Текст книги "Страна Печалия"
Автор книги: Вячеслав Софронов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
– Вези осторожней, не дрова, чай!
Фома от этих слов остановился, повернулся всем корпусом к Аввакуму и, сузив глаза, спокойно проговорил:
– Ты, батюшка, того… Это самое… Замашки свои брось, а то знаю я вас, долгогривых, вам только палец протяни, а вы по локоть откусите. Тащи сам, коль не нравится, я тебе не холоп какой, чтоб помыкать мной.
Аввакум невольно растерялся от подобных слов и, набычившись, вырвал из его рук веревку, перекинул ее через плечо и сам потащил сани, но на первой же кочке, которых тут было великое множество, злополучный ларец вновь грохнулся вниз, и ему пришлось останавливаться, поднимать его. Фома же так и стоял там, где его застал оклик протопопа, и с интересом глядел на тщетные усилия того справиться с поклажей.
– Ладно уж, давай помогу, коль взялся. Благо почти добрались до дома твоего, совсем чуть осталось. Видно, вся ваша порода такая, что всякого, кто по званию вас, попов, ниже, вы своим холопом считаете. Дело твое, но здесь, в Сибири, ты бы попридержал норов свой, а то он тебя вскорости и до беды доведет.
С этими словами он перехватил веревку из рук Аввакума и молча потащил санки дальше. Аввакум же засеменил следом, продолжая придерживать свой ларец и думая, что стоит лишь помянуть нечистого, а он уже тут как тут и норовит разъединить, поссорить людей, радуясь своей работе. Тяжко вздохнул и принялся читать на ходу молитву, стараясь ступать в такт шагам Фомы, уверенно направляющего сани по кочкам и сугробам, вкладывая в эту нехитрую работу всю свою силу и злость на людей, норовивших использовать силу эту в своих собственных целях.
Когда они дошли до дома, отведенного Аввакуму под жилье, то Фома помог затащить сундук внутрь, сокрушенно глянул по сторонам и, ни слова не сказав, зашагал по направлению к своему дому. Аввакум же, оставшись один, первым делом открыл ларец и извлек оттуда небольшую иконку Казанской Божьей Матери и поискал глазами место, куда бы ее поставить. Но, не обнаружив подходящего места, вынужден был пристроить ее на чурбачок, после чего опустился перед ней на колени и принялся благодарить Заступницу за все ее благодеяния и помощь в делах житейских.
«Если бы не Ты, Матушка, – шептал он негромко, – то меня давно бы в живых не было и детки мои наверняка бы сгинули, без отца родного оставшись. Спасибо Тебе за все. Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего…» – вычитывал он знакомую с детства молитву. При этом успевая отсчитывать сделанные им поклоны, которые по раз и навсегда установленному порядку совершал он в день не менее пятисот, а жене своей по занятости ее разрешал делать хотя бы двести с полета.
Пока он молился, то все земное и житейское незаметно ушло из мыслей его, и в пылком воображении протопопа возник цветущий райский сад, похожий на яблоневые сады в весеннюю пору в его родной деревне. И, как бы со стороны, он видел себя, меж деревьями неспешно прогуливающегося под ручку со своей Анастасией Марковной, которая тихо и радостно улыбалась ему, незаметно поглаживая кисть мужниной руки, удерживающей ее под локоток. Где-то рядом бродили и другие счастливые супружеские пары, лиц которых он различить не мог, но и не нужно ему было знать тех лиц, хватало и того, что он счастлив и так будет продолжаться всегда, целую вечность…
Досчитав до пятисот, он взял в руку иконку, поцеловал ее пылающими неземным огнем губами в край ризы, поставил обратно и, еще раз перекрестившись, поднялся на ноги, с горечью оглядел свой необитаемый приют, вновь тяжело вздохнул и решил заняться устройством его. Для начала он выломал из пола гнилую половицу, Достал нож, кресало и трут, настрогал щепы и попытался ее разжечь. Одна малая лучинка чуть затлела и тут же погасла. Он отщепил еще одну, стараясь сделать ее потоньше, и опять поджег. После нескольких попыток робкий огонек заиграл в безжизненном доме, что весьма обрадовало и ободрило Аввакума. Он протянул к огню руки, чуть погрел их, а потом положил сверху и всю половицу, которая долго не разгоралась, а потом вдруг занялась жарким пламенем, выбросив из себя сноп искр, одна из которых упала ему на одежду, и он испуганно отскочил от огня, оглянулся по сторонам, опасаясь, как бы огонь от его неумелых действий не перекинулся на стены дома. Наконец, сообразив, что огню нельзя давать распространяться по всей половице сразу, он ногами переломил ее и положил обломки один на другой и стал внимательно следить за своим костерком.
* * *
Сетование лучше смеха;
потому что при печали лица
сердце делается лучше.
…В тот же вечер жители монастырской слободки стараниями словоохотливой Устиньи уже знали, что меж них поселился прибывший из Москвы батюшка, и это дало им пищу для долгих размышлений и предположений. В дом к Устинье, которая в свои сорок лет умудрялась оставаться бабой шустрой и расторопной, благодаря чему всегда первой знала все слободские и городские новости, явились одна за другой две ближайшие соседки, казачья вдова Варвара и дочь старого рыбака Глашка, обе незамужние, а потому никому не подвластные и по той же причине на язык злые. Варвара по возрасту была ровесница Устинье, а Глашка хоть и прожила на десять лет меньше их, но успела хлебнуть за свой короткий век всякого и умела постоять за себя не хуже любой базарной бабы.
Объединяло их общее желание найти себе в спутники доброго и хозяйственного мужика, про которых говорят, что жить за ним можно как за каменной стеной. Но этакая порода для Сибири слыла большой редкостью, и все больше попадались такие, как Фома, мужик Устиньи, который только и мечтал, как бы посытнее пожрать и завалиться спать на весь день. Одинокие мужики если и появлялись в слободе, опять же долго не задерживались на одном месте. И однажды, не вынеся нескончаемых попреков своей сожительницы, чаше всего тайком, сбегали, куда глаза глядят, оставляя спутнице своей возможность браниться и дальше, но теперь уже в сторону пустого угла, где он когда-то беззаботно пролеживал день-деньской. Устинья за последние несколько лет поменяла уже троих один с другим схожих бегунков, как она их называла и не особо от того кручинилась, надеясь лишь на свои собственные руки и сметку, благодаря которой ей и удавалось выживать, да еще и содержать таких вот нахлебников, как Фома.
Как только соседки узнали, что в дом к ней заходил приезжий протопоп, то у них пробудился здоровый интерес порасспросить ее, кто он таков и надолго ли прибыл в Тобольск.
– Каков он собой-то? – спрашивала Глашка, надеясь, что в скором будущем обязательно познакомится с тем батюшкой, а там… чем черт не шутит.
Соблазнил ее когда-то в совсем еще юном возрасте известный на всю округу Степка Соколок, чей прах давно покоился на слободском кладбище. А после того побывало у нее полюбовников немало, но ни один из них не повел речи о замужестве и совместном житие. Объяснялось это прежде всего тем, что нравились Глафире парни видные, у родителей которых, однако же, были свои виды на собственных сыновей. Им подыскивали невест из семей состоятельных, чтоб хотя бы таким путем выбраться из печального положения монастырских посельников. А у Глафиры, чье приданое состояло разве что из рваного отцовского невода да собственной нехитрой одежки, особых перспектив на замужество с такими женихами не было. На других же парней, тихих и незаметных, побаивающихся ее за словечки дерзкие, а порой и непристойные, она и сама глядеть не желала, поднимая на смех всякого, кто пытался хотя бы намекнуть ей на свое расположение.
Особо она любила в летнюю пору прохаживаться поблизости от монастыря в ладно сшитом своими руками зеленом сарафане, в зеленом же кокошнике на гордо посаженной голове и с доставшейся от покойной матери ниткой речного жемчуга на шее. Она выжидала кого-либо из монастырской братии, направляющегося в город по каким-то делам, и, оказавшись поблизости от инока того, неожиданно охала и хваталась за грудь.
Редко кто из послушников не бросался к ней с помощью, думая, будто бы девице стало худо и она сейчас, лишившись чувств, повалится на землю. Ей же того и надо было. Обхватив того обеими руками за шею, она расслабленным телом припадала к нему, как былинка к могучему стволу, и губы шалуньи оказывались в опасной близости от уст ничего не подозревающего монаха. Чем заканчивались эти ее «припадки» никто толком не знал, но, потому как с завидным постоянством игумен изгонял из стен обители то одного, то другого инока или послушника, можно было судить о немалых Глашкиных «успехах».
Потом же, когда слава о ее шуточках стала уже, как водится, бежать впереди девки самой, монахи, завидев еще издалека зеленый сарафан соблазнительницы, пускались в буквальном смысле наутек, подобрав руками полы рясы, словно гнался за ними сам искуситель рода человеческого.
Ничуть оттого не смутясь, Глафира стала искать применения талантам своим уже не вблизи Христова прибежища, а под сенью храмов Божьих, посещая по очереди все городские церкви и высматривая там молодых детей поповских, помогавших отцам своим во время службы. Тут она уже не разыгрывала сцен с потерей чувств, а, наоборот, проявляла их, не сводя взора, горящего неистощимым огнем своих зеленых глаз, с того или иного прыщеватого поповича.
Воспитанный в строгости и не отпускаемый родителем ни на какие гулянки отрок тот, встретившись с ней однажды неопытным своим взглядом с ее горящими очами, чаще всего с первого раза бывал поражен тем огнем, обещавшим ему неземное блаженство. Ладно, коль батюшка его, пекущийся не только о службе, но и о состоянии души отрока, вовремя замечал опасные те переглядывания и принимал срочные и действенные меры, заключавшиеся в сокрытии юнца в стенах отчего дома, а когда и это не помогало, то в отправке к дальней родне куда подальше.
Но в двух случаях из трех Глафира тайным оружием своим лишала неоперившегося поповича рассудка и собственной воли, встречаясь с ним тайно в заповедных и тихих уголках, которых при желании и великой любовной страсти в любом месте всякий может сыскать предостаточно.
Все ее победы на церковном поприще рано ли, поздно ли становились достоянием слободских кумушек, тем более что сама Глафира вовсе не собиралась отрицать деяния свои. Варвара с Устиньей единственные из слободских баб, относящиеся к ней с сочувствием и покровительством, во время вечерних своих посиделок с плохо скрываемым любопытством пытались разузнать у нее подробности тех похождений. Но Глафира, напуская на себя таинственность и истому, лишь отмахивалась от их щекотливых вопросов и особо делиться греховными деяниями своими не желала.
«Да ничего такого и не было», – обычно отнекивалась она, опустивши скромно глазища свои вниз, так, что если бы кто не знал ее и увидел в первый раз, то принял бы вовсе не за великую грешницу, а за деву, себя блюдущую в постах и молитвах и ни о чем греховном не помышляющую.
«Так уж и не было», – дергала ее за одежду Устинья, знавшая толк в любовных утехах, но и на мгновение не представлявшая себе, как это можно пойти и завязать знакомство с незнакомым прежде человеком.
Так называемые мужья ее, через короткий срок бесследно исчезающие, обладали неистребимым чутьем и немалым опытом отыскания на короткий срок прибежища и приюта близ одинокой женщины, которая неизменно нравилась мужикам той породы, прозванным за повадки свои шатунами. И она, ничуть тому не дивясь, принимала очередного горемыку, как бы ненароком, попросившегося на ночлег, а потом задержавшегося по обоюдному согласию на зиму, а то и на две, полагая, что то и есть промысел Божий – оказывать сострадание и помощь ближнему своему. А куда ж деваться, коль ласками мужскими она особо никогда не бывала избалована и по-своему ценила их, понимая хорошо, что бабий ее век давненько начал клониться на закат и вскорости последние сумерки сменятся долгим ночным мраком.
Варвара же в отличие от нее худо-бедно прожила со своим казачком почти десяток годков, из которых, если посчитать, когда видела его дома, и годика по дням не наберется. Все-то он был в походах да разъездах, ладно, хоть неизменно привозил с собой каждый раз какое-никакое барахлишко, о происхождении которого рассказывать особо не любил.
Если Варвара не успевала спрятать привезенные им из очередного похода изрядно поношенные, еще носящие чужой запах вещи, то он их неизменно пропивал. Она же брезговала оставлять себе чего из плохой одежонки и выменивала ее на что иное, чем и жила, пока муж ее, чуть погостив и от души погуляв, опять отправлялся, как он заявлял, «по делам государевым». Не говори он каждый раз при коротком прощании слова эти, может, и нашла бы она иного кого, будучи бабой домовитой и хозяйственной. Но эти его слова о службе государевой заставляли и ее думать, будто бы и она причастна к той службе, дожидалась помногу дней возвращения надолго запропавшего мужа.
Она и представить себе не могла, что бы случилось, застань ее казак с кем другим. Вряд ли он стал бы осуждать бабу свою за случившееся и сам наверняка имел жен таких почти что в каждом городке, куда его направляли. Может, даже обрадовался бы случившемуся. Ну, отвесил бы оплеуху, погрозил для острастки саблей, хлестанул плетью напоследок и подался бы восвояси к такой же, как Варвара незамужней бабе.
Нет, другого боялась Варвара. Ждала она, как бы после того не пришли люди военные или приказные чином повыше и не осудили ее за измену государю и всему отечеству, которому мужик ее служил верой и правдой столько лет. Вот эта-то боязнь и не позволяла ей в свое время приголубить иного мужика, чтоб жил он подле нее, а не наездами не боле недели, пусть бы и сбежал он потом, как то случалось с приживалами соседки Устиньи. Только бы не было того вечного ожидания, в котором она пребывала все это время, и прошла бы у нее приобретенная с годами привычка вздрагивать и выбегать на порог от бряцанья лошадиной сбруи подле дома, от любого стука и голоса, раздававшегося под дверью. И трудно сказать, опечалилась ли она или обрадовалась, когда известили ее, будто бы казак ее убит был в короткой стычке со степняками, завещав перед смертью не ждать его больше и жить дальше как ей вздумается.
Некоторое время она сомневалась в смерти мужа своего невенчанного, а потом решила, что так-то оно, глядишь, и легче, но по непонятной причине мужиков стала вдруг сторониться, храня сперва положенный срок верность по покойному, а потом, уже по окончании срока того, поняла неожиданно для себя, что душа ее покрылась невидимой коростой и не то что плотского желания, а даже мыслей о нем внутри ее не осталось.
И тогда посетил ее долгий испуг своей ненужности и никчемности в этом мире, постепенно сменившейся успокоенностью и тихой печалью о быстро истекшей бабьей доле. Потому, узнавая о любовных похождениях Глафиры от кого-то их соседок, не осуждала ее, но и не завидовала, как это откровенно читалось в глазах Устиньи, сладостно закатывающей их при расспросах грешной уже видом своим соседки.
* * *
Втроем они встречались не так уж часто, но сейчас, с появлением нового в их слободе человека, был для того повод не только посудачить, но и оттаять душой от беспросветной участи невест соломенных, прозвание которых они, как и многие в сибирском неприветливом краю, носили. Так полублаженный рьяный инок-молитвенник таскает на плечах пудовые вериги, напоминавшие ему о накопленных им больших и малых грехах. Потому, когда Устинья обсказала им о своей встрече с протопопом, то каждая заинтересовалась им по-своему, примеряя новость ту соразмерно представлениям своим.
– Каков он собой? – повторила свой вопрос Глафира, смачно облизнувшись, будто в рот ей попал кусок пчелиных сот, и слегка повела узким плечиком. – Хорош, или так себе, плюгавенький?
– Не знаю, как и описать, – с готовностью отозвалась Устинья, – высок, голос зычный, взгляд строгий имеет. Но вот глаза какие-то… – запнулась она вдруг, не зная, как передать подружкам протопопов строгий взгляд.
– А чего у него с глазами такое? Косой, что ли? – простодушно спросила Варвара, уже загодя пожалев незнакомого ей протопопа.
– Тьфу на тебя, – слегка обиделась хозяйка дома, – сроду не встречала попов косых. Как к такому на исповедь подойдешь, когда у него глаза в разные стороны глядят? Тоже мне сказанешь, словно воздух испортишь…
– Гы-гы! – рассмеялась Глашка, при всей своей внешней привлекательности, имевшая смех неприятный, похожий на гусиное гоготание. – Это верно! Варька наша, праведница великая, иногда такое выдаст, что хоть стой, хоть падай.
– Ага, тебе лишь бы упасть под кого, – быстро нашлась Варвара, – себя-то со стороны не видишь, зато над другими горазда шутить…
– Ладно, успеем еще поругаться, – примирительно ответила та. – Ты, Устья, про глаза того попика что-то сказать хотела, – напомнила Глафира. – Что там у него с очами? Может, чертики пляшут, а? Гы-гы! – У нее вновь прорезался неприятный смешок, который она тут же в себе погасила, видно, зная, какое впечатление он производит на других, и чинно застыла на лавке, положив обе тонкие ручки свои на колени.
Устинья чуть задумалась, восприняв вопрос Глашки всерьез, а потом, кивнув в знак согласия, сдержанно ответила:
– Может, и права ты, Глашуня, чего-то у него в глазах есть этакое, но точно не скажу. Не вправе я о батюшке говорить нехорошее что. Это ты у нас без узды живешь, кнута Господня пока не пробовала, можешь и не такое сказануть, а я вот не буду. Но глаз таких сроду не встречала. В них будто огонь полыхает, того и гляди, обожжет, а то и совсем спалит. Уж этак он глядит…
– Да как «этак»? – передразнила ее Глашка, далеко выпятив нижнюю губу, как это делала обычно Устинья. – Все мы «этак» глядим, а никого не сожгли, не запалили. Сказывай ладом.
– А что сказывать? – в недоумении пожала плечами Устинья. – По-особому он смотрит, вот и все. Как иначе пояснить, и не знаю.
– Со строгостью? – переспросила Варвара.
– Со строгостью, – согласилась тут же Устинья, – но только словами это не опишешь, то видеть самой надо.
– А глаза у него какие? Черные, как деготь, или такие, как у меня. – И Глашка хитро усмехнулась. – С кошачьим отливом? Вот удивлюсь, коль со мной схож попик тот глазом будет.
– Нет, не смоляные, но и не кошачьи, как твои. Глаза у него обычные, васильковые, как у многих. Но огонь в них есть, горят изнутри.
– Свят, свят! – перекрестилась тут же Варвара. – Страсти-то какие. Может, показалось тебе все?
– Сроду не замечала за собой этакого, а тут на тебе, казаться вдруг стало, – с обидой в голосе заявила Устинья. – Да вон, Фомку моего спросите, он его больше видел, пока с ним в монастырь ходил за поклажей.
– Фомушка, касатик, покажись незамужним бабам, скажи словечко, – с напускной лаской в голосе позвала того Глафира. – А то сидишь там, как сыч в дупле, и к нам даже не выйдешь.
– Чего надо? Спать мешаете, – сонным голосом отозвался тот, но тут же поднялся и вышел к ним.
По всему было видно, что он совсем не спал, а наоборот, внимательно прислушивался к бабскому разговору, потому что сразу же заявил:
– В глаза ему не смотрел. И ничего в них необыкновенного нет. Глаза, как глаза. Насчет строгости не знаю, меня их поповская строгость не касается. Пусть иных стращает, а мне они не начальники.
– Знаем мы тебя, – состроила рожу Глафира, – сидишь под кустом, накрывшись листом, и ничегошеньки на свете не боишься.
– Точно сказала! – прыснула со смеху Устинья. – Таков он и есть. Ничегошеньки знать не желает, лишь бы его не трогали.
– Ой, ну чего вы к мужику привязались? – заступилась за Фому сердобольная Варвара. – Оставьте его в покое. Иди, Фомушка, отдыхай, не слушай их, охальниц.
– Ну вас, прежде чем с такими говорить, нужно ведро гороху съесть, – отмахнулся от баб Фома и, глянув напоследок в сторону тут же состроившей ему глазки Глафиры, поплелся обратно на свою лежанку.
– А лучше тебе два ведра гороха умять, – не замедлила высказаться вслед ему Глашка, – чтоб сразу и напополам разорвало. Гы-гы!
Тут уже засмеялись все сообща, и раздосадованный Фома чего-то забубнил, сожалея, что встрял с ними в разговоры, которые для него в таких случаях ничем добрым не заканчивались.
– Так где же сейчас тот батюшка? Неужто в холодном доме ночует? Этак он и до утра не доживет. Там же ни полена дров нет, ни дверей, все настежь! – всплеснула руками Варвара. – Помочь бы ему чем…
– Я бы его пригрела, к себе пригласила, – со значением сообщила Глафира, – да боюсь, откажется. А может, ты, Варька, пригласишь его'? Чего боишься? У тебя дом получше моего будет, и отца больного нет.
– Скажешь тоже мне, – вспыхнула маковым цветом та. – Он, поди, женат, коль батюшка. У тебя на уме только дурное.
– Да хватит вам собачиться, – прикрикнула на них Устинья. – Негоже так говорить о человеке в сане. Замолкни, Глашка, а то выпру вон и не погляжу, что подружка моя. Может, и впрямь дойдем до дома его? По-соседски? – нерешительно спросила она. – Большого греха в том не вижу. Поинтересуемся, как он там.
– Можно вещей теплых унести ему, – предложила Варвара. – Дерюгу какую, чтоб дверь хотя бы от ветра завесил.
– Никакого ветра на дворе и в помине нет, – скривилась Глафира, – скажи лучше, хочешь поглазеть, что за попик к нам в слободу пожаловал. Пойдемте, я тоже не прочь глянуть. Только у меня ничего нет, что можно ему унести, сама, как щука в пруду, живу, что на мне, то и мое.
– А еще лучше, если на тебе совсем нет ничего, – не замедлила уколоть ее Варвара.
– Девки, кончайте! – уже с угрозой в голосе прикрикнула на них Устинья. – А то знаю вас, и до драки дойдет.
– А мне ничего, пущай говорит, – беззаботно ответила Глафира. – Мели, Емеля, твоя неделя.
* * *
С этими словами они наконец-то закончили обычную для них беззлобную перебранку, оделись и пошли в сторону одинокого дома, ничего не сказав о том Фоме. А тот хоть все и слышал, но не желал обременять себя лишний раз не только какой-то не нужной ему работой, но даже не позволял пробуждаться чувствам своим, которые, как он знал, пробудившись, непременно заставят его чем-то заняться и отвлекут от главного – от мечтаний о новой дороге. И на ней не будет назойливых указчиков, без которых он и сам не пропадет и найдет свою собственную тропку в ту дальнюю сторону, где нет ни господ, ни холопов и каждый человек может жить сам по себе не обремененный выполнением кем-то придуманных законов.
Устинья незаметно от Фомы взяла старый овчинный тулуп и несла его, перебросив через плечо, как рыбак тащит сеть свою, возвращаясь с лова. Варвара же по дороге ненадолго заглянула к себе и вытащила из кладовой сложенную в несколько раз дерюгу, которая который год лежала у нее без дела, привезенная когда-то мужем из очередной своей поездки. Только Глафира вышагивала налегке, полагая, что человека не всегда можно согреть изделиями рук человеческих, тогда как тепло душевное гораздо важнее и жарче дает себя знать. Все трое шли молча, и лишь жесткий от мороза снег отзывался скрипом на их недружную поступь, а из звуков его складывалось одно и то же слово: «Идите, идите, идите…»
Но вряд ли соломенные вдовы улавливали смысл этих звуков, думая каждая о своем.
Устинья не знала, чем кормить Фому, который в дом ничего не нес, наниматься куда-то на работу не спешил, но ни разочку еще от еды не отказался.
«Может, батюшка новый поговорит с ним и призовет делом заниматься», – размышляла она на ходу, в душе понимая, что вряд ли Фому проймут хоть какие-то проповеди. Фома он Фома и есть.
Варвара втайне надеялась когда-нибудь узнать у батюшки, в дом к которому они направлялись, такую молитву, которая поможет начать ей новую жизнь и снимет с души коросту, мешавшую дышать полной грудью, и хоть раз в году ощутить себя счастливой и безбоязненно жить дальше, как живут все одинокие бабы, хорошо понимая, что счастье их осталось где-то в прошлом и никогда к ним больше не постучится. Но неугасающая надежда жила в каждой из них, иначе…, иначе зачем еще и жить на этом свете…
Глафира чуть отстала от них и убеждала себя в том, что идет лишь заодно с подругами, глянуть, кто поселился в их слободе, построить ему при случае глазки, проверить на выдержку. Но и она надеялась и верила, а вдруг да тот священник знает некую тайну и совершит над ней обряд, после чего найдется добрый человек и пришлет в дом к ней сватов. И тогда заживет она счастливо, отрешившись от былых грехов, и уже не нужно будет искать быстротечную любовь на стороне, а просто любить единственного на всем белом свете человека и ни о чем больше не думать…
Когда они, наконец, подошли к дому, то увидели через дверной проем мерцающий внутри огонек, осторожно взошли на крыльцо и окликнули хозяина. Но ответа не последовало. Тогда Глашка вошла первая и, сделав несколько шагов, увидела спавшего на соломе свернувшегося клубочком человека с рыжеватой доходившей почти до пояса бородой. Глаз его, к сожалению, рассмотреть она не могла. Она обернулась к подругам и, приложив палец к губам, дала знать, чтоб они соблюдали тишину.
Те осторожно вошли, и Устинья, ступая на цыпочках, укрыла Аввакума своим тулупом, а Варвара занавесила дверной проем дерюгой. Потом они так же молча вышли и направились обратно. Каждая из них шла к себе в дом, где их никто не ждал, и сознавали, что сегодня сделали нечто такое, чего бы могли и не делать, и никто бы им не попенял за то. Но так уж они были устроены, что чем больше страдали и претерпевали, тем мягче и нежнее становились сердца их, о чем сами они порой и не подозревали.
Аввакуму же в это время снилось, что пришли к нему три жены-мироносицы и принесли ему Святые Дары, отведав которые сделалось у него на душе тихо и спокойно. И он даже забыл, что находится в неприветливой стране, зовущейся Сибирью, где предстоит ему жить долго, гораздо дольше, чем он сам мог предположить. Но ему верилось, что если будет он непрестанно молиться и просить Господа порушить все препятствия вокруг, то так оно и случится. И придут к нему люди за словом Божьим. И он научит их, как жить на земле без греха, чтоб войти в Царство Небесное, куда каждому открыта дорога, если тот человек прислушается к речам его.
* * *
Наблюдай за ногою твоею, когда идешь в дом Божий,
и будь готов более к слушанию, нежели к жертвоприно-
шению; ибо они не думают, что худо делают.
Екк. 4, 17
Проснулся протопоп, когда на улице было еще темно, и лишь слегка посеревшие стены соседнего дома говорили о том, что рассвет где-то близко. Удивительно, но он почти не замерз, хотя пальцы на ногах слегка пощипывало от холода, и все тело сотрясал легкий озноб. Вскочив на ноги, он поворошил головешки в очаге, нашел несколько еще тлевших угольков и подул на них, а потом выдернул пук соломы из своей лежанки и подсунул его к ним поближе. Солома вспыхнула и озарила его неустроенное жилище.
Но Аввакуму от увиденного сделалось почему-то весело, и он тут же опустился на колени перед иконой Божьей Матери, принявшись читать утреннюю молитву и отсчитывать неизменные поклоны, которых он решил позволить себе в первой половине дня лишь половину от установленной обычной нормы. Закончив молиться, и уже от одного этого окончательно согревшись, он достал из ларца очередную просфору и тщательно, не позволяя упасть на пол ни единой крошке, стал отламывать от нее малые кусочки и класть в рот. Не хватало лишь воды для его трапезы, и тогда, недолго думая, он вышел во двор, зачерпнул из ближайшего сугроба пригоршню снега и отправил ее в рот, а остатками снега растер себе лицо. Талая вода окончательно взбодрила его, и он решил тут же отправиться в указанный ему владыкой храм к заутрене.
Достав из сундука стихарь, он облачился в него, а сверху надел ризу, на голову водрузил теплую камилавку и вынул из сундука обязательную фелонь, епитрахиль, поручи, а затем бережно извлек и сделанный по особому заказу посох. Хотя по чину ему и не полагалось его иметь, поскольку посох всегда был символом власти архиерейской, но в церковных канонах не существовало запрещения на его ношение, чем Аввакум и воспользовался. Хотя, еще будучи в Москве, не раз подвергался критике за его ношение.
Посох ему изготовил умелец, что резал иконостасы для московских храмов, поместив наверху рукояти яблоко, которое оплели две змеи и головы и с выпущенными жалами застыли в немой угрозе одна напротив другой, взяв за работу свою с Аввакума деньги немалые. Но вещь стоила того. К тому же мастер сделал ее разборной, что позволяло брать его в поездки, разъединив на две половинки.
Когда Аввакум шествовал с ним по Москве, то неизменно ощущал на себе взгляды горожан, принимавших его не иначе как за архиерея и с поклоном уступающих ему дорогу. Прознавший об этом патриарх Никон после ареста протопопа велел тот посох найти и предать огню, но верные люди вовремя спрятали занятную вещицу и вернули хозяину незадолго до его отъезда в Тобольск.
Аввакум любовно огладил посох, щелкнул по носу ближнюю к себе змею и вышел из дома, который, как он надеялся, со временем обретет вид вполне достойного жилища. Дойдя до городских ворот, он грозно прикрикнул на дремавших возле костра караульных, и те, со сна не разобрав, кто перед ними, но, увидев в утренней мгле архиерейский посох в руках приблизившегося к ним человека, испуганно бухнулись на колени, прося прощения за свой недогляд. Аввакум же лишь улыбнулся в бороду и прошел мимо, не сказав ни слова.
«Пусть привыкают, – подумал он, – все они дети мои духовные и должны почитать и бояться отца своего».
Возле храма Вознесения Господня не было ни души, и он, поморщившись, постучал концом посоха в дверь церковной сторожки, где ночевал сторож, обычно исполнявший обязанности звонаря. Через какое-то время дверь открылась, и оттуда высунулась голова заспанного нестарого еще мужика с испуганными глазами, которые он непрерывно щурил, пытаясь разглядеть, кто посмел поднять его в такую рань. Увидев уставленный на него посох, он тут же открыл от удивления рот и затрясся в испуге, произнося единственную фразу:
– Виноват, ваше высокопреосвященство, виноват…
Наконец, рассмотрев, что перед ним вовсе не владыка Симеон, он удивился еще больше и, вытаращив глаза, спросил:
– А я-то вас за владыку нашего принял, – и повторил еще раз: Виноват ваше…
– Хватит виниться, айда на колокольню – звонить будем вместе, пора народ на службу звать.
– Так рано же… Третьи петухи еще не пропели, – попытался возразить тот, но Аввакум не дал ему договорить:
– Вот и разбудим их нашим звоном.
– Слушаюсь, – покорно согласился звонарь и нырнул обратно в сторожку, тут же выйдя оттуда с ключами от колокольни.








