даже хищно смотрел старик, взгляд которого у любого вызывал бы трепет и поклонение.
Но показался он мастеру чересчур злым, каким-то сердитым, недобрым, и, чтоб хоть как-то смягчить его, Яшка кинулся шарить по углам своей избы, пытаясь найти что-то яркое и красочное, чем можно было украсить новоявленного идола. Но в пустой избе его трудно было отыскать предметы, требуемые для украшательства. Лишь наткнулся он на небольшую груду сосновых шишек, приготовленных им для растопки печи. Глянув на них, решил, что это именно то, что ему нужно, оторвал от старой холщовой рубахи тонкую полоску и связал ею все имеющиеся в наличии шишки. Получилось украшение, похожее на бусы, которое он без раздумий надел на шею идолу. Но добрее от этого тот не сделался. Потом взгляд мастера остановился на доставшейся ему от матери иконке Николая Угодника, и без раздумий он снял ее со стены и прикрепил на груди истукана.
Глянув мельком на лик Чудотворца, он отметил, что взгляд того стал неожиданно суровым и решительным, чего он ранее никогда не замечал. Ранее он вроде как смотрел на него всегда с поощрением и затаенной улыбкой, которая сейчас почему-то исчезла. Но, не обращая на то особого внимания, Яшка опустился на колени и, протянув обе руки к божеству своему, спросил громко, не опасаясь быть услышанным кем-то:
– Скажи, что мне нужно сделать, чтоб жить беззаботно и необременительно? Как ублажить тебя, чтоб ты помог мне?
Он прислушался, ожидая ответа, но лишь ветер шуршал поземкой за дверью и где-то вдалеке слышался лай охрипшей на морозе собаки. Но и это не особо огорчило новоявленного богоискателя, и он с неведомым ему до того рвением принялся истово отбивать поклоны и шептать первое, что приходило на ум: «Ты велик! Ты есть бог земли этой! Научи меня, как жить и что мне делать…»
Яшка долго бил поклоны и шептал, а иногда и выкрикивал первые приходившие ему на ум слова, повторяя их и так, и эдак. Потом он вдруг вскочил на ноги и пустился в пляс, дико кривляясь и корча рожи, выкидывая при том замысловатые коленца и хлопая в ладоши. Умаявшись, он повалился на лежащую в углу кучу стружек и щепы и блаженно уснул, осознавая себя прародителем и жизнедавцем чего-то особенного, на что никто другой не способен. Пробудившись, он, не понимая, день или ночь на дворе, опять принялся выкрикивать бессвязные заклинания и плясать, а потом вновь упал в угол и спал уже не так крепко как в первый раз, а часто вскакивал, словно кто смотрел на него, но, не найдя никого, вновь ненадолго погружался в беспокойный сон.
* * *
Во время одного из таких испугов он почувствовал приступ ярости на свое божество и, схватив топор, обухом ударил того по макушке. Истукан повалился на пол, рассыпались прикрепленные к нему шишки, отлетела в сторону иконка Николая Угодника. Испугавшись содеянного, Яшка со слезами поднял облагороженное им бревно и принялся исступленно, обливаясь слезами, целовать и гладить его грубые черты. Потом положил его на древесную щепу рядом с собой, крепко обнял и надолго забылся, потеряв всякий интерес к жизни, к себе самому и всему тому, тайну чего он, казалось бы, постиг.
Так и нашла его лежащим в забытьи с бревном в обнимку Капитолина, которой Яшкины соседи сообщили, что тот уже несколько дней не выходит из дома, хотя через плохо притворенные двери слышатся непонятные звуки и выкрики. Вначале она решила, что Яков всего лишь пьян, но вскоре поняла, что это не так, и спрыснула его холодной водой, которую пришлось нести с улицы, поскольку в доме ее не оказалось ни капли. Яшка открыл мутные глаза и тупо уставился на склонившуюся над ним женщину, плохо понимая, кто и зачем перед ним.
Капитолина пробовала говорить с ним, но в ответ слышала лишь нечленораздельные звуки. Яков пытался соскочить с кучи стружек и куда-то бежать, но едва поднимался на ноги, не мог сделать и шага от полного отсутствия сил, падал обратно на кучу стружек и принимался бормотать нечто бредовое. Поняв, что с ним происходит что-то неладное, Капитолина отправилась за батюшкой и, все тому рассказав, привела в дом к обезумевшему Якову. Тот внимательно глянул на него, послушал невнятные бормотанья, сокрушенно покачал головой и, ничего не спросив у стоявшей безмолвно Капиолины, достал принесенные с собой Святые Дары, спрыснул Якова святой водой и принялся читать над ним очистительную молитву. Тот поначалу метался, вскакивал, рвался куда-то бежать, но сил на то у него не было никаких, и он опять ложился на облюбованное им место. Через какое-то время он затих, и Капитолине вместе с батюшкой удалось переложить его на кровать, укрыть теплой овчиной. Вскоре за батюшкой прибежала молоденькая девчушка, что-то шепотом сказала ему, и тот собрался уходить.
– Старушка одна помирать собралась, – пояснил он, – вот, зовут… Я тебе Псалтырь оставлю, грамоте-то обучена? – спросил он Капитолину. Та согласно кивнула и проводила священника до дверей, сама же осталась рядом с крепко спящим Яковом.
Она же, прочитав несколько псалмов, закрыла священную книгу и положила ее под подушку спящего, а сама растопила печь, сбегала к себе домой, принесла кое-что из припасов и принялась готовить.
Проспал Яков до вечера следующего дня, а проснувшись, увидел сидящую подле себя Капитолину с открытой на коленях толстенной книгой в тисненом кожаном переплете.
– Что случилось? – спросил он, как ни в чем не бывало. – Ты давно здесь? Не помню, как уснул… Сон какой-то чудной снился, будто меня кто-то звал в глубокий колодец спуститься, я было полез, а сверху ты зовешь… Едва назад выбрался…
– Точно, чуть совсем в тот колодец не бухнулся. Скажи батюшке нашему спасибо, что молитвы над тобой чуть не до утра читал. А то сейчас бы не ты гроб очередной мастерил, а для тебя делали, – по-матерински отчитывала она его. – Едва отходили тебя, дурня. Что же ты такое сделал с собой? – показала она ладонью на его обескровленное и исхудавшее лицо. – Почему не пришел, когда сорок дней после смерти мужа моего прошло? А я тебя ждала…
– Неужели сорок дней прошло? – не поверил он.
– Больше уже. Хотела уезжать, да соседи твои сказали, мол, неладно что-то с тобой, пришла попрощаться, а ты едва живой лежишь, краше в гроб кладут. – И, что-то вспомнив, тихо заплакала. Слезинки ее упали Яшке на руку, на грудь и окончательно вернули его к жизни. Вновь над Капитолиной засиял образ его матери, чему он несказанно обрадовался.
– Мама вернулась, – только и прошептал он.
– Где? – не поняла Капитолина и обернулась.
– Ты и есть моя мама и жена. Оставайся со мной, худо мне одному.
– Так ты не один, – красноречиво указала она на лежащего в углу истукана. – Думала, ты его на меня променял.
– Да будь он проклят! – закричал Яшка и вскочил на ноги. – Из-за него все это со мной случилось. Нечистый попутал меня, велел собственного бога сотворить, вот меня и понесло. Теперь видишь, что вышло из всего этого.
С этими словами он легко подхватил совсем недавно обожествляемое им бревно и выбросил его за дверь.
– Все, с этим покончено, – смело заявил он. – Оставайся, и все хорошо будет. Обещаю.
Капитолина покорно согласилась, понимая, что деваться ей все одно некуда, а Яков хоть какой, но заступник. К нему ее влекло едва уловимое щемящее душу чувство материнской жалости и заботы. Возможно, видела она в нем скорее своего неродившегося ребенка, нежели мужа. Женскую душу и чувства, владеющие ею, трудно кому-то понять, включая и ее саму, а потому поступки, которые она совершает, на первый взгляд, столь непредсказуемы и загадочны. Хотя, если разобраться, то идут они чаще всего именно от жалости, испытываемой ею к другому человеку, что многие почему-то называют любовью. Однако, как бы ни звалось это чувство, благодаря ему и живут столь несходные друг с другом люди, не особо задумываясь, чему они этим обязаны.
Через день Капа, как стал ее звать Яков, перебралась к нему в дом, заставив его перенести мастерскую в стоящий во дворе покосившийся и наполовину разобранный сарай. Но никаких пожитков в доме после ее переезда не прибавилось, хотя стало заметно чище и уютнее. Зато Яшка повеселел и подолгу пропадал в своем сарае, наверстывая упущенное, мастеря для соседей разную необходимую для хозяйства утварь.
Правда, с тех самых пор он начисто отказывался принимать заказы на поделку гробов и могильных крестов, ссылаясь на явленный ему откуда-то голос, запретивший навсегда заниматься этим скорбным занятием. И слободчане, привыкшие к неожиданным вывертам своих соседей, немало на то не обиделись, а наоборот, уважительно похлопывали его по плечу, когда забирали очередную поделку, со словами, что гробовщиков и без того хватает, а вот такой мастер, как он, один. Правда, оплату они, как обычно, задерживали, но Яшка со своей Капой считали, что счастье земное совсем не от этого зависит.
* * *
И нашел я, что горше смерти женщина, потому что
она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы;
добрый пред Богом спасется от нее,
а грешник уловлен будет ею.
Екк. 7, 26
Под вечер уже Варвара вспомнила, что завтра у нее вроде как именины и, несмотря на пост, надо хоть как-то отметить день своей небесной покровительницы. Точного возраста своего, как и все ее ровесницы, она не знала. К чему ей знать его? Просто баба, которая уже четыре десятка лет прожила, на пятый перевалило, а счастья так и не видала. Да и есть ли где оно – бабье счастье? Кто его видел, в руках держал? Живший десяток лет с ней казак, муж невенчанный, царство ему небесное, ничем особо ее не осчастливил. Жили, как все, и не особо думали, есть ли оно, счастье, меж ними. Теперь вот который год одна вдовью лямку тянет. Может, потому и Бог деток не дал, что жили без особой любви, а как бы по обязанности. Как бы сейчас хорошо было, если бы в доме кроме нее еще кто был. Вместе все легче от тоски спасаться, что окутывает все гуще паутиной своей вдовий дом, не оставляя надежды даже на малые радости.
Небольшой домик, куда родители Варвары перебрались много лет назад да здесь же и померли, стоял подле самой речки Монастырки так, что до воды из окна можно камень добросить. Поселили сюда отца ее, поскольку состоял он какое-то время конюхом при архиерейском дворе, и один из сибирских владык, находясь однажды в добром расположении духа, отблагодарил его за добрую езду, распорядившись отвести ему с семейством этот самый дом в монастырской слободе. И прозвание свое отец получил по должности, ставши Конюховым и дети его унаследовали тоже самое прозвище, под которым писались как в церкви, так и по другим делам.
Варин отец недолго возил архиереев через обычно укрытые большую часть года снежным одеялом сибирские дали. Пришлось ему прервать службу из-за тяжелой простудной болезни, заработанной им в многодневных поездках. Прохворав почти год, скончался он на руках у жены своей, оставив ей вместе с безутешным горем в память о себе троих детей. Варвара была среди них самой младшей, возможно, потому и задержалась в Тобольске. После смерти матери, последовавшей вскоре вслед за мужем, брат ее с сестрой уехали искать лучшей доли, не пожелав жить подле могил своих родителей. И Варвара бы уехала, если бы не дом, хотя был он далеко не самым лучшим среди своих монастырских соседей.








