412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Софронов » Страна Печалия » Текст книги (страница 10)
Страна Печалия
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:03

Текст книги "Страна Печалия"


Автор книги: Вячеслав Софронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)

Что он тогда знал о вверенной ему епархии? Что холода здесь лютые и православного населения горстка малая в сравнении с магометанами и идолопоклонниками? Если бы кто сказал раньше, что за люди эти православные, которые и постов-то должным образом не соблюдают, и на службу ходят, словно на тяжкую работу, то, может быть, и поостерегся, отказался бы от столь высокого назначения под благовидным предлогом, сославшись на немочи свои, на года преклонные. Да мало ли какую причину можно найти, чтоб только не ехать в эту Богом забытую сторону. И вот теперь он здесь практически один, без верных людей и единомышленников. День ото дня он все больше убеждался, что распоряжения его сибирское духовенство выполняет через пень-колоду и чуть ли не каждый из них только и мечтает, как бы побыстрее и с немалым прибытком отбыть из Сибири обратно на Русь.

Размышления владыки несколько раз прерывал келейник Спиридон, который заскакивал к нему так, будто за ним гнался кто и докладывал, что дьяка нигде сыскать не могут. Шапку свою он теперь для верности засунул в карман и не надевал ее даже на улице, тем более в покоях владыки.

– Ищи, болван этакий, – вдохновлял его привычными прозвищами владыка, – а то сам знаешь, что тебе за то будет.

Спиридон лишь таращил в ответ свои черные с поволокой глаза и выскакивал вон, как ужаленный, хорошо помня, как страшен владыка во гневе своем. В его праве было так наказать провинившегося, что тот мог, иногда до конца дней своих, вспоминать о том незначительном проступке, за который понес кару великую.

Сам Спиридон, поротый с малолетства, с возрастом возмужавший и к боли всяческой попривыкший, обычных наказаний давно не боялся. Он относился к ним, как к внезапно начавшемуся дождю, после которого всегда можно высушиться и потом долго не вспоминать о произошедшем. Больше страшило его неизвестное, чего он себе и представить не мог, но твердо знал, что оно есть и сокрыто где-то в желаниях и помыслах других людей, от которых ничего хорошего он никогда не ждал. Владыка же был для него существом наивысшего порядка, способным выдумать чего-то этакое, что и словами не опишешь, а тем более представить ему, Спиридону, и вовсе невозможно. И тем страшнее казалось возможное наказание, чем оно непонятнее и загадочней.

Если бы Спиридону объявили, мол, будут пороть его отныне каждый день в такой-то час, он бы посетовал про себя на этакую неприятность, но вскоре смирился и страшно удивился бы, коль узнал, что наказание неожиданно отменили. Ему легче было переносить любую порку, лишь бы знать твердо о том, что ничего другого за провинности свои он испытывать не будет.

Но владыка мог наказать за совсем, казалось бы, безобидный проступок, а мог и простить, чаще всего не зная или забыв о том за делами своими допустившего очередное согрешение келейника. Однако при всем при том Спиридон никогда не считал себя страдальцем и горемыкой несусветным, а скорее наоборот, воображал человеком удачливым, когда оставался один в заповедном своем чуланчике и вспоминал, сколько раз ему удалось ускользнуть от неминуемого возмездия, и тихонько посмеивался над нерасторопностью и невнимательностью архиепископа. Так, человек, по счастливой случайности избежавший кораблекрушение, смеется, оказавшись на берегу, над своими страхами и вновь отправляется в плавание, надеясь на свое везение и счастливую звезду, освещавшую его путь.

Спал Спиридон в одной комнате с владыкой, правда, на полу, чтоб вовремя вскочить и выполнить любое распоряжении своего господина. Своей каморки, кроме тайного чуланчика, он не имел, и спрятаться в случае чего ему было просто некуда. Поэтому первый гнев всякий раз падал на него, и он частенько ходил по двору, разукрашенный бордовыми кровоподтеками то на лбу, то под глазом. Нельзя сказать, чтоб владыка особо потчевал его дланью своей, чаще он предпочитал запустить в келейника медной чернильницей или песочницей из того же довольно твердого и неприятного для соприкосновения с человеческим телом металла. Или же благословлял безответного служку своего за явное или хорошо скрываемое нерадение архиерейским посохом, которым действовал ничуть не хуже любого витязя в схватке с неверными. Однако со временем Спиридон научился предугадывать вспышки начальствующего гнева и ловко увертывался и от летящего в него письменного прибора и посоха – непременного жезла архиерейской власти.

* * *

Но если с келейником своим владыка Симеон обходился почти что по-родственному, по пословице: кого люблю, того и дарю, то дальним от него дворовым людям приходилось не столь сладко. Любое ослушание или иная оплошность могли закончиться не только поркой, но и заключением в сыром подвале, а то и посылкой отдельно от семьи в находящийся в необжитых человеком местах дальний монастырь. И никто из служителей не знал, что последует вслед за тем, если не вовремя будет истоплена печь или позже положенного часа поданы к архиерейскому крыльцу санки для парадного выезда. Иной раз владыка мог только сверкнуть глазами на провинившегося, а мог властно махнуть рукой и отправить того совсем со двора, чтоб больше он уже никогда здесь не показывался, и навсегда забыть, кто он таков.

Но бывали и вовсе не поддающиеся описанию случаи наказания провинившихся служителей, которые потом долго жили у всех в памяти и передавались из уст в уста, обрастая несуществующими подробностями, и со временем становились такой небывальщиной, что и поверить в нее было вовсе немыслимо.

А неправда, как известно, живет подле правды совсем рядом, но отличить одну от другой не каждому дано. Да и не всем нужна правильность та, ибо гораздо понятнее небылица привычная для слушателя, и ждут именно ее от рассказчика, а если не услышат, то сколько ни божись и ни клянись, обсмеют, а то и вовсе обругают вруном, не дождавшись желаемого. Тем паче, что при дворе архиерейском, где один человек другого боялся и не особо верил сотоварищам своим, силы небесные витали подле земных, что более людям простым ближе и доходчивее. А потому слухи самые неимоверные, немыслимые рождались непонятно откуда и вскорости разносились по всему городу, а оттуда с народом странствующим отправлялись в края иные, достигали столицы, а то и просачивались в государства иные. И чем несбыточней и жутче была та история, тем крепче в нее уверовали, потому как исконно русскому человеку в небывальщину поверить привычней, нежели во что другое, дабы самому потом не прослыть Фомой-неверующим.

…Об одном таком случае частенько вспоминали старые служители архиерейского двора, раз за разом прибавляя каждый свой умысел, якобы ему на память пришедший. А случилось тогда вот что. Один архиерейский конюх, известный своим пристрастием к пьянству, погнал куда-то по собственной надобности на добром выездном жеребце по прозванию Монах, да и запалил того по нерадению редкому. А тот жеребец был как раз любимцем владыки Симеона, и, когда случалось ему выезжать куда, то приказывал закладывать непременно его и никого другого.

Правда, владыка по какой-то причине не признавал за ним старого прозвания – Монах, а всем велел звать его не иначе как Армагеддон, именем, которое местные конюшные никак уразуметь не могли и при архипастыре вполголоса кликали его Армяном, а без него опять же Монахом. И вот, после того как конюх коня того запалил, то сказать сразу о этом владыке побоялись, надеясь, авось пронесет.

Нет, не пронесло. Пришел срок, и потребовалось владыке ехать куда-то там по делам своим пастырским. Само собой, потребовал он запрячь любимца своего и уже на крыльцо вышел, ждет, когда коня подведут да запрягать при нем начнут. Привычка у него такая была – смотреть, как и что на дворе у него делается, все ли правильно. На то он и владыка, чтоб во все тонкости входить, за любым делом надзор иметь.

Ну, конюшным деваться некуда, ведут бедного Армагеддона-Монаха. Пока вели, то он ничего, шагал еще, незаметно, что пропащий уже. А как запрягли в праздничные, устланные дорогими коврами сани, то он несколько шажков сделал, санки за собой потянул, а силенок-то прежних нет, и завалился набок, едва оглобли не поломав, лежит себе, дышит так тяжело, едва живой.

Владыка, который не только в слабостях людских большой дока был, но и в лошадях разбирался не хуже, мигом сообразил, чьих это рук дело, и велел привести того самого конюха, что на глаза ему и показаться боялся, спрятался в самом дальнем закутке.

Нашли того, само собой, ведут, ждут, какое ему наказание за проступок сей владыка определит, меж собой гадают, чем дело кончится: или прикажет конюха выпороть, или на цепь посадит в погреб земляной. Но вышло совсем не по-ихнему разумению, а очень даже с большой закавыкой история случилась.

Как увидел архиепископ того конюха нерадивого, так сразу брови свои седые этак к переносью свел в единую нитку. Глаза у него сделались, будто уголья в раскаленной печи, любого насквозь прожечь могут. А уж все знали: коль он так себя повел, пощады не проси и получи по первое число все, что тебе за своевольность положено.

Ты, песий сын, запалил Армагеддона? – спрашивает он конюха.

Тот запираться не стал, сознался в содеянном, знал, коль врать начнет, выйдет себе дороже. Так и так, говорит, моя вина, готов пострадать за то, как ваше преосвященство определит, вырешит. Только, мол, мямлит, не гоните со двора, а то не только сам, но и вся семья моя с голоду помрем. Отслужу вам и готов хоть сам заместо коня запаленного вас в санках возить. Сказать-то он это сказал, а не подумал, чем его сказ обернуться может.

Владыка хмыкнул в ответ на такие его слова, похвалил конюха за честность, за заботу о семействе своем, да и приказал:

Коль готов, то запрягайте!

Кого запрягать, ваше преосвященство? – не поняли конюшные.

Его и запрягайте. – Владыка дланью на повинного указал.

Те перечить не посмели, кинулись исполнять и мигом надели несчастному хомут на шею и даже седелко малое прицепили, удила в рот вдели, все обставили должным образом. Заранее до того владыка велел снять с того верхнюю одежду, а сам сел в сани и взял в руки ременный кнут с тремя хвостами да хлестнул конюха поперек спины для начала в полсилы. Тот взвыл, дернулся, протащил пару саженей сани с властелином своим в сторону ворот, только с непривычки скоро умаялся, встал. Думал, на том и прекратится наказание его. Мол, показал радение свое, и будя. Только не тут-то было. Владыка и не думал прекращать начатое и как поддал ему плетью Да за вожжи изо всех сил дернул, так, что бедолага едва зубов не лишился. И потащил любезный конюх санки дальше без остановки До самых ворот, куда владыка его направлял. Но там архиепископ, видать, передумал со двора выезжать, потянул за вожжи вбок и погнал того по кругу, пока не доехали до конюшни, где архиерейские кони стояли.

Там он и остановил сани, вышел из них и велел старшему конюху виноватого в стойло взамен запаленного Армагеддона определить и кормить одним овсом до особого его личного распоряжения. Никто и возразить не посмел, отвели того в стойло, приковали на цепь, чтоб не утек, и держали там сколько положено. Правда, вместо овса сердобольные служители носили ему пищу с архиерейской кухни, но легче от того виновному вряд ли стало. Так, понеся наказание, как многие считали, вполне заслуженное, продолжал он после все так же служить на архиерейской конюшне. Но к коням его больше не подпускали, а поручали самую черную работу: навоз убрать, воды принести. А обезножевшего Монаха-Армагеддона продали за неплохие деньги кому-то из своих же служителей.

И, надо сказать, служители архиерейские после случая того владыку Симеона меж собой никак не осудили, а лишь с большим почтением относиться к нему стали. Видать, за то, что он конюха-пьяницу от себя не отрешил, семейство его без пропитания не оставил. Наказавши того примерно, простил и уже никогда о том не вспоминал. А как же без строгостей? Без них и разбаловаться можно, о долге своем забыть, в великий грех войти. Без этого русский мужик никак не может. Недаром говорят, что всякое начальство над нами от Бога поставлено, и не нам его судить, перечить, ослушание проявлять.

И все бы ладно, если бы, кроме самого владыки, других начальников над служителями его не было. Гроза, она не каждый день случается, от нее и укрыться, спрятаться можно, авось да пронесет. Хуже, когда зудят над тобой малые начальственные слепни да овод каждодневно и всякий твой шаг знают и толкуют его по-своему.

Вот именно такими малыми начальниками были архиерейские приказные Григорий Чертков и Иван Струна, которых опасались рядовые служители гораздо больше, чем самого архиепископа. И хоть были те для них даже и не начальники вовсе, поскольку занимались все больше делами бумажными, подсчетами денежными. Но, закончив их, когда владыка закрывался в своей келье на вечернюю молитву или, тем паче, уезжал куда, вот тут-то приказные и показывали, на что они способны, измывались над людом простым как могли.

Первый из них, Григорий Чертков, был человек вида болезного и требовал лишь одного, чтоб пища была хорошо приготовлена и подавалась вовремя. За что больше всех доставалось Дарье, на которую он к тому же весьма красноречиво поглядывал, давая понять, что он человек холостой и не прочь позволить себе некоторую вольность в обращении с ней. Сколько раз она плакала от его щипков и прижиманий, но пожаловаться владыке боялась, думая, что ее же первую и обвинят в непристойном поведении. Потом она нашла все же способ, как отплатить нежелательному ухажеру и стала что-то подмешивать ему в еду из травяных отваров, в которых разбиралась не хуже любой знахарки. Через какое-то время Чертков, который, как все заслуженно считали, свое прозвание получил не запросто так, а за дело, сделался вначале бледен, а потом и вовсе зелен обличьем. Когда приказному сделалось совсем худо, он, будучи мужиком далеко неглупым, наверняка понял, откуда ветер дует. Но никак себя ни в чем не выдал и словечка на этот счет Дарье не сказал, однако вольное обращение с ней прекратил, чем весьма ее утешил и обрадовал.

Только вот Дарьины травяные ухищрения заметила помощница ее в кухонных делах Лукерья, но решила пока что на этот счет не распространяться, побаиваясь, как бы та не отомстила ей тем же способом, что и приказному. К тому же сама она надеялась со временем перенять у нее опыт обращения с травами. Грех или нет, но едва ли не каждая незамужняя баба надеется тайны те постичь и с помощью приворотного зелья заполучить себе в женихи поглянувшегося ей молодца.

Совсем другим человеком был Иван Струна, прозвание которого опять же говорило само за себя. Мог он приструнить любого, имея взгляд наблюдательный и память преотличную. Так, как-то раз на ходу, не останавливаясь, бросил он истопнику Пантелею:

«Дров чего-то мало в поленнице осталось. Ворует, что ли, кто-то…» и пошел себе дальше.

Пантелей же, как услышал слово, Струной оброненное, так и сел на пол вместе с охапкой дров, что до печи так и не успел донести. Долго он думал-гадал, как прознал Струна, что он сбывает дрова соседям своим, что держали дойную корову. А молоко от нее до зарезу нужно было его новорожденному сыну, поскольку у жены его приключилась сразу после родов какая-то болезнь, и молока материнского младенцу не хватало. Но так и не додумался ни до чего, зато стал бояться Струну пуще прежнего.

В полном подчинении у Струны оказались и конюшные, которые не то что продать клок сена с архиерейского двора боялись, а и выехать по своим нуждам, как это везде водится, опасались, зная острый глаз Ивана Васильевича. Некоторые так и называли его: «Наш Иван Васильевич», – вспоминая приснопамятного царя Ивана Васильевича, прозванного в народе Грозным. И держал их Иван Васильевич Струна в страхе великом, хотя ни разочка ни на кого из них владыке не пожаловался, не донес на самовольную отлучку, что, чего греха таить, поначалу частенько случались меж конюхов в самом начале появления его при особе нового архипастыря.

Зато, когда он кому-то из конюхов мягким своим говорком объяснял, что один его знакомец желал бы съездить на ярмарку или куда-то там еще, то конюх тот отказать приказному никак не смел, и гнал, куда ему приказывали, точнее, даже не приказывали, а давали намек на то. И знал доподлинно, что все будет шито-крыто и владыка Симеон об отлучке его долгой не прознает, не хватится и, соответственно, не накажет. И не один из них не мог себе и помыслить, что можно отказать Ивану Васильевичу, иначе… иначе и быть не могло, если хочешь остаться при месте и на хорошем счету.

Уже через короткий срок своего пребывания в должности архиерейского дьяка Иван Васильевич Струна стал щеголять в новых дорогих нарядах: в соболиной шапке, лисьей шубе при атласном кушаке и парчовом кафтане. Владыка, может, и обратил на то высокое свое внимание, но вида, как обычно, не подал, занятый донельзя серьезными делами по наведению должного порядка во вверенной ему епархии.

Зато остальные служители сразу же отметили произошедшие с приказным перемены и лишь качали за спиной его головами, когда тот появлялся перед ними в новом одеянии, раз за разом все более дорогом и знатном. Слава о немалых доходах Ивана Васильевича покатилась и по всему городу, чем не замедлили воспользоваться лихие люди. И как-то раз, скараулив того поздним вечером, саданули кистенем по затылку и сняли с лежащего без чувств приказного все, вплоть до исподнего. Благо, что на лежащего в беспамятстве Струну наткнулся какой-то нищий, который и дотащил несчастного до дома. Был он за то безмерно осчастливлен пострадавшим дьяком, разрешившим нищему тому бессрочно побираться вблизи главного городского кафедрального собора, приказав караульным во всякое время пускать того на паперть и не гнать, если он будет не слишком пьян и назойлив.

После того случая Иван Васильевич обзавелся большим кремневым пистолетом и перестал дотемна задерживаться на архиерейском подворье, а если и случалось, то с наступлением темноты брал с собой в провожатые кого из стражников, опять же не смевших ему отказать в такой малости.

* * *

Когда Спиридон по поручению владыки не меньше двух десятков раз обежал всех и каждого с одним и тем же вопросом, не видели ли они дьяка, и хотя он не говорил, зачем тот вдруг понадобился «Семушке», но все поняли – случилось что-то необычное, поскольку архиепископ никогда еще с такой настойчивостью не требовал кого-либо к себе в столь ранний час. Начались разговоры и разные высказывания на этот счет, закончившиеся одним-единственным всеобщим предположением, имевшим под собой твердую основу: не иначе как дьяк натворил что-то этакое, за что владыка спросит с него со всей строгостью.

Стали гадать, как «Семушка» поступит со своим приказным, и сошлись на том, что непременно снимет с должности и вышлет из города. Тут же началось тайное ликование, отчего все забыли о своих обязанностях и лишь истопник Пантелей, не участвующий в обсуждении столь трепетной темы, исправно топил баню, готовясь вечером принять чистоплотного владыку для очередной помывки.

Каково же было удивление всех, когда на кухне неожиданно появился Иван Васильевич Струна собственной персоной, остановился на пороге и, как всегда негромко, но с нажимом произнес:

Так-так, лодырничаем, значит…

Кухонный народ замер в полной растерянности, не зная, что предпринять, когда на Струну налетел и чуть не сбил с ног мчавшийся в поисках его в очередной раз Спиридон. Иван Васильевич слегка поморщился, оттолкнул от себя не в меру разогнавшегося келейника и осадил его прыть простым вопросом:

Горит, что ли, где? Чего несешься, как чумной?

Где горит? – не сразу сообразил тот и удивленно обвел кухню взглядом, но, не разглядев ничего выдающегося, протянул к дьяку обе руки и почти шепотом проговорил:

Вас зовут…

Куда? – на сей раз не понял Иван Васильевич и приказал служке: – А ну, дыхни?

Спиридон, который не то что вина, но и квас пил редко, обдал приказного терпким луковым запахом и повторил ту же фразу:

Зовут вас к владыке. – А потом, чуть помявшись, добавил уже от себя: – А зачем, не знаю, но очень крепко зовут…

Понятно, – спокойно ответил Иван Васильевич и ровным шагом направился в архипастырские покои.

Когда он покинул поварню, то у девки Лукерьи началась от пережитого безудержная икота, закончившаяся, однако, обычными для нее слезами. Дарья же, не знавшая лучшего лекарства, шлепнула ее пару раз по щеке своей мощной дланью, и та окончательно успокоилась. Быстро посовещавшись, кухонный народ решил отправить под дверь к владыке за сведениями из первых уст истопника Пантелея, уже закончившего банные приготовления. Тот, узнав о столь серьезном всеобщем поручении, пообещался исполнить его в точности и донести до ушей всех жаждущих знать ход разбирательства все до единого словечка из подслушанного им. Что, впрочем, исполнять ему приходилось не впервой. Стянув для верности сапоги, он кошачьим шагом прокрался на свой пост возле неплотно притворенных дверей владычьих покоев и там замер, пытаясь унять свое не в меру шумное дыхание.

Когда архиепископ Симеон, увидел вошедшего к нему дьяка, то даже не дал тому слова сказать, а зычно закричал, да так, что задрожала плохо закрепленная слюда в оконцах, и дверь, за которыми стоял любознательный Пантелей, начала сама собой тихонько открываться.

Как ты смел, гнусный враль и работник нерадивый, скрывать от меня, что грамоты мои в иные приходы, кои ты, вражий сын, должен был незамедлительно отправить, лежат под столом твоим!!! Как ты смел… – И владыка для верности грозно стукнул об пол своим посохом. – Запорю!!! Сгною за нерадение этакое!

В ответ на то Струна, хорошо знавший нрав владыки, молчал, давая тому накричаться досыта, и лишь с прищуром смотрел на него, пытаясь понять, в чем его обвиняют. Тем более что был то первый и единственный пока случай, когда владыка вдруг высказал свое неодобрение по отношению к своему ближнему дьяку. Ранее ничего подобного меж ними не случалось, и, выждав чуть, Струна посчитал себя вправе возмутиться и тоже показать, что он не лыком шит и имеет свое собственное мнение на этот счет:

За что на меня напраслину наговариваете, не разобравшись? – спросил он с достоинством. – Третий год служу у вас и ни разочка никто меня не обвинил ни в чем дурном. Скажите, в чем грех мой, и все разъясню как есть.

Как есть, говоришь, – с издевкой повторил его слова владыка, а потом довольно резво для своего возраста соскочил с кресла и кинулся к Струне,' норовя ухватить того за рыжеватый чуб, которым тот очень гордился, и, когда надевал шапку, то прядь его обязательно выпускал наружу, подчеркивая свое малороссийское происхождение. – Я тебе покажу «как есть», – продолжал все так же громко распекать приказного владыка, раз за разом промахиваясь в своей попытке поймать чуб верткого черкасца. – Не желаешь добром признать вину свою, так знай, найду способ, как прищучить тебя. Велю пороть, как собаку шкодливую, пока не сознаешься во всем.

Архиепископ, поняв, что до чуба ему все равно не добраться, вернулся к креслу и оттуда вновь погрозил посохом провинившемуся приказному, стоявшему, на удивление, с невозмутимым видом и даже не делавшему попытки оправдаться.

Ваше высокопреосвященство, – заговорил он, – сделайте милость, объясните, в чем виновен. О каких грамотах речь идет? Об этих? – Он указал на стопу бумаг, лежащих на видном месте на архиерейском столе.

Об этих самых. – Владыка с силой хлопнул по ним рукой, отчего вверх поднялся столб пыли, как пар от каменки. – Почему здесь они? А быть должны в приходах, куда отписаны. А я-то думаю, отчего приказы мои не выполняются, и готов был всех их. – Он указал неразлучным посохом куда-то на стену. – К ответу призвать. А оно, оказывается, вон что… – И он замолчал, тяжело дыша, набираясь сил перед очередным взрывом своего гнева, который непременно Должен был последовать. Он имел немалый опыт в дознавательстве вины подчиненных своих и мог по несколько часов кряду держать их в страхе, не переставая выкрикивать угрозы и обидные слова до тех нор, пока те не признавались в содеянном. Но случалось и так, что владыка, вконец обессиленный, валился грудью на стол, и тогда бежали за Дарьей, которая не мешкая несла свой особый травяной настой, исключительно хорошо приводивший владыку в чувство.

Можно гляну на грамоты те? – осторожно спросил Струна, Пользуясь вынужденным перерывом.

Архиепископ лишь устало кивнул, и дьяк ловко проскользнул мимо него и принялся листать злополучные грамоты, беззвучно шевеля губами.

Похоже, все здесь и лежат, – наконец облегченно выдохнул он. – Я-то уж думал, пропало что. Нет, все на месте.

Вот именно, что не на месте. А где они должны быть, в который раз тебя спрашиваю?! – Владыка, поднабравшись сил, собирался продолжить допрос и уже поднял руку, чтоб все же словить верткого дьяка за чуб и примерно оттаскать его, но тот, вовремя почуяв опасность, отпрянул, и, уже находясь на почтительном расстоянии от стола, горячо заговорил:

Понял наконец-то. Дошло! Вы, верно, думаете, что это те самые грамоты, что к отправке подготовлены были?

Правильно говоришь, – подтвердил его скорую мысль архиепископ, морщась, как от зубной боли. – Чаще бы думал, глядишь, и разбираться с тобой не пришлось.

Так те грамоты в должный срок ушли куда положено! – радостно и громко, словно глухому, закричал Иван Васильевич. – А это списки с них всего лишь. Храню на всякий случай для верности, а вдруг да понадобятся?

Как списки? – озадаченно глянул на него архиепископ, начиная понимать, что, скорее всего, совершенно зря ополчился на приказного, который, как оказывается, не распространяясь о том, сделал списки с продиктованных ему грамот.

Он откинулся на резную спинку кресла, украшенного драгоценными камнями, присылаемыми ему в качестве подарков от состоятельных прихожан с восточных окраин епархии, и задумчиво посмотрел на Струну.

Что-то не устраивало его в объяснении расторопного дьяка. Во-первых, он не верил, что тот по своей собственной инициативе вдруг обременил себя лишней работой, чего ранее за ним никогда не замечалось. Во-вторых, было не ясно, почему не поступало ответов от находящихся в его подчинении церковнослужителей на посланные давным-давно им грамоты. Когда он месяц или два тому назад обращался с подобным вопросом к самому Струне, то тот объяснял это весьма просто: дорога дальняя, мог гонец в пути сгинуть, а чаще всего намекал на нерадивость монастырских настоятелей и приходских иереев. Самому же владыке и в голову не приходило, что грамоты его могут преспокойно лежать в соседней с ним комнате, и он частенько поминал недобрым словом всех тех, кому они были адресованы.

И вдруг его осенила мысль, которая прежде не приходила ему в голову.

Дай сюда любую грамоту, – потребовал он у Струны.

Тот, еще не догадываясь, что задумал владыка, протянул лежавший сверху лист и заблаговременно отскочил в сторону подальше от непредсказуемой начальствующей руки с зажатым в ней посохом.

Владыка же, поднеся лист к тусклому оконцу, принялся внимательно просматривать написанное и, пробежавшись взглядом сверху вниз, бросил лист на стол и припечатал сверху своим сухоньким кулачком.

Глянь сюда, – властно приказал он тоном, не предвещавшим ничего хорошего. И ткнул пальцем в самый низ листа, где красовалась его подпись. – Это что?

Струна по-гусиному вытянул шею и, не приближаясь к столу, внимательно вгляделся в то место, куда указывал архипастырский палец.

Вроде как подпись ваша, – негромко проговорил он. – Она на всех грамотах проставлена, можете проверить.

Вот именно, что моя! – вновь наливаясь яростью до багровости в лице крикнул владыка Симеон. – Как же она может быть на списочных листах, если подлинные, с моей подписью, как ты говоришь, по назначению отправлены?!

Иван Васильевич потупился, и некоторое время стоял молча, красноречиво шмыгая покрасневшим, как и у владыки, носом. Наконец он на что-то решился и, не поднимая глаз, проговорил с расстановкой:

Если от себя не прогоните, то скажу.

Говори, вражий сын, а там уже мне решать, как с тобой, окаянным, поступить. Говори, говори, слушаю…

Владыка сразу как-то помягчал и расслабился, решив, что своего добился и главное дознание подходит к концу. Силы были уже не те, и он не мог, как в ранешние времена, по несколько часов кряду распекать таких вот пойманных с поличным служителей, грозя им всевозможными карами, да так, что многие после того выходили от него поседевшими, а иные и вовсе становились заиками на всю жизнь, Уж больно грозен бывал владыка Симеон в своем праведном гневе.

Струна еще какое-то время, но уже больше для вида помялся, а потом, решившись, выдохнул:

Подпись-то ваша, но моей рукой писанная.

Как?! – Владыка на четверть привстал с кресла и сузил глаза. – Ты, морда твоя черкасская, выходит, руку мою подделывать выучился?! Да знаешь ли ты, что за это бывает?

Знаю, – честно признался дьяк, – наказание великое за то предназначено. Но я руку вашу перенял не корысти ради, а для дела…

Для какого такого дела?! – Владыку аж всего затрясло, настолько велико было его негодование на подлость приказного. – Про наказание, говоришь, знаешь, кое уготовлено за это, да? Уж не ведаю, как там у вас, в Малороссии, а у нас на Руси за такое ранее на кол сажали в пример другим, чтоб неповадно было, а теперь прямиком на плаху ведут. Правда, по милости великой могут лишь шуйцы лишить, которая в том непотребном деле участвовала. Но это редко, чаще голову долой – и весь спрос. Ведаешь ли об этом?

Ведаю, – все так же, полушепотом, ответствовал Струна, но обычной своей уверенности при этом не потерял. – Дозвольте слово сказать, ваше высокопреосвященство.

Он знал, что владыка любил, когда к нему обращались по полному титулу, и частенько пользовался этим, желая подсластить сообщаемое при том что-то малоприятное. Сработало и на этот раз. Владыка отставил любимый им посох в сторону, что уже говорило о многом, и благосклонно разрешил:

Говори, чего хотел, но готовься к худшему.

Хуже, чем неверие вашего высокопреосвященства, для меня уже ничего не будет, – витиевато начал Струна, – но прошу заметить, что руку вашу повторял на тот случай, если грамота какая потеряется в дороге, а такое не раз случалось, и новую слать потребуется. А вы не всегда в городе бываете, да и беспокоить лишний раз ваше преосвященство не хотелось, потому раз попробовал, а потом и решил везде подпись вашу самолично проставить. Для пробы пера, значит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю