Текст книги "Страна Печалия"
Автор книги: Вячеслав Софронов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Первое время он радовал всеми этими качествами владыку, но со временем, особенно когда они прибыли в Москву, архиепископ стал замечать, что новый келейник его куда-то вдруг по ночам исчезает, а возвращается обратно едва ли не под утро, неся под мышкой какие-то свертки, узлы, чем по службе ему заниматься совсем не полагалось. Он устроил ему допрос с пристрастием, и тот, как на духу, признался в немощах своих и давнишней слабости к сытости, о чем приличный монах даже и думать не должен.
– А что же я могу с собой поделать, владыка милостивый, – канючил Анисим, – когда желудок мой непрерывно пищи требует, и совладать с ним никаких моих сил нет?
– Молись, песий сын! – пробовал вразумить его владыка. – Молитва, она грешные мысли прочь гонит, на божественный разум настраивает…
– Молюсь, батюшка, молюсь, но если не поем досыта, то и молитвы на ум не идут, – вздыхал Анисим. Но при этом истинного раскаяния в голосе его владыка не улавливал и понимал, ничего путного из этого монаха не выйдет и по возвращении в Тобольск собирался устроить настоятелю Павлинию такую выволочку, чтоб он ее на всю жизнь запомнил.
– Что ж мне теперь с тобой делать, детинушка? В местный монастырь спровадить то можно, я и приплатить готов, чтоб только тебя с глаз долой сбыть. Но где мне другого келейника взять? Не один игумен доброго инока от себя не отдаст, а подсунут какого-нибудь, что похуже тебя окажется. То ли дело – Спиридон мой, тот от меня ни на шаг не отходил, ночевал подле постельки моей, любое указание исполнял с радостью.
А тут, бывало, проснусь, тебя кликну, лежу, поджидаю, когда отзовешься, а келейника моего черти под руки подхватили да и утащили непонятно куда. Что ж мне с тобой делать, иродом?! Пороть? Так сам я стар уже, рука не та, а кого со стороны просить – засмеют, скажут, привез с собой сибирский владыка непонятно кого, к вечеру вся Москва о том знать будет.
Там, в Москве, владыка вспоминал о Спиридоне, оставленном по его же прихоти в Тобольске, как о самом чудном и исполнительном прислужнике, коих у него побывало за время его служения великое множество. И все чем-то не угождали: один храпел громко, другой ни одной девки не пропускал, а бывали и такие, что приворовывали из епархиальной казны.
Со всеми ними он расставался безжалостно, даже не надеясь на их исправление, благо выбор был велик. Так случилось и со Спиридоном, которого он подобрал возле сгоревшего дома, скорее, из жалости, чем по необходимости. А тот оказался парнем исполнительным, послушным, сносил беспрекословно все его капризы, а самое главное, оказывался всегда рядышком, когда владыке требовалось сорвать на ком-то гнев свой. Он уже подумывал, не написать ли ему в Тобольск, чтоб Спиридона срочно направили вслед за ним, но с удивлением узнал, прочтя одно из посланий, пришедших из Сибири, что тот самовольно обвенчался с кухонной работницей его, не спросив на то благословения архиепископского. Это известие нагнало еще большую печаль на владыку, словно его обокрали средь бела дня, и как тут поступить, какой отыскать выход, сколько он ни думал, решить не мог.
Однако постепенно он свыкся с причудами Анисима и даже жалел своего нового келейника, полагая, что искушение едой рано или поздно пройдет, если его кормить досыта и не обращать внимания на его частые исчезновения. Так и вышло. Через какой-то срок Анисим из тощего, как щепка, паренька, превратился в дородного молодца с румянцем во всю щеку, перестал бегать мелкой рысью, а начал ходить степенно, вразвалочку и все реже и реже пропадал из кельи Чудова монастыря, где для сибирского владыки были отведены специальные покои.
Во время обратного пути Анисим ехал в одной повозке с владыкой Симеоном и забавлял того смешными рассказами о монастырских служителях, о причудах и выходках которых он знал предостаточно такого, о чем сам владыка вряд ли когда мог догадаться. Возвратившись в Тобольск, Анисим уже к вечеру доложил архиепископу обо всех слухах, касающихся управлявших вместо него епархией – Ивана Струны и Григория Черткова. С особым пристрастием и самым подробным образом, будто сам присутствовал, Анисим описал и порку епархиального дьяка посреди Вознесенского храма, произведенную руками доблестного протопопа Аввакума. Из его рассказа выходило, что праведный протопоп предстал чуть ли не в образе Георгия Победоносца, повергшего злого змея, досаждавшего несчастным горожанам.
Выслушав его, владыка от удивления вытаращил глаза и переспросил:
– Верно все? Или от себя присочинил чего?
– Что мне сказывали, так и передаю, – истово перекрестился Анисим.
– Как же стерпел такое Иван Васильевич? Неужто никто за него не заступился? Не верится что-то…
– Дак они потом батюшку Аввакума из дома выкурить пытались, сжечь со всем семейством, да народ не дал, казаки подоспели.
– Да, неисповедимы дела твои, Господи, – только и нашел что ответить владыка и решил при случае доподлинно расспросить обо всем произошедшем самого Аввакума.
Меж тем Иван Струна почувствовал нерасположение к себе вернувшегося владыки и потому не спешил идти к нему с докладом, а, закрывшись у себя, вместе с Григорием Чертковым совещались, чем бы им умилостивить владыку и оправдаться за все огрехи свои. Они понимали, не похвалит их архиепископ, коль узнает обо всем, что случилось за время его отсутствия, но и большой беды в том не видели. Гнев владыки, что майская гроза: пробежит, погрохочет, да и опять небо чистехонько, словно ничего и не было. Все зависело от того, что он вызнает от доброхотов своих, а потому решено было с каждым, кто имеет к владыке доступ, быстрехонько помириться, наобещать золотых гор, надарить подарками, лишь бы они подали все в лучшем свете.
С местными батюшками у Струны были доверительные отношения. Он им позволял оставлять кое-что из церковных сборов на личные нужды и строгостей больших, проглядывая их росписи, не проявлял. Но каждую неучтенную копеечку держал в голове, уж так он был устроен: умел помнить, причем долго, все, что мимо его рук проходило. Батюшки этим пользовались, поднося ему на престольные праздники, а то и просто по случаю, богатые дары, кои он, поднакопив, старался побыстрее отправить с надежными купеческими обозами родственникам своим. И ничего из даров тех при себе не держал, понимая, рано или поздно найдется добрый человек и сообщит о том владыке, а то и в Сибирский приказ отпишет или самому патриарху. Меж тем и на патриаршем дворе имелись у него свои люди, готовые в нужный момент замолвить за сибирского дьяка словечко, ежели что вдруг не так пойдет. Но и батюшки, молчавшие до поры до времени, особого доверия у него не вызывали, поскольку не раз обращался он к ним с разными делами, знать о которых положено было далеко не каждому.
Больше других он опасался за кухонную начальницу Дарью, имевшую прямой доступ к владыке, на язык и речь неудержимую, но как ни умащивал он ее разными подарками, особой цены для него не имевшими, та оставалась в речах своих непреклонна. Стоило сказать ей слово поперек, как она припоминала архиерейскому дьяку все грехи его, о которых он и сам-то давно позабыл, а она вот, глядишь, помнила и забывать, оказывается, не собиралась.
Но хуже всего обстояло дело с неукротимым протопопом, что нанес ему несказанные оскорбления, о чем теперь в городе не знал разве что грудной младенец. И хотя Струна несколько раз подсылал к протопопу своих людей, чтоб те проучили его, а если повезет, то и совсем сжили со света, но какая-то неведомая сила каждый раз мешала его планам, и тот ускользал, как пойманная щука из рук нерасторопного рыбака. А со временем его и вовсе взяли под защиту местные казачки и никого к нему не подпускали, красноречиво кладя руку на весящие сбоку сабельки, и даже поранили двоих его помощников.
Идти же самому на поклон к протопопу и заключить полное перемирие с ним Ивану Васильевичу не позволяла собственная гордость. Вместо этого он подговорил нескольких уважаемых в городе людей написать в Москву доносы на неистового протопопа, в которых он обвинялся во всех смертных грехах. Но и с этого конца дело не вышло, князь-воевода, какими-то неведомыми путями прознавший о тех грамотах, позабирал их и хода не дал.
А ссориться с князем – себе дороже, уж об этом-то архиерейский дьяк знал хорошо, чем та ссора могла закончиться. И поэтому решил пока не обращать внимания на Аввакума, резонно полагая, что тот и без его помощи шею себе сломает, когда в очередной раз начнет принародно обличать патриарха Никона, о чем тому рано или поздно донесут.
Вот если бы еще владыку Симеона вразумить, чтоб он не водил дружбу с противником самого патриарха и спровадить его подальше из города, тогда бы Иван Васильевич мог спать спокойно и чувствовать себя полновластным хозяином всех сибирских приходов, которые хоть и находились в подчинении архиепископа, но истинная власть была в руках тех, кто слал им наказные грамоты от имени архиепископа и вкладывал кое-какие приписочки от себя лично. А все это находилось в ведении Ивана Васильевича Струны, о чем сам владыка вряд ли догадывался…
Прошел день, другой, но владыка не приглашал дьяка к себе на личную беседу, что приводило Струну в неистовство, и он мерил свою небольшую комнатку мелкими шажками из угла в угол, гадая, почему так происходит. Наконец, на третий день новый келейник Антон степенно зашел к нему, огляделся и, как бы нехотя, спросил:
– Не изволите ли к его высокопреосвященству пожаловать?
– То он тебя отправил, или сам додумался зайти? – с ехидством поинтересовался Струна.
– А вам-то, не все равно? – все так же нехотя, растягивая слова, отвечал тот.
– Ну, ты, паря, далече пойдешь, как я погляжу, – только и нашелся, что ответить Струна, доставая на ходу гребень и привычно расчесывая свой пышный чуб, направляясь вслед за келейником в покои владыки Симеона.
Сколько времени оставались наедине владыка Симеон и его дьяк, и о чем они вели беседу, никто того не знал. Но поздно вечером пронеслась весть среди кухонного народа, узнававшего все первым, что разговор у них был серьезный, поскольку после того Иван Васильевич Струна закрылся в своем кабинетике, чего за ним раньше никогда не водилось, и допоздна оттуда не выходил.
Затем настал черед получить свою порцию нареканий Григорию Черткову. Но его владыка на удивление долго не задержал и тот в скорости выскочил от него весь краснехонек с всклокоченными волосами и широко разинутым ртом. Отведя, таким образом, душу на своих ближайших подручных, архиепископ слегка успокоился и потребовал к себе бывшего келейника Спиридона, который за время его отсутствия занимался всем, что ему поручалось местным начальством.
* * *
Когда Спиридон вошел в кабинет архиепископа и склонился в поклоне, ожидая благословения, тот, не вставая из-за стола, неожиданно заявил:
– Не получишь ты от меня благословения на сей раз. Даже добрым словом, и то не одарю. И сам ты знаешь, почему. А о своеволиях твоих мне стало известно, еще когда я в Москве, в Чудовом монастыре, пребывал…
– Простите великодушно, ваше высокопреосвященство… Виноват, но иначе никак нельзя поступить было…
– Как грешить, так оно, значит, можно, а благословение испросить у отца своего духовного, на то умишка твоего не хватило. Ты, дурья башка, хоть понимаешь, что я венец ваш могу не признать и батюшку, что без разрешения моего втихомолку вас обвенчал, сана лишить? И все из-за твоей жеребячьей прыти! На кой девку соблазнил, если знал, чем дело кончится? Или не ведал, от чего на свет дети появляются? – Владыка ненадолго замолчал и хитро прищурился, вглядываясь в стоящего перед ним Спиридона, не знавшего, куда деть свои руки, а потому спрятавшего их за спину. Чуть помолчав, владыка спросил:
– И как оно с молодой женой живется? Говорят, уже и дите у вас на свет явилось. Какое имя дали?
– Андреем нарекли, – широко улыбнулся бывший келейник.
– Имя хорошее, чего тут скажешь… А живете на что, коль ты у меня больше на службе не состоишь? Дитятку, поди, кормить надо, да и самому питаться…
Спиридон не знал, как отвечать на прямые вопросы владыки, и лишь громко засопел, не поднимая глаз. Да и что он мог ответить? Добрые люди помогали, кто чем мог. Летом по ночам разгружал торговые суда, да и здесь, на архиерейском дворе, работа разная для него находилась. Опять же Дарья потихоньку подкармливала его с Лукерьей. Одним словом, жили тем, что Бог пошлет. Нельзя сказать, чтоб сытно, но и от голода не пухли. Понимал это и владыка, и ему стало жаль парня, да и его непутевую жену, давшую соблазнить себя, не подумав о том, что их ждет впереди. Но взять обратно к себе женатого человека келейником владыка при всем своем желании не мог, а потому спросил с жалостью в голосе:
– Ну, в кого ты такой уродился? Неужто худо тебе было при моей персоне состоять? Если когда и задавал тебе встрепку, то по делу, чтоб на пользу шло. Зато катался как сыр в масле. Вспомни, каким заморышем подобрал тебя, а ты вон, гляди-кася, вымахал, мужиком стал и забыл о моих заботах, своим скудным умишком жить решил… И как теперь поступить с тобой прикажешь?
– Простите, владыка, не хотел…
– Хотел – не хотел, а обратно жизнь не повернешь. Могу тебя конюхом определить или еще кем на черную работу. Так ведь не пойдешь?
Спиридон покачал головой, давая понять, что не согласен.
– Тогда тебе мой добрый совет – иди-ка ты лучше послушником в Знаменский монастырь. И кайся там, сколь сил хватит. Ты и так-то, как я замечал, в вере православной не шибко устойчив был, а теперь и вовсе не вижу раскаянья никакого. Так что иди в монастырь и замаливай там свои грехи, пока Господь тебя не простит…
Грех, он в человеке долго держится, сразу его вон не выгонишь, не замолишь…
– Как же я о том знать буду? – с удивлением спросил Спиридон.
– О чем знать? – удивился архиепископ.
– Так о том, что безгрешен стал? – чистосердечно пояснил свой вопрос бывший келейник.
От такого вопроса владыка громко рассмеялся. А поскольку смеялся он редко, считая, что человеку его сана делать это не положено, потому как грешно, то смех его больше походил на гусиное гоготание, словно он собирается сказать чего, но слова не находит, а лишь одно гыканье несется.
– Значит, желаешь знать, когда совсем безгрешным станешь? – спросил он. – Будто ангел небесный. Да? – добавил он с улыбочкой.
– Не знаю, – ответил вконец растерявшийся Спиридон, – ангелом стать у меня, верно, не выйдет…
И тут же добавил, поняв, что ляпнул несуразицу:
– Вы же сами говорили, мол, замаливать все грехи в монастыре следует…
– Говорил, – охотно согласился владыка, – без этого никак нельзя, для того и в монастырь идут, чтоб грехи людские замаливать.
– Это еще и за другого кого, что ли, молиться заставят? – вновь не понял слов своего наставника тот.
– Ну и темен ты, братец! Ой, темен! Откуда такие только берутся. А ты думал, в монастыре иноки только тем и заняты, что едят да спят? В молитве всё время свое проводят. И не только за себя, грешных, молитву Господу возносят, но и за весь мир людской. Так-то вон…
– Выходит, там жить постоянно следует? И за порог ни ногой?
– Само собой, ежели только игумен не благословит и не направит куда по делу важному. А потом мигом обратно. И сызнова на молитву.
– И так каждый божий день, что ли? А в воскресные дни как? К семье отпускают?
– В праздничные и воскресные дни самая долгая молитва бывает. Забудь о семье, коль в Божьей обители оказался.
От таких слов Спиридон и вовсе растерялся. Он ожидал чего угодно, но только не отправки в монастырь, а потому с удивлением посмотрел на владыку и как-то по-детски спросил:
– А Лукерью с дитем мне куда девать? Бабу без мужика как можно оставлять? Да и мне без нее непривычно будет… Муж теперь, как-никак…
Владыка не выдержал и вновь расхохотался:
– Гы-гы, я как погляжу, умишка у тебя совсем не прибавилось, последний, что имел, и того скоро лишишься. Проживет твоя баба как-нибудь и без тебя. И ты без нее не помрешь. А через годик-другой игумен Павлиний тебя вразумит по-отечески, научит кое-чему, в вере укрепит, а там, глядишь, в дьяконы поставит, ежели грамоту осилишь…
Видать, Спиридон не сразу сообразил, что ему предлагает владыка, потому как широко открыл глаза и переспросил:
– Это кого же в дьяконы? Меня, что ли?!
– А ты хотел сразу в архиереи, или как? Еще выше? В митрополиты? – еще громче загоготал владыка. – Да, как погляжу у тебя губа не дура. Я тебе дело говорю, а ты упираешься, как бычок, которого от мамки тянут. Рано тебе жениться было. Рано! Пора еще не пришла. Вот ежели бы ты с самого начала подошел ко мне да и рассказал все, как на духу, я бы тебе добрый совет дал, как тебя быть дальше. Нечужой, чай, вон, сколько вместе прожили, всякое видел, пообтесался чуть, глядишь, дальше бы пошел служить по церковному делу. А ты что? Ребеночка родил и успокоился?! Вот те как… Тут особого ума не надо, чтоб ребеночка зачать. А потом что? Как растить его станешь? На какие шиши-коврижки? Поди, и сам не ведаешь?
– Так еще научусь, – горячо возразил Спиридон, – чем других хуже?
– Дураком ты был, дураком, как погляжу, и останешься, – махнул рукой в его сторону владыка. – А с дурной головы какой спрос? Пока все шишки на башку свою не соберешь да соплей на кулак не намотаешь, ничемушеньки не научишься. Так и быть, иди живи, как тебе душа велит. Считай, простил я тебя. Уж больно Дарья за тебя заступалась, умоляла не отрывать от молодой жены и оставить все как есть. А Дарья, она в жизни многое повидала, горюшка хлебнула, зря не присоветует. Вот ей и скажи спасибо, в ножки поклонись, как матери родной. А то… – владыка погрозил пальцем, – отправил бы тебя туда, где Макар телят не пас.
Какое-то время владыка молчал, думая о чем-то своем, Спиридону неведомом. Судя по всему, он все еще колебался: то ли примерно наказать бывшего келейника за ослушание, то ли отпустить с миром. Но потом доброе начало все же взяло верх, и он, подняв глаза на Спиридона, заговорил укоризненно:
– Ты, братец, пока в келейниках ходил, чуть ли не самым ближним человеком был для меня. До всяческих дел допущен, обо всем понятие имел. Откуда мне знать, что не начнешь болтать где ни попади всячину всяческую обо мне?
Спиридон хотел было что-то возразить, но владыка не дал ему и слова сказать, продолжил:
– Знай на будущее, ежели кто тебя к себе приблизил да все самое сокровенное тебе доверил, негоже от того человека сломя голову бежать. Нанес ты мне тем самым великую обиду. – Он обиженно пожевал сухими старческими губами, будто боясь расчувствоваться, но сдержался и закончил такими словами: – Пойми, глупая твоя голова, не принято этак вот за добро худом платить…
Спиридон продолжал все так же стоять, молча, не поднимая глаз, ожидая, что же все же решит владыка. Зная его переменчивый нрав, ждал самого худшего. Но тот неожиданно поднялся из-за стола, подошел к нему, и, широко перекрестив, чуть подтолкнул к двери.
– Иди, иди… И чтоб глаза мои тебя больше не видели, а как надумаешь что, скажешь или передашь через ту же Дарью, тогда, может, и определимся, как быть с тобой.
Спиридон попытался поймать руку владыки и облобызать ее, но тот уже отвернулся и пошел обратно. И Спиридону не осталось ничего другого, как попятиться и так выйти вон. Владыка же с улыбкой посмотрел ему вслед, так и не зная, правильно ли он поступил, оставив за парнем выбор… Или нужно было все же не слушать Дарьины уговоры и наказать того в назидание другим. Но дело было сделано, а потому он, перекрестившись на икону Спасителя, тихо прошептал, хотя рядом с ним никого и не было:
– Вверяю Тебе, Господи, отрока сего, не оставляй его в заботах своих, защити и вразуми…
* * *
С приближением весны постоялец Устиньин, которого она звала не иначе как Фома-бегунок, после зимнего безделья и беспробудного сна окончательно ожил и начал готовиться к дальнему путешествию в еще не изведанные им края. С зимы у него был припасен мешок сухарей, хранившийся на чердаке подальше от хозяйских глаз, припрятан изрядный шмат сала, острый нож, с которым он никогда не расставался, запасные подошвы для сапог, шило, дратва, игла, огниво и разная мелочь, что могла сгодиться в дальней дороге.
Устинья, конечно, не пропустила мимо глаз то, как он засуетится: несколько раз на дню бегал к реке, проверяя, тронулся ли лед, подолгу сидел во дворе, принюхиваясь, словно дикий зверь, к пьянящему весеннему воздуху, и бабское ее сердце подсказывало – утекет скоро Фома, причем тайно, по-воровски, не попрощавшись, даже спасибо напоследок и то не скажет, не поблагодарит, что она его столько времени кормила и обихаживала. Другая могла бы устроить скандал, накричать, пригрозить, что пойдет к местным властям и заявит на него, а она молчала, все на что-то надеясь… Да никакие ее ухищрения не могли остановить изготовившегося к побегу Фому и удержать его подле себя.
Он, как его ни держи, ни уговаривай, словно талая вода, устремившаяся к обрыву, размоет все на своем пути, обойдет любой затор и исчезнет в сибирских далях, смешавшись с такими же неуживчивыми странниками-ходоками, идущими на поиски лишь им одним ведомую землю. И вряд ли кто из них задумывался, что не в ней, не в потаенной от чужих глаз земле, дело. Она, земля, повсюду одинакова и схожа с прочими, где обитается русский человек. И все одно, веря в свою удачу, тянулись вереницы путников, а то и цельные людские ватаги, прозванные в народе «людьми гулящими», подальше от больших городов и селений, вдоль обрывистых берегов сибирских рек в ту сторону, откуда встает по утрам солнышко; дойти до самого краешка этой нескончаемой страны и найти в конце концов саму солнечную обитель…
Устинья уже не раз тайком, чтоб Фома не заметил, всплакнула, представляя, как нелегко ей будет остаться вновь одной и длинными зимними ночами слушать свист ветра за окном, вздрагивать от каждого звука в ожидании, что вдруг сейчас распахнется дверь и он ввалится в избу, весь облепленный снегом, исхудавший и, опустив глаза, подойдет к ней. Вот тогда она выговорит ему все, что накопилось в ее исстрадавшейся душе, может, даже отвесит затрещину, а потом все одно кинется на грудь и будет гладить его, пока он с усмешкой не оттолкнет ее и сядет рядом на то самое место, где она изо дня в день привыкла видеть его.
Фома же на этот счет не испытывал никаких угрызений совести или чего-то подобного, полагая, что свой срок он давно отбыл, прожив сколь сил хватило на одном месте. А теперь все, шалишь, пришла пора идти дальше, где его никто не ждет, но зато там он будет свободен и ни от кого не зависим, сам себе полновластный господин и хозяин.
Хотя если припомнить, то уходил он от очередной сожительницы не в первый раз, но именно сейчас ему почему-то впервые было боязно вновь срываться с насиженного места. Может, годы висли гирями на ногах или иное что. Но, казалось ему, будто бы кто-то нашептывает ему, мол, опомнись, остепенись, пришел срок осесть на одном месте, не рыскать волком по свету; все одно, сколько ни ищи место свое на этом свете, а нет такого, хоть всю жизнь, день и ночь без остановки, идти будешь, вряд ли где найдешь упокоение душе своей…
Так прошла неделя, а то и две… Река очистилась ото льда, и лишь отдельные запоздалые льдинки проплывали близехонько от их дома, торопя и маня его за собой. И тогда он решился: «Пора уходить, пока не поднялось комарье, не начались дожди и не стали раскисать дороги».
В тот вечер, как обычно, он прилег, но сон не шел. Фома несколько раз вставал, выходил во двор, намереваясь подхватить заранее собранный мешок с припасами, и, не скрипнув дверью, навсегда уйти из так и не ставшего ему родным дома. Но он все тянул, чего-то ждал, не решаясь на решительный шаг. И, лишь когда уже запели пробудившиеся ранние птахи, послышался вдалеке плеск весел, то первые рыбаки выехали проверять свои снасти, он зло выругался на самого себя и ушел, нарочно или по забывчивости не прикрыв до конца дверь за собой. А Устинья всю ночь тоже не спала, хотя и лежала с закрытыми глазами, и, как только услышала, что скрипнула калитка, ей все стало понятно, она дико вскрикнула, словно в грудь ей ударило что-то острое, схватилась за сердце и потеряла сознание. Когда она пришла в себя, солнце уже вовсю светило. Тут она увидела, что над ней склонилась обеспокоенная Варвара и тихо спрашивала:
– Что с тобой? Устинька? Случилось чего? Приди в себя, ответь…
– Принесла тебя нелегкая! Чего хотела? – в сердцах отвечала та, срывая зло на подруге и не желая признаваться, что осталась одна на всем белом свете.
– Не хочешь говорить, и не надо, – миролюбиво ответила Варвара. – Все равно потом расскажешь, да я и сама знаю, не слепая…
– А раз знаешь, нечего и с вопросами лезть. Говори, чего пришла.
– С недоброй вестью, – ответила та, – Глафира который день во двор не выходит и дверь закрыта у них изнутри… Не то, что у тебя – нараспашку болтается…
– Не твоего ума дело, – огрызнулась Устинья, накинув на голову платок. Но потом спохватилась и уже миролюбиво предположила: – Может, ушла куда, а то и совсем уехала, как мой бегунок, сорвалась, куда глаза глядят, – невольно проговорилась Устинья, злясь на себя и подругу, а еще больше на Фому, что тот исчез, так и не сказав ей на прощанье ни одного доброго словечка.
– Да она, как я заметила, в последнее время ходить совсем плохо стала, – отвечала Варвара. – Я ей чего из еды носила, а она и есть отказывается. Чем помочь, и не знаю…
– А отец ее как?
– Тоже не встает, она его с ложечки кормила, он уж, почитай, второй год лежит, если б не Глашка, так давно бы окочурился.
– Ему, может, и пора, а Глафиру мы с тобой рано хороним, не таковская она бабенка, чтоб смертушке поддаться с первого раза. Пошли к ней вместе, там и проверим, чего без толку рядить…
Устинья даже обрадовалась, что ее отвлекли от безутешного горя, которое неожиданно обрушилось на нее, хотя она уже давно ждала этого. А вот ведь все одно вышло как-то неожиданно, словно крыша в избе рухнула ей на голову и лишила той малости бабского счастья, которое хоть короткий срок, но жило в ней, пока рядом находился Фома. А теперь, успев свыкнуться с привычным укладом, она готова была побежать вслед за ним, остановить любым способом, вернуть его обратно, но только знала, не помогут ее уговоры, а тем более слезы, поскольку ушел он навсегда, и вряд ли они когда снова свидятся…
Дом Глафиры находился на соседней улице, и по тому, что на дворе не было свежих следов на раскисшей после растаявшего снега земле, стало понятно, хозяева давно наружу не выходили, а по какой причине, то им и предстояло выяснить. Устинья подошла к двери, толкнула ее несколько раз, дверь чуть подалась, но не открылась.
– Давай вместе, – предложила она Варваре. – Авось справимся.
– А может, позвать кого? – ответила та.
– Ну, коль у нас не получится, приведем Яшку Плотникова, он дверь с петель легко снимет.
Но вдруг они услышали какое-то шуршание, что-то заскрипело, брякнула щеколда, и они увидели стоящую на пороге Глафиру с всклокоченными волосами и горящим взглядом.
– Глашенька, милая, что с тобой? – кинулись они к ней. – Почему не открываешь?
– Батюшка помер, – прошептала та бескровными губами.
– Да когда же это? Когда? Почему нас не кликнула?
– Не помню… Сама в беспамятстве лежала не знаю сколько…
– То-то я приду, постучусь, а ты не открываешь, – сокрушалась Варвара.
– Так схоронить надо покойника, – спохватилась хозяйственная Устинья, у которой собственная беда сразу отступила и она уже готова была кинуться на помощь подруге. – Гроб заказывать надо, опять же кого-то искать могилу копать… Да мало ли хлопот…
– Сил моих на то нет, – отвечала Глафира и, не удержавшись на ногах, осела на холодный пол прямо у дверей.
Подруги подхватили ее, ввели в дом, где уже стоял стойкий запах, какой обычно исходит от мертвого тела, с брезгливой осторожностью подошли к покойнику, накрыли лежавшей на печи холстиной и, торопливо шепча молитвы, крестясь, попятились обратно. Видно, их приход немного взбодрил Глашку, и она, чертыхнувшись непонятно на кого, придерживаясь за стену, пошла за ними, переступила за порог и вышла на крыльцо.
– Господи, неужели весна пришла? – вымолвила она, едва шевеля губами. – Нет, не хочу в холодную землю рядом с отцом ложиться, хватит и одного покойника. Жить хочу! Жить!!! Нет, шалишь, не пожила я еще свое, рано на тот свет собираться, вот им всем. – И она показала сияющему радостной голубизной небу, по которому мирно плыли одинокие полупрозрачные облачка, свой маленький кулачок.
Тут они все неожиданно обнялись и, стукаясь лбами, начали ни с того ни с сего целовать друг друга, орошая свои лица слезами, а пльлм и вовсе дружно заревели, не обращая внимания, что из соседних дворов за ними с удивлением наблюдают соседи, не понимая, то ли тетки эти напились в неурочный час, то ли случилось у них горе какое, но вмешиваться в соседские дела у жителей монастырской слободки было не принято, а потому скоро все быстрехонько попрятались, словно ничего и не было…
* * *
Фома уже третий день отмерял версту за верстой, изредка останавливаясь на ночевки, сооружая себе шалаш из подобранных на земле ветвей, разводил костерок и возле него мирно засыпал. Когда вставал продрогший от холодных еще утренних заморозков, то прыгал на одной ноге, что-то напевал, не переставая радоваться свободе, которую он наконец-то заполучил, потом быстренько собирался и шагал дальше. Но мыслями он все равно по нескольку раз на дню возвращался к оставленной им Устинье.
Жалел, что не сказал ни единого доброго слова, не хватило смелости проститься. Да и она наверняка сейчас вспоминала о нем. От этого утренняя радость постепенно угасла, на душе становилось как-то погано и неуютно. Он пытался гнать от себя воспоминания о совместно прожитом времени, но исправить что-то было уже невозможно. А потому он лишь крепче стискивал зубы и старался думать о чем-то другом, но только не о прошлом, которое никак не оставляло его и с непонятной силой тянуло обратно.
С каждым днем изнежившееся за зиму тело и ноги, не привычные к долгой ходьбе, наливались тяжестью, начинала болеть спина, слезились глаза от встречного ветра. Да к тому же он умудрился простыть, ночуя на голой земле, начал кашлять и стал замечать, что с каждым днем путь его укорачивался. Вскоре он понял, что долго так не протянет, если и дальше пойдет пешком, а потому стал соображать, нельзя ли где-нибудь стянуть лодку или сделать небольшой плот. Но лодки, как назло, местные рыбаки утягивали почти к самым домам, видимо, наученные горьким опытом заимствования их такими же, как Фома, подуставшими странниками. А не имея опыта и нужных инструментов, соорудить плот оказалось не так-то просто.








