Текст книги "Страна Печалия"
Автор книги: Вячеслав Софронов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Часть вторая
НЕПРИКАЯННАЯ СЛОБОДКА
Что пользы человеку от всех трудов его,
которыми трудится он под солнцем?
Екк. 1, 3
Покинув в крайнем замешательстве кабинет владыки, Аввакум справился у неподвижно стоявшего возле стены Спиридона, где ему отыскать Ивана Струну, на что получил маловразумительный ответ и, махнув рукой, отправился сам на поиски. Дьяка он нашел в небольшой каморке, занятого расчесыванием частым гребнем своей жиденькой бородки. Делал он это старательно, словно именно в бородке скрывалась вся его красота и силы. Увидев протопопа, он нимало не удивился, а лишь криво улыбнулся и кивнул головой, что, вероятно, означало приглашение войти. Узнав, по какому вопросу тот пожаловал, он тяжко вздохнул и, как бы нехотя, изрек:
– Худо у нас нынче с жильем после последнего пожара. Сам угол снимаю неподалече отсюда, а сейчас не знаю, чем вам и помочь, батюшка…
Аввакум опешил. Он никак не ожидал, что для него не приготовлено место, где он мог бы разместиться вместе с семьей. Нежелание дьяка помочь ему он отнес к произошедшей стычке, после которой тот обещал ему показать, чья здесь власть. И вот теперь пришел тот самый момент, когда он власть свою употребляет так, как считает нужным.
– Владыка мне сказал, – начал было он, но дьяк остановил его поднятием руки, сопровождая это движение тяжким вздохом.
– Разве дело преосвященного владыки – вникать в дела житейские? Он у нас великий молитвенник и вряд ли ведает, чем мы все тут заняты. А уж о том, кто, где и как живет, ему и вовсе знать ни к чему.
Тем более в Москву собрался ехать, – проявил Струна удивительную осведомленность о содержании только что доставленной Симеону грамоты. – Сейчас подумаю чуток и соображу, куда вас определить. Главное, чтоб крыша над головой была… Так говорю?
Аввакум согласно кивнул, понимая, что лучше соглашаться, чем еще на одну ночь остаться ночевать в монастырском братском корпусе, прелести которого он уже испытал на себе в полной мере.
– От пожара не пострадала лишь слободка, что подле монастыря находится. Потому как огонь стороной прошел. Есть там у меня один домишка на примете. Не ахти какой, но, коль руки приложить, до весны в нем дотянуть вполне можно. А там, глядишь, подыщем что получше…
Аввакум внимательно слушал, не прерывая витиеватую речь дьяка. Возразить ему было нечего, себе дороже обернуться может.
– Эй, Спиридон, – громко крикнул Струна, – проводи батюшку до слободки и покажи домик, где ранее покойный дьякон соборной церкви жил! Как его звали… Запамятовал…
Спиридон тут же обозначился на пороге, а дьяк, сколько ни тужился, так и не вспомнил прозвание умершего дьякона, что лично Аввакуму совсем знать и не требовалось. Не простившись, он вышел вслед за Спиридоном, и они отправились в подгорную часть города в сторону Знаменского монастыря. Он широко вышагивал, радуясь, что так легко все обернулось и не пришлось вымаливать, упрашивать злопамятного дьяка о скором предоставлении хоть какого жилья…
Меж тем Аввакум не подозревал, что его ждет впереди, а преспокойно шагал вслед за архиерейским келейником Спиридоном, идущем скорой рысью чуть впереди него. «Вот теперь-то все у меня заладится, – думал Аввакум. – Зря Сибирью пугали. Такая же страна, как и вся Россия. Ничего, поживем, освоимся, а там, глядишь, соберу вокруг себя, как когда-то в Москве, кружок единоверцев, и мы тут такое сотворим, чертям тошно станет…»
Но далеко не так думал ангел, неотступно находящийся подле него и сопереживавший за каждый его необдуманный поступок. Ему виделась совсем иная перспектива дальнейших событий, где раб Божий Аввакум понесет немало испытаний, виной чего будет он сам, не сумев обуздать свою гордыню и веру в собственную непогрешимость. Если иные, попавшие в Сибирь по недоразумению или чьей-то начальственной воле на исправление и покаяние, пусть не сразу, но со временем, начинали менять и себя и образ своих мыслей, то были и такие, кто лишь ожесточался, замыкался в себе и винил во всем произошедшем кого угодно, но только не себя. И таких принимала Сибирь, всем находилось место на ее ласковой земле, а принявши, уже долго не отпускала от себя, имея над такими людьми власть, данную ей свыше…
Знал об этом и ангел, но вот только не мог передать своему подопечному, что ни на один годок пожаловал тот в страну, где печаль и нужда живут рядом с человеком, как родные братья у отцовского стола и не отринут от него до тех пор, пока он не полюбит весь мир до самой малой твари, здесь живущей, и не поймет, что он лишь песчинка среди прочих, и не смирится со своей участью. А постичь, уразуметь эту простую истину может человек лишь через великую печаль и страдания, приняв их, подобно Спасителю, прошедшему великие муки и страдания во имя нас, неразумных, желающих жить по собственному разумению наперекор судьбе и воле Божьей…
* * *
…Монастырская слобода, примостившаяся бочком, как бы сбоку-припеку на самой городской окраине близ Иртыша, вольготно раскинулась по берегу небольшой речушки, бегущей с близкого болота на встречу со своим могучим водным собратом.
Уже никто и не помнил, когда появились в ней первые дома, и обычно вопрошающего на этот счет отсылали ко временам первого сибирского архиепископа Киприана, собственно, тот монастырь и основавшего. Именно с тех самых пор, когда понадобились рабочие руки на строительство обители, и остались на монастырской земле многие трудники, соорудив себе абы как временные жилища из остатков, а иногда попросту сворованных материалов. В скором времени строения те вместе с землей стараниями владык сибирских были приписаны к церковному ведомству, а стало быть, до самого последнего бревнышка стали неукоснительной принадлежностью стоявшего поблизости монастыря, о чем обитателей слободских немедленно оповестили и поставили в полную известность.
Но на слободчан известие это странным образом не произвело Должного впечатления, и они продолжали считать себя людьми вольными и никому не подвластными, о чем особо не распространялись, но всеми действиями своими показывая полную свободу и независимость. Епархиальное же начальство, сколько ни старалось понудить их к ежегодной плате за пользование землей и строениями, нисколечко в том не преуспело. Слободчане на первое же такое требование заявили, что постоянных доходов не имеют, а потому ничего платить не станут, а кроме того, недвусмысленно дали понять, что в случае применения силы они без долгих раздумий съедут с насиженного места, предав огню все, что не смогут унести с собой.
Епархиальные приказные и монастырское начальство, хотя в угрозу ту не особо поверили, но от применения силовых мер воздержались, надеясь со временем изыскать способ по привлечению обитателей слободы к работам в пользу понемногу встающей на ноги обители. А потому по нескольку раз в год являлся к ним во двор кто-нибудь из монастырской братии, посланный настоятелем, и не требовал, но скорбно просил соседей своих помочь в заготовке дров и их доставке. Или на покосе потрудиться недельку-другую, пока ведра стоят. Или подновить монастырские строения. За это работникам полагался соответствующий харч и монашеское благословение.
А если вдруг сказывался хворым инок, исполняющий послушание водовоза или конюха, то, опять же по-соседски, звали кого-то из слободских мужиков, которые хоть обычно и ворчали, ссылаясь на занятость свою, но отказать не смели, надеясь тем самым заслужить если и неполное, то хотя бы частичное искупление своих многочисленных грехов. Да и по чести сказать, занятие их, особенно в зимнее время, состояло главным образом в препирательстве с бабой своей кому нынче из них печь топить или к реке по воду отправляться.
По смерти кого-то из слободчан, если наследников у него не оказывалось или дети съезжали в иное место, освобождающиеся жилища заселялись новыми охотниками с ведения или без оного епархиального епископа. Со временем дома эти по многу раз меняли обитателей своих, но по давней русской привычке каждый из них считал себя полноправным собственником нового своего места обитания, и не было случая, чтоб кого-то монастырское или иное начальство решительно побудило освободить жилище, ссылаясь на законность своих прав и претензий, данных им свыше.
И все по той же известной русской привычке жильцы эти относились к своей временной земной собственности без всякого уважения и почитания, полагая, что дом этот еще и их переживет и иным хозяевам послужит. Потому под прогнившую половицу обычно подсовывали найденную где-нибудь впопыхах дощечку, а под просевший венец вставляли корявое полено; дыру же в крыше затыкали пуком соломы или в лучшем случае закрывали содранной с полена берестой.
Оттого слободские дома, пережившие нескольких своих постояльцев, постепенно превращались в жалкие развалины, но редко когда оказывались необитаемыми по причине нескончаемого прибытка нового люда в сибирский край, которому, понятное дело, на новом месте любая вросшая в землю избушка казалась царскими палатами. И редко кто из них брался за топор, неизменно оставаясь пребывать в ожидании, что, может, и на их долю выпадет счастье и не сегодня завтра освободится дом поновее, куда они непременно переберутся, не надрывая пупка и без траты жизненных сил на ремонт или, немыслимое дело, строительство новой избы.
Когда же подобное событие случалось и освобождался какой дом в монастырской слободке, то тут же собирался общий сход, на который являлся и стар и млад, где каждый старался перекричать другого, доказывая именно свою необходимость немедленного переселения в освободившееся жилье. Сход тот мог продолжаться несколько дней и заканчивался обычно всеобщей пьянкой, где питие выставлял один из претендентов на новое жилье. И если угощение устраивало всех слободчан, и к концу братской пирушки не было таких, кто твердо держался на ногах, то тут же справляли и новоселье. Туда уже хорошо подгулявшие недавние спорщики тащили все имеющиеся у них припасы, и праздник шел полным ходом до полного исчезновения всего съестного и питейного.
Сплоченная такими сходками монастырская слобода жила единой семьей, в которой события радостные случались гораздо реже, нежели обыденные. Гораздо чаще посещали слободских обитателей случаи печальные и тягостные для них своей неотвратимостью и естественной закономерностью.
Казалось бы, у неимущих слободчан, кроме душ их неприкаянных, и взять-то было нечего. Но находился такие, кто прикарманивал у соседа какую-то приглянувшуюся ему вещь, не сказавши ему о том, а, попросту говоря, крал то, что плохо лежало. И неважно, была ли то Дырявая рогожа или оброненное кем-то неосторожно полено дров, но не знавшие иных утех хозяева тех вещей устраивали немедленный сыск, вовлекая в него всех, кому заняться больше было нечем.
А таких набиралось немало, и вскоре вся слободка встревоженным ульем гудела от множества голосов, вовлеченных в сыск людей. И продолжаться он мог не один день, включая и ночное время, пока сообща не устанавливали виновного. Когда вора долго не обнаруживали, то все одно находили того, кто давно уже своим поведением вызывал подозрение у соседей.
Тогда каждый желающий прилюдно объявлял тому все, что о нем думает. А чаще просто бил без долгих раздумий обвиняемого в морду, припоминая ему давние обиды и оскорбления. После чего тому давали день срока на сборы и скорейшее исчезновение из слободских пределов. Если тот отказывался исполнить общий приговор и оставался на старом месте, то тогда уже каждый считал своим непременным долгом при удобном случае отвесить ему оплеуху, подставить ножку, а то и плюнуть в лицо. И тем самым рано ли, поздно ли вынуждали заподозренного в воровстве бежать, куда глаза глядят, лишь бы избавиться от всеобщего презрения и угрозы быть битым безжалостно и беспощадно.
Бывало, что через год находили настоящего вора, то тогда уже тузили его и за прошлое и за настоящее, пока хватало сил. Впрочем, объявлялись вдруг и такие, в ком неожиданно просыпалась до того дремавшая жалость к болезному. Но никто не брезговал забрать себе все, что приглянулось из вещей избитого до бесчувствия несчастного воришки. Подобные судилища, как ни странно, обходились без смертоубийств, что обычно истолковывалось необъяснимой живучестью злодея, которому сам черт силы дает и берет под свое покровительство.
Может быть, по причине регулярного приложения телесных сил и вымещения общей злобы на ком-то одном драки между слободчанами случались довольно редко и обычно лишь по крайней подозрительности мужского населения к женам своим, которые неосторожно перемигнулись с кем-то из молодых соседей. Тогда узнавший о том муж ловил своего, как казалось ему, соперника и громогласно обвинял его в блуде, обещая в следующий раз оторвать ему обе ноги и все, что между них находится. Молодой парень, которому, может быть, и в самом деле нравилась жена более старого обидчика, не упускал своего случая и отвечал на угрозы ни словом, но кулаком, после чего сбегалась родня, и растаскивали по дворам не успевших еще по-настоящему разодраться мужиков. В результате молодой удалец продолжал и дальше ходить с гордо поднятой головой победителя, подмигивая всем подряд молодухам, а у мужа появлялась возможность прищучить не в меру хорохорящуюся жену и давать понять при каждом удобном случае, кто в доме есть настоящий хозяин.
Но однажды снедаемые вполне обоснованными подозрениями давно вошедшие в солидный возраст мужики числом около пяти человек, имевшие жен телом молодых и с натурой пылкой, решили обезопасить честь свою от нежелательных случайностей и созвали по этому случаю довольно необычный слободской сход.
На нем они обвинили не в воровстве, но, по сути дела, грехе, близком к тому, молодого парня Степана, прозванного за его порхающую походку Соколком, по которому сохла добрая половина слободских жен. Степка тот был исключительно видным парнем, с буйной, плохо поддающейся гребню шевелюрой, с озорными, широко распахнутыми голубыми глазищами, имел фигуру стройную и ходил неизменно подпоясанный красным кушаком. К тому же слыл он отменным плясуном, знал кучу прибауток и редкой непристойности песенок. Пользовался он своей известностью без всякого зазрения совести, подогревая бабий интерес к себе тем, что ни одну мало-мальскую бабенку не пропускал вниманием своим, норовя при каждом удобном случае ущипнуть за бочок, а то и пониже, оказавшуюся рядом молодушку, шепнуть ей такое словечко, отчего та надолго заливалась алым цветом и, закативши глаза, забывала, куда и зачем шла по делам домашним.
Был Степка к тому же силен и драчлив, и мужики в годах связываться с ним не решались, хорошо понимая, чем для них эта ссора может закончиться. Вот и решили они тогда совместно настоять на изгнании его из монастырской слободы, обвинив в явных и скрытых прелюбодеяниях.
Но за Степана неожиданно заступились седовласые пожилые мужики, имеющие жен соответственно своему возрасту, а потому для любвеобильного парня никакого интереса не представляющих. Именно от них мужья, ощущавшие острый зуд от скорорастущих на головах рогов, услыхали слова нелицеприятные и обидные, мол, не бери лошадь паленую, а жену ядреную; мужик, как водится, свой грех за порогом оставляет, а баба в дом несет. Их же и обвинили в нежелании и неумении должным образом ублажать любовью жен своих, отчего те и заглядываются на молодых парней.
«Вы их хоть на цепь к себе пристегните и караульных приставьте, а все одно не углядите!» – кричали им со смехом напоследок.
Правда, для самого Степана похождения его закончились печально, когда он, однажды убегая из дома одной замужней молодушки, перескочил через плетень и попал ногами меж непонятно откуда взявшихся бревен. Поломал он тогда резвые свои ножки, и даже приглашенный за большие деньги городской лекарь, ничем горю его помочь не сумел, и остался Степан до конца своей горемычной жизни полным калекой.
С тех пор он не только соколком, но и по-человечьи ходить не мог, а лишь сидел теплыми днями на крылечке своих родителей. А через год узнали, что умер он странной и непонятной смертью, будучи один дома. Родители его на то поясняли, мол, не удержался их Степушка на непослушных ногах, споткнулся да и ударился с маху косицей о край кованого сундука. Может, оно так на самом деле и было, но только пошли по слободе слухи, будто бы, настрадавшись вволю, Степан не выдержал доли такой и перекинул через матицу свой красный кушак да на нем и повесился.
Так ли, иначе ли, но парня нужно было схоронить, а дело это оказалось трудным и щепетильным благодаря длинным языкам слободчан, не поверивших в его смерть от падения. И эта вот бабская въедливость, всезнайство чуть не сослужили парню уже после смерти недобрую славу. По извечному стремлению к правдоискательству стали слободские бабы догадки строить: мог или не мог Степушка умереть собственной смертушкой. Родители на своем стоят: так все и было, мол, иного ничего сказать не можем. А бабам соседским подавай хоть какое, но доказание того, как все произошло-вышло. Даже гадалку сыскали, узнать через нее хотели, как дело обстояло.
Дошло все до местного батюшки – отца Спиридона. Тот призвал Степкиных родителей на строгую беседу и вынес свое твердое решение в праведной смерти паренька неженатого Степана Соколкова. Разрешил отпеть в монастырском храме и земле тело предать по дедовским православным обрядам.
Только опять закавыка вышла: где хоронить его, на каком погосте, поскольку до того все слободчане перед смертью своей пристраивались кто в богадельню, кто в монастырь, а тут такое дело, что и места нет для Степушки ни на одном из городских погостов. Решили по такому случаю общий сход собрать, определиться насчет непростого вопроса о вечном упокоении жильцов, своего храма не имеющих. Судили-рядили и вынесли общее решение предать Степана земле вблизи жилищ своих на крутом пригорке над речкой, прозванной в народе не иначе, как Монастыркой. Местечко приметное, весенним половодьем не тронутое, по всем статьям для этого скорбного дела подходит. Только вот монастырское начальство уперлось, мол, нет у жильцов слободских такого права – хоронить любого и каждого на земле, для тех целей не предназначенной. И на самом монастырском погосте, внутри ограды, где иноки схоронены, тоже нельзя, поскольку ни по чину, ни по званию Степан к ним ни с какого бока не подходит.
Мужики, да и бабы вместе с ними едва на приступ монастырских ворот не кинулись, до того им этот ответ обидным показался. Выходит, как на работы идти к братии в помощь, то, получается, будьте добры, пожалуйте. А как клок земли, никаким строением не занятый, для бедного парня вырешить, то гуляй Вася, знать такого не знаем и ведать не хотим.
Дошло то дело до владыки. Он сам вникать, разбираться не стал, а отправил заместо себя Ивана Струну, чтоб решение принял и ему об том доложил. А Струна, он, что твоя струна и есть – в какой бок потянут, на тот лад и поет. Поговорил с игуменом Павлинием, головкой согласно покивал, но никакого своего решения ему не высказал. Завернул в слободку, мужиков послушал и даже бабенкам, ему разные резоны высказавшими, ласково улыбнулся, а потом в дом к Степкиным родителям взошел и долгонько там оставался. О чем они там беседу вели, какие разговоры говорили, то доподлинно никому не известно. Но общий язык меж собой, как потом выяснилось, нашли и разрешение от Ивана Васильевича на рытье могилки на том приметном бугорке каким-то непонятным образом выхлопотали в укор монастырскому начальству. А те тоже перечить не стали, коль сам дьяк архиепископский соизволил свое личное согласие дать. Провожали Струну не хуже самого владыки и едва ли осанну вслед ему не пели. А в сторону монастырских стен долго еще бабы языки, а мужики кукиши показывали. Мол, наша взяла, и вы нам больше не указ, правда, она всегда кривду переборет.
Но и на этом дело со Степановыми проводами в дальнюю путь-дорогу чинно и мирно не разрешилось. Вот ведь каков человек при жизни был, занозой мог любому в бок или иное место встрясть, таковым и после кончины своей остался. Не та беда, так эта случится. И все, казалось бы, на ровном месте, где иной сто раз пройдет с легкой ногой и ни за что не зацепится. А иной вроде как не нарочно, обязательно за что-нибудь да зацепится и не себе, не людям проходу не даст, всех, кто рядом с ним, в остолбенение приведет.
* * *
А вышло вот что. Степкины родители по случаю похорон любимого сынка продали как есть одежонку его вместе с хромовыми, почти не одеванными сапогами, а на вырученные деньги заказали местному умельцу Якову, прозванному за свое пристрастие к деревянным поделкам Плотниковым, изготовить крест на могилу Степанову, как то у православных людей принято. Да не такой, как у всех прочих, а чтоб каждый, кто мимо пойдет, крестное знамение на себя наложил, голову склонивши и, скорбную молитву сотворил, пожелал сынку ихнему упокоения, и всех грехов полное прощение.
Яков тот жил бобылем и отличался редкими чудачествами, удивляя слободчан разными своими поделками, от которых вроде как и толку мало, но каждый их увидевший обязательно башку кверху задерет, языком прищелкнет и улыбнется широко, дескать, вот дает мужик, не жалко ему ни сил, ни времени на безделицы свои. А были то разные фигурки Якова рукоделие: то смерть с косой, на шесте закрепленная и по ветру орудием своим устрашающе помахивающая. Или солдат с сабелькой в руке, с усищами до пояса на крышу вознесенный и оттуда всем мимо проходящим честь отдающий. Или петух крыльями бьет, словно взлететь желает, да силенок мало.
Народец местный давно попривык к Яшкиным вывертам, уже и внимания на изделия его новые никто не обращал, но меж собой пальцем у виска крутили, мол, таким бы рукам да добрую голову, цены бы ему не было. А так, потеха одна и никакого прибытку в дом. Но Якову до их потешек дела не было, уж так он скроен был чудно. Денег за погляд не требовал, а ладил то, что на ум пришло. Потому и жил один-одинешенек на воде и ситном хлебушке, о больших заработках не помышляя. Перебивался тем, что соседи – такие же бедолаги – ему закажут: кто стол изладить обеденный, кто лавку починить, коль у самого хозяина руки не с того конца пришиты или там дверь навесить, лестницу на чердак укрепить. Да мало ли по хозяйству забот накопится, коль не следить за ним, как то у добрых людей водится.
А хозяйство вести, то не подолом у печи трясти, надо сноровку на то иметь особую, чего у слободчан сроду не водилось, и взяться было неоткуда. Это как в нетопленной избе, сыростью тепло не нагонишь, сколько ни тужься.
За работу Яшкину опять же платить им нечем было, но зато на все свадьбы и крестины непременно звали его, у двери садили, куски не то чтоб лучшие, но и других не хуже подавали и питья наливали, сколько влить в себя сможет. О корысти какой и речи не шло. А что ему, бобылю, оставалось, как не пить горькую, коль подают? Сегодня дают, а завтра и отказать могут, гуляй, коль душа принимает…
Вот к нему Степановы родители и обратились со своей скорбной просьбой: соорудить крест пристойный на сыновью могилку. И даже денег наперед вырешили, чтоб слова с делом не расходились. Яшка к заказу их со всей страстью отнесся и пообещал в короткий срок сделать знатный крест отменной красоты, чтоб от всех иных отличался и долгой памятью служил о безвременно ушедшем в мир иной пареньке разудалом.
Нашел он в запасах своих приличествующую случаю заготовку из старого кедра, да за одну ночь вытесал здоровущий крест почти в две сажени. А поверх креста прикрепил тело Спасителя, которое он давненько еще заготовил, надеясь сбыть в монастырский храм, да так и не решился предложить по извечной застенчивости своей местному настоятелю. Получился крест на славу и загляденье, хоть важному чину какому, коль сподобится наш грешный мир покинуть, водрузить на зависть всем. Родители Степановы как работу его увидели, так и обомлели, кинулись Якову ручки его работные целовать, в ноги кланяться. А он им и заявляет, что еще не все доделал, но к самому выносу тела готово будет. С тем безутешные старики и ушли, не спросили даже, какую доделку он задумал, веря в искусство его и верный глаз.
Когда же в день похорон родственники явились за крестом, то открыли рот от удивления, увидев на вершине его гордо восседающего резного сокола. Сгоряча потребовали птицу убрать, но Яшка уперся, сказав, что иначе изрубит в щепы свое изделие, если кто посмеет прикоснуться к чудному творению, им содеянному. Тем деваться некуда, смирились, забрали крест и сразу с ним в монастырский храм отправились, где уже батюшки по святым канонам отпевали упокоившегося Степушку.
Поставили крест подальше от глаз отца Спиридона, что панихиду правил, а как гроб и крест с ним к могилке понесли, накрыли того сокола, от греха, тряпченкой какой-то. Вроде все и обошлось, никто не узрел, голоса не подал. Опустили гроб в могилу, землицей засыпать стали и крест в ногах ладить. Тут отец Спиридон разглядел Яшкину работу, закивал головой согласно, мол, хорош крест, все как подобает. А наверх-то и не глянул, где птица сокол со сложенными крыльями угнездилась. Может, сослепу не разобрал, а может, спешил шибко, наверх и не глянул, но как молитвы положенные все отчитал, попрощался с родней и провожатыми Степушкиными в последний путь, да и заспешил по своим делам. Все и обошлось. Так и остался крест с фигурой Спасителя посредине и соколом вверху самом.
Народ тоже, видя батюшкино спокойствие, волнения не проявил, будто все так и положено, чин чинарем, пошептались да и разбрелись кто куда. А вечерком, затемно, стали тайно пробираться жены тех самых мужей, что сомневались в их верности. Чего уж они там делали, никому не известно. Так, что ни вечер, глядь, сидит кто-нибудь возле могилки той и горько слезы льет. А сверху на нее сокол глядит, как живой, только что слететь на руки не может. Так и прозвали то место Соколиный холм, в чем Яшки Плотникова заслуга была наипервейшая.
* * *
…Живший в слободе народ склонности к хлебопашеству или иному долгому и изнуряющему душу труду сроду не испытывал и вряд ли когда это здоровое желание, свойственное большинству выходцев из черносошенного крестьянства, могло в них неожиданно проснуться и заставить обратиться к земле. Как подшучивали над ними хозяйственные деревенские мужики: пахал бы долю, имей на то волю…
По той же причине никто из слобожан не спешил обзавестись хоть какой-то домашней скотинкой или парой курей, не говоря уже о косяке гусей, для которых местный луг и мелководная речушка были бы истинным раздольем. Даже обязательных для любого мужицкого двора собак слободчане не заводили по вполне очевидной причине, что и охранять-то у них было нечего, а зазря тратиться на кормежку праздно сидящих в пустом дворе псов какой здравый человек станет. Зато жили они вольготно и необременительно по завету Господню, повелевшему людям в вере крепким не думать о дне завтрашнем, а надеяться, что наступит другой день, а уж с ним будет и пища.
Не для того они бежали с родных мест, чтоб в вольной Сибири тянуть крестьянскую лямку, когда вокруг, куда глаз ни кинь, имеется в достатке все, что душе человеческой угодно. Лишь руку протяни и бери, чего пожелается: хоть зверя дикого, хоть птицу боровую или там ягоду лесную, не говоря о рыбе речной, что чуть не сама на берег выскакивает, на сковороду просится. Великого прибытка от богатств тех вряд ли станет, а концы с концами при желании, особенно, если голод шибко прижмет, свести можно. Русский мужик, хоть куда его судьба закинет, а пропитанием себя почти что голой рукой все одно обеспечит, к властям за куском хлеба не потянется…
Но объявлялись и такие, кто-то вдруг ни с того ни с сего пробовали заделаться пимокатами, а то и скорняками или, скажем, сапожниками. А почему бы и нет? Сырье, пусть не лучшей пробы, сыскать по соседям или в ином месте завсегда можно. А уж дальше, как пойдет. Может, и заправская обувка из-под неумелых рук выйдет или там шапка заячья, кто как стараться станет.
Иные, наковыряв на берегу бадейку липкой глины, сядут погожим днем на крылечко возле дома и айда лепить из нее чашки-плошки, корчажки разные, одно слово, что Бог на души положат. Разложат здесь же на дощечках, любуются изделием своим, языком цокают. Сосед подойдет, башкой покрутит, глядишь, слово доброе скажет, улыбкой одарит, мол, нежданно-негаданно, а никак дар у парня объявился, кто ж знал о том… И тому приятно, какой-никакой, а прибыток для дому, будет из чего щи хлебать. Только вот через денек или раньше пойдет вся его работа трещинками меленькими, скукожатся чашки-плошки, и их не то что на стол стыдно ставить, а и показать кому стыдно. А все отчего? Секрета работы той мастеру доморощенному никто не передал, не научил, как начатое до ума довести: печь соорудить, обжечь толком, тогда бы и на стол можно было нести. Оно завсегда так, душа чего-то просит, а как то желание исполнить, подсказать некому. Потому как любой росток от корня идет, глубинные соки впитавшего. А без него ничто живое на земле жить не может, если что и взойдет ненароком, тут же в прах обратится.
Под стать мужьям были и слободские жены, сосватанные пришлым людом за Уралом, а чаще от прежних мужей обманом или посулами разными уведенные. Водился издавна в Сибири и другой обычай: за долг какой отдавать бабу другому мужику, что собственной женой обзавестись не сумел. Как лошадь в работу, коль нужда припрет. А уж что меж них ночной порой поведется, кому дело до того. От бабы не убудет, а как надоест, не ко двору станет, вон выпроводит.
А коль кто уходил надолго в другой город на заработки или по иной срочной надобности, то запросто оставлял супругу свою названную доброму знакомцу, твердо договариваясь, чтоб по его возвращению она обратно в дом к нему вернулась.
Знавшие о том отцы духовные давно махнули рукой на слободские порядки. Благо и без того им забот хватало. Не бежать же по дворам с приглядам: кто да с кем ночевал нынче. Тем более что многие из женок тех и вовсе были веры басурманской и святой крест сроду не нашивали. Чего с них возьмешь? Шерсти клок, да и то не с каждой…
Пробовали было владыки сибирские вывести под корень весь этот блуд, накладывая епитимьи направо и налево на люд сибирский, уличенный в прелюбодействе. А что с того вышло? Обыватель сибирский, не привыкший надолго задерживаться на старом, оставлял ту епитимью вместе с надоевшей женой на вечную память молитвенникам своим, а через полгода объявлялся где-нибудь за тысячу верст от прежнего жительства.








