412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Софронов » Страна Печалия » Текст книги (страница 32)
Страна Печалия
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:03

Текст книги "Страна Печалия"


Автор книги: Вячеслав Софронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)

И все же он не оставлял мысли присмотреть где-нибудь несколько бревен, связать их таловыми прутьями и пуститься вниз по течению, которое весной было особенно бурным, и за день вполне можно будет преодолеть изрядное расстояние. И вот однажды ему повезло: в небольшом ложке он наткнулся на несколько ошкуренных и подсохших бревен, явно приготовленных для каких-то строительных дел. Фома воровато осмотрелся, не идет ли хозяин, заготовивший, видать, с осени те бревна, но никого не увидел и принялся торопливо скатывать их к воде и связывать нарезанными тут же прутьями.

Сооружение получилось довольно хлипкое, неустойчивое, но человека вполне выдерживало. Тогда он выломал средней величины жердь, которую собирался использовать вместо рулевого весла, оттолкнул плот от берега и с разбегу заскочил на него. Плот наклонился, наполовину ушел под воду, но не перевернулся. Фома возликовал и несколько раз помог ему набрать скорость, упираясь в дно реки шестом и направляя его на середину реки, где течение, казалось, было побыстрее, и в случае погони можно было спрятаться на каком-нибудь острове, что встречались то там, то сям, особенно на поворотах реки.

Полдня он плыл, блаженствуя и ни о чем не думая, кроме того, как бы не налететь на плывущие по реке подмытые талой водой вместе с корнями кусты тальника или не угодить на плохо различимую в мутной воде отмель. При этом он любовался широким речным разливом, затопившим ближайшие луга, перелески. Возле его плотика плавали небольшие рыбешки, которых он пытался подцепить снятой с головы шапкой, но дело это оказалось безнадежным, и он решил, что надо разжиться где-то сетью, благо колья, к которым привязывали рыбаки свои снасти, виднелись повсюду.

К вечеру он причалил свой плотик недалеко от пригорка, воткнул в ил шест и прочно привязал свой плот к нему. И все было ничего, если б не влажная одежда, что волей-неволей намокала, как только начинал дуть встречный ветер или большие волны перекатывались через плотик. Как на грех запасных штанов или кафтана у него не было, а потому пришлось снимать с себя мокрую одежду и сушить ее на костре, отчего он сильно продрог и боялся, как бы окончательно не расхвораться.

Но радость его длилась недолго. Утром, на большой гребной лодке его нагнали несколько мужиков, видимо, хозяева украденных им бревен, и стали нещадно бить. Он боялся, что они сейчас свяжут его и бросят в реку, а потому умудрился извернуться, вырвал у одного весло, которым тот несколько раз треснул его по спине, и бросился бежать без оглядки. Те, видать, посчитав наказание вполне достаточным, не погнались за ним, а лишь долго улюлюкали и свистели вслед.

Впопыхах Фома не заметил, как споткнулся о корень растущей у самого обрыва громадной ели, и полетел вниз. Несколько раз кувыркнувшись в воздухе, он упал спиной на полузамытое песком бревно. Внутри у него что-то хрустнуло, от нестерпимой боли он потерял сознание, а когда пришел в себя и попытался встать, то у него ничего не получилось. Видимо, он повредил какой-то жизненно важный орган, а потому обезножел и остался лежать на берегу, словно огромная рыбина. Слезы сами собой покатились у него по щекам, и непроизвольно он начал читать молитву, до чего был сроду не склонен, и редко когда в своей жизни обращался к Богу. Но тут, поняв, что его жизнь висит на волоске, слова молитвы сами шли на ум, и он взывал ко всем, что приходили ему на память, святым и особенно к Николаю Угоднику, слывшему покровителем всех страждущих и путешествующих. Он не мог точно сказать, сколько провел в таком положении, как вдруг услышал плеск весел, чьи-то голоса и, с трудом повернув голову, увидел, что к нему подплывает та самая лодка с мужиками, что не так давно бутузили его.

«Ну все, конец мой пришел, – подумал он, – сейчас добьют меня и труп в воду столкнут. Ведь чуяло мое сердце, нужно было остаться в доме вместе с Устиньей и жить потихоньку… Кто ж не велел? А теперь, видать, смертный час мой пришел…»

Руки его работали, он несколько раз перекрестился, а потом, все же пересилив страх, жалобно крикнул:

– Братцы, помогите, убился я, встать не могу!

Поначалу ему показалось, что голос его не услышали и лодка проплывет мимо. Но потом он понял, хлюпанье весел затихло, и до него донеслось, как гребцы о чем-то переговорили меж собой. Он с трудом повернул голову в сторону реки и увидел, что нос лодки ткнулся в пологий песчаный берег и из нее выскочили два мужика в сапогах с расправленными длинными голяшками и осторожно, словно крадучись, направились к нему.

«А может, и лучше, если убьют, – решил он, – хоть отмучаюсь. Вот и походил по земле, нашел себе заветное местечко, где никто ко мне не придет и добрым словом не помянет…»

Потом у него в голове наступило какое-то помутнение… Он слышал голоса склонившихся над ним людей, но смысл, о чем они говорили, никак не мог понять. Вдруг ему почудилось, что два ангела, спустившиеся с небес, подхватили его и понесли куда-то, и в затухающем его сознании билась одна-единственная мысль: «Неужто в ад попаду? Но тогда почему ангелы, а не бесы?»

В себя он пришел, уже лежа на лавке, в какой-то избушке, где, потрескивая, горела лучина, а напротив него сидел старик с короткой бородкой и ловко латал порванную сеть, что-то напевая себе под нос. Увидев, что Фома открыл глаза, он с усмешкой спросил:

Ну что, голубок, долетался? Крылышки слабые оказались? Вот так-то оно, на чужое добро позарился, а Господь тебя тут же и наказал. Говори спасибо, что совсем вусмерть не разбился, жизнь себе сохранил. С того яра многие летали, и все по-разному… Кому ничего, повезло, а кому-то и нет…

А мне как, думаешь, повезло? – с трудом произнося слова, спросил Фома.

Это уж тебе, летуну, решать: рад, что живехонек остался, или не очень…

Да я еще не знаю, ежели ноги отойдут и я сызнова ходить смогу, тогда, конечно, оно в радость. А ежели бревном лежать останусь, как сейчас, то какое в том счастье…

Старик усмехнулся, пожевал усы беззубым ртом и, хитро улыбаясь, спросил:

А ты, поди, голубок, за счастьем куда направлялся? Много вас таких через нас проходит… И всё идут, и идут непонятно куда… Чего ищут – сами того не знают. А ты, как погляжу, нашел счастье свое. Вот теперь лежи и радуйся.

Ты меня, старый, не подначивай, отлежусь и дальше пойду.

Да, искал поп маму, а нашел яму. Так и ты нашел, что искал. Только я тебе вот что скажу, видел я таких, что, спиной ударившись долгонько встать не могли, а иногда и на всю жизнь, хоть при ногах, да неходячими оставались. Вот, думается мне, уж не обессудь, что и ты из этих будешь…

От этих слов Фома покрылся холодным потом и попробовал возразить:

Ты, старик, говори-говори, да не заговаривайся, раньше смерти не хоронят, отлежусь у вас, спасибо, что пригрели, да и дальше пойду…

А ты спробуй, коль не веришь, встань с лавки сам, да сделай шажок.

Фома напрягся, пытаясь опустить ноги на пол, но не почувствовал их. Тогда он попробовал сесть, опираясь на локти и держась за стену избушки, и правой рукой начал ощупывать свои ноги. И тут его взял страх: ни та, ни другая нога не чувствовали его прикосновений, и сколько он не пытался ими пошевелить, ничего у него не получалось.

Да как же я теперь жить стану, коль с лавки подняться не могу?! Кому буду нужен такой? Уж лучше бросили бы меня там, на берегу, и то бы лучше! А теперь… – Он не договорил, потому как жгучие слезы душили его.

Ну, вот что, голубь сизокрылый, теперь ты сам о смертушке заговорил, а то хорохорился, как петух на насесте. Ладно, не гневи Бога, может, и найдется человек, возьмет тебя к себе. А ну, подумай, есть такие?

Не знаю, что и сказать, – укладываясь обратно на лавку, отвечал Фома. – Жил с одной бабой, да вот решил убегнуть, а оно вот как обернулось.

Издалека бежишь-то? С Тобольска, поди? Весь бродяжий народ через Тобольск валом валит, а потом уж мимо нас вниз по реке. А куда дальше девается, не могу знать.

Точно сказал, из него, из Тобольска. И двух недель не прошло, как ушел.

Надо как-то тебе обратно возвертаться, авось примет обратно баба та. Как сам-то думаешь? – спросил старик, не прерывая работы.

Не хочу, зачем я ей такой…

Э-э-э, братец, ты, как погляжу, совсем не знаешь, как русская баба устроена. Ей же своих страданий мало, она готова любому душу свою распахнуть настежь и внутрь запустить, ежели видит, что тому худо. Нет, точно ты бабьева нутра не чуешь. Думаешь, они зря нас пилят и попрекают? Не зря, милок, не зря. Им больно на нас смотреть, особенно, ежели человек ей неприкаянный на пути встретится. Да что там душу, жизнь свою отдать готова, лишь помочь ему хоть чуток. Она и поплачет, и поругает, может, и приструнить, а потом все одно прильнет к нему – и айда жалеть, ласкать, слова разные говорить… Вот, сам подумай, ежели мужик жив-здоров, то чего его жалеть-то? А русская баба – она такая, без жалости жить не может, ей подавай горемыку разнесчастного, она над ним век дрожать будет, пылинки сдувать, себя не пожалеет, лишь бы ему добро какое донести.

Да совсем они не такие, – возразил Фома, – уж я-то их знаю.

Молчи, коль не понимаешь. Вот поживешь с моё, умишком обзаведешься, тогда, может, и поговорим. А сейчас что ты супротив меня, да еще хворый? Молчал бы в тряпочку, да старых людей слушал, которые всякого повидали и горя по самый краешек хлебнули. Пропали бы давно, не будь рядом баб наших…

Старик покрутил головой, вздыхая, что Фома не желает воспринимать его наставления, а потом, отложив починенную сеть, повернулся к нему и сказал:

Ты послушай еще, чего тебе вот что скажу… Дня через два наши мужики новые барки, что зимой сработали, в Тобольск на продажу потянут бичевой. Вот ты и просись с ними. Не откажут. Да и я свое словечко замолвлю, меня тут уважают. Глядишь с ними и доберешься до зазнобы своей, а уж там гляди, примет она тебя или обратно выставит.

Фома долго молчал, понимая, что старик прав и податься ему больше некуда, но гордость не позволяла вернуться обратно к Устинье в таком вот виде. Вспомнилось, как ушел, не попрощавшись. Но другого выхода у него не было.

Незадолго до праздника Святой Троицы к городской пристани причалили две новенькие барки и несколько мужиков снесли на берег недвижимого Фому, переговорили с одним из возчиков, поджидавших попутчиков, заплатили ему и водрузили на телегу несостоявшегося странника, из глаз которого тонкой струйкой текли слезы. Он умиленно протягивал к своим спасителям руки, благодарил и все повторял:

«Простите, братцы, за грех, что совершил, за него, видать, и поплатился».

«Ладно уж, – отвечали те, – с кем ни бывает… И ты на нас зла не держи, что отходили тебя, а то, глядишь, ничего бы и не случилось…»

«Да что теперь говорить, – сокрушался Фома, – былого не вернуть. Прощайте, авось свидимся».

Мужики ничего не ответили и направились к своим корабликам, а скоро и совсем забыли о том человеке, что случайно попал к ним и едва остался жив. Они и сами, занимаясь опасным промыслом, ходили близ самой смертушки, и не случалось года, чтоб кто-то не утонул, выпав из лодки, а то и замерз зимой на реке. Такая у них рыбацкая доля, потому к случившемуся отнеслись они спокойно и о Фоме больше не вспоминали, жив мужик, и ладно. А там как сложится…

Когда перед Устиньиным домом остановилась телега и кто-то постучал ей в ворота, то сердце у нее ёкнуло, и, еще ничего не зная, она поняла: с Фомой что-то случилось. И что есть мочи бросилась бежать на стук, распахнула калитку, увидела его лежащим на телеге и, ни слова не говоря, начала открывать обе створки тяжелых ворот, приказав конюху подъезжать ближе к крыльцу. Вдвоем они втащили Фому в дом, уложили на ту самую лежанку, с которой он совсем недавно встал и ушел ранним весенним утром под пение птиц. А когда возчик ушел, то Устинья опустилась на колени перед иконами и, перекрестившись, с едва заметной улыбкой проговорила:

– Видать, услышал Господь молитвы мои. Вернул тебя… Видать, судьба наша такая. Значит, и дальше жить будем…

* * *

Похоронив отца, Глафира еще долго не могла прийти в себя после пережитого, а потом вдруг словно стряхнула с себя опутавшую ее смертельными щупальцами болезнь и неожиданно пошла на поправку. Она стала чаще выбираться во двор, где садилась на лежащую на двух чурбаках дощечку и блаженно подставляла свое исхудавшее лицо солнечным лучикам. Но вот улыбнуться у нее все равно не получалось, видимо, слишком близко прошла смерть рядом с ней, опалив душу своим холодным прикосновением, и не давала ей до конца оттаять, стать прежней.

После долгих раздумий она решила, что станет, как и отец, заниматься рыбной ловлей, да и грех было бросать этот промысел, коль во дворе стоит рыбацкий челнок, а рядом легонькие весла, на чердаке развешаны самодельные сети – бери и рыбачь. Тем более отец постоянно брал ее с собой, и она знала, где и в какое время года лучше всего ставить сети. Единственное, что она не умела делать – это смолить лодку, чем всегда занимался сам отец. Пришлось опять приглашать Якова, который хоть и дал зарок не заниматься поделкой гробов, но для ее отца по старой памяти сделал, а также крест, да и помогал могилу копать вместе с другими слободскими мужиками. Она с трудом дошла до его дома, где он в задумчивости сидел на березовой чурке и разглядывал принесенную откуда-то корягу, словно пытался увидеть там что-то, не доступное понимания для других.

Глафира поздоровалась, но он лишь кивнул в ответ, видимо, недовольный ее приходом, спросил сквозь зубы:

Чего заглянула, по делам али так просто?

А ты угадай, зачем заявилась, ты ж наперед всегда все знаешь, вот и ответь.

Только осталось, что гадать, чего ко мне во двор чужая баба пришла. Не иначе, как опять поделку какую требовать станешь.

Считай, что так, – ответила Глафира, – решила рыбки половить. Что скажешь?

Яков повернулся к ней лицом и удивленно взглянул, словно не поверил ее словам:

Впервые слышу, чтобы баба рыбу ловила, это тебе не горшки в печь сажать, тут особая сметка нужна, да и… – Он покрутил головой. – Опасное это дело на воде одной оставаться.

Глафира подошла к нему поближе и тряхнула Яшку за плечо, развернув с силой к себе. Потом, глядя прямо ему в глаза, медленно произнесла:

Знаешь, после того, что я в эту зиму пережила, смерть поджидаючи, мне теперь ничего не страшно. Могло бы ведь так случиться, что пришлось тебе, Яшенька, два гроба делать под одну могилку. А вот ведь, выкарабкалась как-то, значит, надо дальше жить, заниматься чем-то. А что я умею? Ну, приготовить, ну, сварить что, в доме прибрать, пока отец жив был, занятие какое-никакое всегда ждало, а теперь… А теперь тоска грызет. Да и питаться чем-то надо, как без того. Так что прямая мне дорога на реку. Я на ней выросла, с отцом вместе на утреннюю зорьку вставала, всякого насмотрелась… Да и чего мне теперь бояться, коль так на роду написано? Будь, что будет… Не все ли равно, где деньки свои доживать: на земле или на реке…

Да, лихая ты баба, других таких наверняка не сыщешь, – отвечал Яков, вставая. – Чем я тебе подсобить-то могу? Сказывай… Только на реку не зови, я воды с детства боюсь, ни разочка дажесь не купался. Страшно…

Да на реке я сама управлюсь, не боись. А пока что есть заделье небольшое, вот там твоя помощь нужна. Лодку просмолить поможешь?

Яков запустил пятерню под шапку, почесал голову, посмотрел зачем-то на небо, потом по сторонам и, не глядя в глаза Глафире, ответил:

Не, за такую работу браться не стану. Одно дело – покойнику домовину сколотить, ежели в чем ошибусь, он не обидится. А вот ежели лодку худо просмолю, а ты потом потонешь, то совсем другое дело… Не-е-е, не возьмусь…

Глафира громко захохотала, Яков даже отодвинулся от нее на шаг, не понимая причины неожиданного веселья.

Так ежели я утону, тоже никак свою обиду тебе не передам, чего ж тут бояться? И даже гроб ладить не понадобится, тебе же проще!

Как не бояться, – не согласился с ней Яков. – Покойники, они, говорят, по ночам снятся, а то и в гости пожаловать могут. Боюсь я утопленников, они к себе манят, а мне еще пожить хочется.

Глафира решительно повела плечами, запахнула свою шубейку и направилась к калитке, обронив на ходу:

Не станешь, и ладно, спущу лодку такой, как она есть. А вот ежели при этом потону, то вся вина на тебя как раз и ляжет. Сейчас еще к подружкам своим загляну и расскажу, как ты взъерепенился и отказал мне в такой малости.

Она уже было открыла калитку, но на Яшку, видно, подействовали ее слова, и он кинулся за ней вслед, остановил:

Да погодь ты, дай подумать. Скажи лучше, от отца осталось что, чем он свой баркас по весне смолил?

Да что-то стоит в сенях, в кадушке: то ли дёготь, а может, и смола… Точно знаю. А как ее в дело пустить, то мне неведомо…

Ладно, пошли, однако, гляну, что там у тебя. Но учти, если что не так, на меня обиду не держи, я тебе сразу говорил, не мое это занятие.

Да больно ты мне нужен, обиду держать, – фыркнула Глашка. – Исполни все как надо, на том и все дела…

Вернувшись обратно, Глафира указала на стоящий в сенях весь покрытый каплями смолы бочонок, и Яшка одобрительно хмыкнул, сбив с него крышку:

Вроде то, что требуется, глядишь, справлюсь с твоей бедой.

Он выкатил бочонок на полянку и принялся разводить небольшой костерок, а Глафиру отправил сходить к нему на двор, набрать лежащей под навесом пакли и захватить стоящий на крыльце плотницкий топорик. Когда она все это принесла, Яшка уже суетился вокруг лодки, проверяя тонкой щепкой пазы и щели в корпусе, образовавшиеся за зиму.

Да, поусохла лодченка за зиму, ну ничего, дело поправимое, исправим все.

И точно, к вечеру он закончил свою работу и зашел в дом, где Глафира отлеживалась от непривычных ей забот, неокрепший еще до конца организм давал себя знать, она побледнела, на лбу выступил пот, но Яшка, словно не замечая ее усталости, весело заявил:

Все, хозяюшка, принимай работу, и расчет сразу давай.

А что мне ее смотреть, ты, Яша, свое дело знаешь, а я все равно мало чего понимаю. А вот насчет расчета извини великодушно, пока что нечем тебя отблагодарить…

Как это нечем, поди, с отцовских поминок чего осталось.

Может, и осталось, – отвечала Глафира, поднимаясь с лавки, – только боюсь, как бы твоя Капка мне глаза не выцарапала за угощение это.

Да не боись ты, она ничегошеньки о том не узнает, не таковский я человек, чтоб обо всех своих делах рассказывать.

Допив остатки перестоявшей браги, Яшка простился с Глафирой и, слегка покачиваясь, побрел домой, радуясь, что провел очередной день не в безделье, как это теперь с ним часто случалось, а хоть в какой, да работе. Он был из той породы русских мужиков, которых работа молодит, а безделье старит. А самое главное, душа требует применения сил своих, без чего жизнь становится скучной, и извечная спутница рода человеческого, печаль, незаметно подкрадывается и подолгу не отпускает. Потому и есть единственное средство от нее – работа всласть, до пота, а чаще всего – до полного изнеможения. Вот тогда мужик словно заново родится, начинает чувствовать себя чуть ли не Богом на грешной земле и живет дальше, веря, что, пока не перевелась работа и нужны его мастеровые руки, Бог его не оставит, не позволит сгинуть и пропасть от безделья…

Видать, Яков хорошо отремонтировал лодку, потому как, когда Глафира с помощью других мужиков спустила ее на воду, залезла внутрь, оттолкнулась веслом и поплыла, то ни единой речной капельки не просочилось через днище. И она смело погребла против течения, нашла тихую заводь, выметала сеть, привязала ее к свисающим над водой кустам тальника, а сама, сделав круг, выбралась на берег и стала ждать.

Трава только пробивалась на верхушках болотных кочек, рядом летал толстый шмель, выискивая себе капельки нектара, чуть выше сновали ласточки, не замечая лежащую в траве женщину, и от этой тишины, суеты живых существ по телу у нее разлилась такая живительная сила, словно она заново родилась и к ней вернулись ее молодые годы.

Пролежав так до захода солнца, она опять спустила лодку на воду, в несколько гребков добралась до своей снасти и начала ее выбирать. Первый ее улов, словно Бог благоволил ей и в этом деле, оказался на редкость богатым: в сетке застряли два здоровенных язя, несколько молодых щучек и с десяток ершей. Дрожащими руками она выбрала их, кинула на дно лодки и вновь опустила сеть в воду. Плыть обратно по течению было легко и свободно, и она быстрехонько добралась до того места, где все рыбаки крепили свои лодки. Спрыгнув на землю, слегка подтащила свою лодочку к берегу, на большее не хватило сил, и, быстренько собрав еще трепещущую в руках рыбу в корзинку, помчалась домой. Там она растопила очаг, почистила ершей, а что осталось, присыпала толстым слоем соли. После чего уставшая и не перестающая улыбаться, присела возле разгоревшейся печи и, смотря на огонь, думала: «Неужели это и есть моя жизнь, которой я раньше не знала? Почему до того совсем не ценила ее, искала счастья где-то на стороне, а оно, оказывается, вот здесь, рядом, стоит лишь протянуть руку».

Впервые в эту ночь она уснула легко и быстро, и ей почему-то приснились белые лебеди, летящие над рекой, и, пролетая над ней, они кричали: «Гла-гла-фира, Гла-гла-летим». И она во сне почувствовала, как поднимается вверх, пристраивается к стае и парит над землей, словно птица небесная, а все ее несчастья и беды остались где-то далеко позади.

* * *

Яков Плотников, помогший направить лодку для Глафиры, придя домой, заявил жене, что дальнейших заработков у него не предвидится, поскольку местный народец совсем обезденежил, а потому он не знает, как вести свое небольшое хозяйство дальше. Капитолина молча выслушала его и, ни слова не ответив, ушла на кухонку, чему Яков оказался несказанно рад и пошел в свою мастерскую, где он втайне от нее начал резать очередного истукана. Его давно одолевало желание вернуться к своему любимому занятию и вырезать людские лики, запрещенные православной церковью, поскольку все они напоминали языческих истуканов, когда-то давным-давно сброшенных князем Владимиром в бурные воды Днепра.

Вряд ли Яков знал о тех давних событиях и не видел в своей задумке большого греха. Он мечтал вытесать из толстого кедрового ствола фигуру старика, смотрящего на мир отрешенно и недоверчиво, как это делал сам Яков последнее время. К нему вновь вернулся разлад со всеми, кто жил рядом с ним. Он перестал здороваться с соседями, ни к кому не заходил в гости, хотя, бывало, кто-то и приглашал его на крестины или очередную свадьбу, справляемую в слободке. Обиженные таким невниманием слободчане отплатили ему той же монетой и перестали обращаться с небольшими заказами, на выручку от которых он раньше и жил.

Но Якова перестало волновать охлаждение к нему окружающих, он весь был поглощен мыслью о том, как вырежет из цельного ствола что-то такое, чего раньше никто в жизни не видел, и тем несказанно удивит всех. Пока же ему хватало общения с покойной матерью, которая вновь стала являлась к нему, когда он в полном одиночестве закрывался в своей мастерской.

Скажи, матушка, почему мир так несправедливо устроен? – спрашивал он ее.

То, Яшенька, Господь Бог так распорядился, за грехи наши, за дурные дела и мысли. Ты вот сошелся со своей Капитолиной, а венчаться не захотел, вот Господь и отвернулся от тебя.

Не верю я ни попам, ни венчанию, обман все это…

Ну как же, миленький, обман, заведено так. Коль женщину ввел в дом, то женись, иначе нельзя… – слышался ему тихий голос матери.

Придумки это все, вон, сколько людей живут то с одной, то с другой бабой, и все им ничего за то не делается. Почему их тогда Господь не наказывает?

То нам, Яшенька, знать не дано. Жизнь она долгая, не на них, так на детках их скажется, проверено уже. Ты вот в церковь ходить перестал, ото всех отвернулся, потому и опечалился. Зачем опять Бога гневишь, непонятно какого черта резать начал? – вкрадчиво спрашивала его мать, на что Яков начинал сердиться и со злобой отвечал:

И ты меня понять не хочешь! Совсем я один теперича остался… Не черта я режу, а человека, хочу, чтобы он у меня будто бы живой получился. А ты все портишь речами своими. Уходи, не хочу больше говорить!

Образ матери тут же исчезал, и Яшка с остервенением брался за стамеску, начинал рубить дальше, обрисовывая контур головы, кустистой бороды до пояса и узловатые пальцы рук, прижатые к груди. При этом он начинал беседовать со стариком, выпытывал, как того зовут, смеялся, поскольку тот не отвечал, и все спрашивал его:

Ну, чего, дедуся, помалкиваешь? Признавайся, как тебя наречем? Вакулой? Нилом? Или Николой?

Обрамив контуры лица, он первым делом принялся вырезать глаза, после того – нос, плотно сжатые губы, и постепенно из куска дерева и впрямь стало проглядывать суровое старческое лицо, кого-то напоминавшее Якову. Своего родного деда он не помнил, поскольку умер тот, когда Яшка был совсем маленький. А когда он чуть подрос, то отец, как ушел на заработки, так и не вернулся… И лицо его в Яшкиной памяти со временем размылось… И встреть он его сейчас, будь тот живой, вряд ли бы узнал, прошел мимо, и ничего внутри у него не дрогнуло, сердце не подало весточку об их родстве…

Но это его ничуть не тяготило, поскольку материнская любовь грела его с достатком, и проживи мать чуть дольше, не уйди на старости лет в монастырь, может, Яшка и впрямь по ее желанию выбрал бы себе невесту, и нарожали бы они детей, и жили, как все. А оставшись один, он вдруг растерялся и, не зная, к кому преклониться, все ждал, что рано или поздно встретит свою суженую, чем-то похожую на мать. Пусть не лицом, то своей заботой и лаской. Но сколько женщин он ни встречал, с кем ни начинал заводить разговор, натыкался на отчужденность, непонимание, а то и вовсе насмешки, отчего сердце его каменело, и он уже перестал ждать ту, кто будет ему мила и станет опорой в жизни.

Здесь, в Сибири, жившая какое-то время с ним шустрая бабенка не выдержала его молчаливой угрюмости, ушла, и он какое-то время искренне радовался, обретя свободу. Но прошло какое-то время, и одиночество стало разъедать его, словно ржа железо. И тогда он обращался к матери, разговаривал с ней, как с живой, просил у ней совета, помощи. Но, случалось, как в этот раз, что она не понимала его. Тогда он злобился, не слушал ее советы и уходил в свой мир, где жили какие-то неведомые ему существа, не дающие ему успокоиться, заняться каким-то делом, а все шепчущие: «Ты, Яшенька, великий умелец, только люди того не ценят. Ну и плюнь на них, живи как есть, занимайся, чем хочешь…»

Такие речи были Яшке приятны. Он оживал на какое-то время, кидался чего-то вырезать, а то и принимал небольшой заказ, но выполнял его с неохотой, стараясь побыстрее отделаться. А потом опять пытался резать лица, фигуры, зверюшек, но людям показывать боялся, знал, засмеют, начнут на улице пальцами показывать, и скрывал от них свои поделки.

Поначалу он уносил их в лес, подальше от людных троп, где развешивал по деревьям, а потом и вовсе стал отпускать по реке, словно птицу выпускал из клетки, и долго смотрел, как изделия рук его колышутся на волне и уплывают от своего хозяина, обретя свободу.

Только вот он сам обрести свою собственную свободу никак не мог, сколько ни пытался отгородиться от людей. И в последний раз чуть не помер, когда, забыв о еде и сне, спал в обнимку со своим истуканом. Тогда случайно зашедшая к нему Капитолина спасла его, выходила, и они стали жить, без особой любви, словно посаженные рядом два дерева, что не могут ветками своими дотянуться одно до другого. То была не любовь, а совсем что-то на нее не похожее, поскольку радости меж них от совместной жизни совсем никакой не рождалось. Зато зимними вечерами, когда город заносило снегом и где-то близехонько, возле крайних изб, начинали выть волки, они могли подолгу лежать друг возле друга, не обмолвясь ни единым словечком. И каждый думал о чем-то своем, боясь открыть думы свои другому.

Яшка знал, Капитолина не одобряет его поделки, считая их пустой тратой времени. Сама она вязала сети для местных рыбаков, продавала, на что они и жили. Она ни разу не обвинила его хоть в чем-то, но уж лучше бы накричала, выбранила, чем вот так, молчаливо осуждать, не говоря ни словечка.

«Видать, никогда мне не встретить такой, как моя мать, – думал он. – Она принимала все, чем бы я ни занимался, и никогда не ругала меня. А если что не так, то просто садилась и тихо плакала. И тогда я все понимал, садился рядом и плакал вместе с ней, давал слово исправиться, а потом опять брался за свое. Видимо, она так любила меня, что боялась обидеть плохим словом, а потом и вовсе упросила отпустить ее в монастырь. А я, дурак, согласился. Вот теперь великий грех лег на меня за мое неуважение к ней, а как его теперь исправить, и не знаю…»

От того, что никто его не понимал, Яшке становилось совсем грустно. Ему стыдно было жить на заработки Капитолины, но он не мог пересилить себя и начать опять делать гробы, сколачивать лавки, выправлять чужие двери или, тем более, рубить срубы, где работали артелью и мужики непрестанно подсмеивались над ним из-за его молчаливой сосредоточенности. Уже не раз пробовал он наняться в артель, куда его звали на заработки. Но обычно на второй день сбегал и больше уже там не показывался.

Он ждал, что рано или поздно Капитолина не выдержит и уйдет от него. Но она оставалась рядом, словно его тень, от которой никуда не денешься. При этом он не испытывал к ней ни злобы, ни любви, потому что она была из другого, чуждого для него, мира, где все думают о чем-то мирском, суетном. А вот его мысли витали среди туманных образов, которые ему так хотелось запечатлеть в дереве, да так, чтоб они стояли, словно живые, и каждого назвать своим именем.

Но даже если у него получится вырезать старика, и он будет смотреться как живой, почти как человек, то кому он сможет показать свою работу? Где найти место для нее? Где поставить? Возле храма? Да владыка тут же предаст его анафеме и повелит уничтожить все, что напоминает ему языческих идолов. И никто не заступится, лишь опять посмеются и назовут его ненормальным, а то и хуже – крамольником. Единственный выход – снова унести в лес и там спрятать. Или пустить по реке…

И тут Яков представил могучий сибирский лес, начинавшийся сразу за городом. Там нет людей, которые потешаются над ним. Там полно старых сухих стволов, из которых он может резать свои фигуры. А что некому будет показать, то неважно. Он сам будет любоваться ими, и большего ему не надо. И потому однажды, сложив в мешок свои инструменты и взяв свежеиспеченный каравай хлеба, он низко поклонился, смотревшей на его сборы Капитолине и ушел в лес. Там он знал все дорожки, поскольку добывал в тех местах заготовки для своих поделок, а потому шел смело, забираясь все глубже и глубже в чащу. Когда краюха закончилась, он стал собирать ягоды, выкапывал коренья, чему еще в детстве научила его мать, а потому голода не испытывал. Наконец он вышел на большую поляну, где увидел засохший кедр невероятной толщины и остановился. Он долго вглядывался в корявый ствол умершего дерева и видел в нем женскую фигуру, чем-то напоминающую его мать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю