Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
– Все, больше не буду! – помимо воли сказала она вслух, отмахиваясь от воспоминаний.
– Ну и правильно, – по–своему понял ее Дмитрий. – Нехорошо, когда ты пьешь. Не идет это к тебе.
Пароходик, который ходил вдоль побережья, уже давно ожидал пассажиров, его каюты и крытые палубы были полны народом. Дмитрий и Леля постояли у трапа, дождались густого длинного гудка, от которого зудило в ушах. К длинному гудку добавились еще два коротких. Тогда они пожали друг другу руки, еще каждый из них что–то сказал, а что – не понять было и не запомнить. Матросы взялись за поручни трапа, чтобы откатить его на пристань. И Леля ушла на пароход. Трап следом за нею грохнул. Заработал винт парохода, пароход отваливал. Леля силуэтом появилась на верхней палубе, на всегдашнем условном месте, помахала рукой. Дмитрий ответил.
Пароход уходил все дальше. Уже только воображалось, что где–то там Леля. Видны были только освещенные иллюминаторы, все остальное тонуло в морской черноте.
Но если бы Дмитрий мог видеть Лелю, он бы увидел слезы на ее щеках. Воспоминания все–таки не отступали от нее. А рядом с ними стояло и сегодняшнее, тоже горькое, нерадостное. Откуда, зачем, для чего появилась в их жизни жена художника Козакова? У Лели не было ничего сколько–нибудь определенного для того, чтобы думать об этой женщине так. У нее были только чувства, предчувствия и догадки, но она была убеждена, что не ошибается. Что же тогда будет? Что будет, если Дмитрий уйдет за нею, за этой женщиной? Как может Леля предотвратить несчастье? У нее нет никаких прав на Дмитрия. Они ничем, ничем не связаны, два одиноких человека. Ничем… Неужели ничем? До чего же это страшно.
14Перед последним актом в ложу к Горбачеву зашел Яков Тимофеевич. Поговорили о том, о сем. Яков Тимофеевич поинтересовался, нравится ли спектакль.
– Играют хорошо, – ответил Горбачев. – Но в общем грустно становится. Прямо поветрие у. нас пошло в искусстве. Как только хорошая, настоящая любовь, так непременно у старого с молоденькой. Обидно за молодежь, товарищ Ершов. Как считаете?
– Согласен, – сказал Яков Тимофеевич. – Но спектакль народу нравится. Аншлаги каждый день.
– Так ведь вот – трогательно. Как же! Всю пьесу только и дела, что эти двое ходят один вокруг другого. Зритель волнуется – что–то будет?
– Гуляев замечательно играет, – сказала Анна Николаевна.
– Ничего замечательного! – вмешалась Капа. – Ну просто пень. И смешной пень. Человеку пятьдесят. Ходит, вздыхает, как мальчишка, камешки в речку бросает, глупости всяческие, именно мальчишеские, творит.
– Но это же, значит, пьеса такая, Капочка, – возразила Анна Николаевна.
– Пьеса пьесой, а он еще и от себя добавляет, мама. Пойми. Конечно, девушка может полюбить человека, который старше ее, может. Папа тут не прав. Еще Пушкин писал о Марии и Мазепе. Но она полюбит его совсем за другое, не за камешки, не за глупые улыбки, не за прыганье через забор. Пусть в пятьдесят лет не прыгает, еще инфаркт схватит, так и до свадьбы не доживет.
– Капа! Ну и язык у тебя! – сказала Анна Николаевна. – Вот дети пошли, товарищ Ершов.
– Не перебивай, мама. Я закончу свою мысль. Молоденькая девушка полюбит человека, который старше ее, за что? За то, чего нет в ее сверстниках, – за большую жизнь и зрелый ум, ее потянет помогать ему в его делах, захочется стать помощницей. А камешки, гимнастические потуги – у сверстников девушки это получается гораздо лучше. Вот я и говорю – плохо артист играет. Он должен играть умного, большого человека, тогда этого человека можно полюбить независимо от возраста. Разве, папа, я не права?
– Вот вы в чем не правы, – сказал Яков Тимофеевич, видя, что Горбачев не отвечает дочери. – Не правы в такой категорической оценке артиста Гуляева.
– Очень бы хотелось с ним поговорить, – сказала Капа.
– Пожалуйста, – сказал Яков Тимофеевич. – Приходите за кулисы.
– Я бы ему все прямо…
– Еще чего не хватало! – взволновалась Анна Николаевна. – Достаточно ты нам с отцом нервы портишь. Еще и за чужих примешься. Ваня, не разрешай.
Спектакль закончился стыдной сценой. Героиня, слегка перезрелая девица лет двадцати пяти, на фоне загорающейся тайги тянется губами к губам своего пожилого героя: за четыре акта ухаживаний он довел ее почти до горячечного состояния. А что же он сам, сделавший это дело? Он будто обрадовался, что горит тайга и куда–то надо мчаться. Он отшатывается от тянущейся к нему девицы и, крича какие–то патетические слова, убегает.
– Мама и папа, – сказала Капа, – я должна пойти и поговорить с этим артистом.
Возник легкий спор, решили, что за кулисы сходят все трое – и Капа и ее родители.
– Жуткое ты существо, Капитолина, – говорил Горбачев, ведя свое семейство путаными театральными переходами, по которым ему приходится хаживать в президиумы различных городских собраний и конференций. – За кого ты выйдешь замуж, тот кандидат в святые, великомученик.
В уборной Гуляева Горбачевы уже застали какую–то пару. Гуляев узнал секретаря горкома, пригласил сесть на пыльный диван. Никто не сел, конечно. Гуляев представил:
– Мои друзья – художник Виталий Козаков и его жена, инженер Козакова.
При словах «инженер Козакова» Горбачев потер лоб:
– Постойте, постойте! Это не вы ли из Москвы недавно приехали, на Металлургический? В доменный цех?
При словах «в доменный цех» Капа быстро взглянула на Искру, в секунду осмотрев ее всю, с головы до ног: она же с ней уже встречалась в доме Андрея.
– Я, – ответила Искра.
– Молодец вы какой! – сказал Горбачев, пожимая ей руку. – Женщина – в доменный цех! Давно хотел съездить взглянуть на вас. Да знаете нашу секретарскую жизнь: Вельможа. Бюрократ. Сановник. Для нас ведь только одни эти эпитеты и эти образы и остались ныне у некоторых пишущих товарищей. Вот и здесь, в пьесе, этакий дуб – партийный руководитель – выведен.
Он говорил весело, с юмором, смеясь. Но Искра услышала в его словах горечь.
Анне Николаевне разговор показался неприятным.
– Вы замечательно играли! – сказала она Гуляеву. – Большое удовольствие доставили. Большое!
– А я иного мнения, – сказала Капа.
– Капитолина!.. – строго прикрикнул Горбачев.
Но она повторила:
– Совершенно иного.
– Да? – Гуляев подошел к ней ближе. – Вы считаете, что если ты взялся играть пятидесятилетнего человека, инженера, начальника крупной стройки, то не заставляй его мальчишествовать? Если ты влюбил в себя девушку, то будь мужественным и дальше, отвечай за все содеянное тобой, не трусь перед любовью? Не будь слюнтяем, хныкальщиком, сентиментальной барышней? Так?
Капа слушала его, ошеломленная. Он сам, этот артист, говорил ей о своей роли и своей игре то, что хотела сказать ему она.
– Откуда вы это знаете? – спросила.
– Вот только что примерно так говорила мне эта милая молодая дама. – Гуляев указал на Искру. – А двумя месяцами раньше, когда мы начинали репетировать пьесу, это все говорил себе сам я, ваш покорный слуга.
– Почему же вы все–таки так играете? – спросила Капа.
– А это уж спрашивайте у всех нас. – Гуляев обвел вокруг рукой. Оказалось, что за спинами Горбачевых и Козаковых толпится еще немало народу. – Мы все ответственны за спектакль. Кроме актеров, есть еще и режиссеры в театрах.
Яков Тимофеевич, тоже стоявший в уборной Гуляева, стал представлять Горбачеву режиссеров, их помощников, артистов. Начался длинный разговор. Капа отошла к Искре, тихо спросила:
– Вы, значит, в одном цехе с Андреем Ершовым?
– Да, в доменном. Он тоже мастер.
– А вы разве мастер? Вы же инженер.
– По образованию – инженер. А по работе – мастер, по должности.
– А Ершов – он ведь не инженер?
– Нет, он окончил техникум. Но, как видите, мы с ним на производстве равны. А вы давно его знаете?
– Не очень.
Искра перевела разговор на спектакль:
– Мы с мужем тоже ведь пришли выразить свое возмущение этой пьеской. Какая пошлость! Особенно обидно за Александра Львовича. Он ведь друг моего мужа, вернее – еще друг его покойного отца. Они откровенны, и Александр Львович говорит нам всегда, все–все. Он прекрасный, большой актер. Иной раз, когда у него хорошее настроение, он разойдется да почитает что–нибудь из Шекспира… Мороз по телу! Или Маяковского… Никто так Маяковского не понимает, как он. Он громадный, Александр Львович. Но его заставляют играть пигмеев. Я видела, он плакал однажды у нас дома. Вот от этого самого плакал – от неудовлетворенности, от невозможности получить роль по силам, по характеру, по таланту.
– А я ему все так бухнула! – Капа была смущена и расстроена.
– Это ничего. Он сам человек прямой.
Яков Тимофеевич, воспользовавшись случаем, повел Горбачева осматривать помещения театра. Здание давно требовало ремонта, и он надеялся заручиться поддержкой первого секретаря горкома. Анна Николаевна и Виталий Козаков тоже ушли с ними. Капа и Искра остались одни. Они перешли в фойе, где лампы были уже наполовину погашены, сели возле пустого буфетного столика и долго еще разговаривали. Капу интересовало в жизни молодой женщины все то, что в недалеком будущем ожидает и ее, она осторожно выспрашивала об этой жизни. Искру тянуло заглянуть в казавшуюся ей таинственной, жизнь семьи партийного руководителя. Она выспрашивала Капу с еще большей осторожностью. Определенного мнения о Капе у нее еще не сложилось, она судила о ней по тем разговорам, какие ходят о дочерях таких родителей, как Горбачев, видела в ней избалованную, ничего не умеющую, но с обеспеченным будущим папенькину дочку. Зато Искра уже нравилась Капе. Пусть она немножко обезьянка по внешности, смешно щурит свои узкие глазки и длинно выпячивает нижнюю губу, но она такая уютная, теплая, что ее так и хочется потрогать. А главное – обезьянка, обезьянка, а вот ведь мастер, мастер! Подумать только! И где мастер? В страшенном доменном цехе, где так опасно. Ожоги Андрея еще и сейчас не совсем зажили. Сколько пришлось повозиться!
– Я очень рада, – сказала она, – что познакомилась с вами ближе. Мне бы так хотелось, чтобы это знакомство продолжалось и дальше, если вы не против, Искра Васильевна.
– Конечно, конечно. Приходите к нам, Капочка. У нас много картин, альбомов всяких. Посмотрите. Вы любите живопись?
– Очень.
– Вот и приходите.
– Меня обещали в доменный цех сводить.
– Ну и тоже милости просим в цех. Всё покажем и расскажем. Может быть, так и специальность себе выберете.
– Я выбрала. Я учусь в медицинском.
– Очень хорошая специальность. У меня папа был врачом. Сельским. На его похороны пришло две тысячи народу. Из всех окрестных сел. Врач, Капочка, если он, конечно, настоящий врач и специальность выбрал по призванию, по любви к человеку, он себе не принадлежит. Он принадлежит людям.
– Вам бы с моим папой поговорить, Искра Васильевна. Вы бы, наверно, понравились друг другу.
– Что вы, что вы, Капочка! – Искра даже руками замахала. – Разве вашему папе можно мешать! Тем более я. Я ведь болтунья, меня если не остановить… В общем, нельзя вашему папе мешать. Он очень занятый человек.
– Удивительно! – сказала Капа. – Вот так все хорошие люди рассуждают: Горбачев занят, не будем ему мешать. И не идут к нему. А всякие, знаете… Ну такие, которым только бы им самим хорошо было, только бы что–нибудь для себя сделать… Те не стесняются. Те, пожалуйста: идут и идут. В результате вокруг папы больше бывают как раз они, чем хорошие, интересные люди. Я уже ему сто раз говорила об этом. Я ему все говорю, даже такое, чего мама не решится сказать. А ваш муж известный художник? – переменила она разговор. – Козаков? Что–то я не слышала.
– Не очень, Капочка, известный. Хотя и не последний среди художников Москвы. Словом, приходите к нам, посмотрите его работы.
Дома за поздним чаем Горбачев сказал:
– Вот что, Капитолина. Если ты не приведешь своего мастера к нам, сам к нему поеду. Это же неслыханно! Девчонка где–то с кем–то гуляет, возможно, что уже и амуры крутит. А родители его даже в лицо не видали. Может быть, это такая же старая перечница, какую мы сегодня на сцене лицезрели.
Капа сказала:
– Поезжай посмотри. А к нам я его не поведу. Я же тебе все объяснила.
Через несколько дней секретарь горкома появился на заводе. Посидел: у Чибисова. Говорили о плане, о руде, о кадрах. Побывал в партийном комитете. Говорили о массовой работе, об учебе, о приеме передовых рабочих в партию. Прошел через мартеновский цех, который когда–то строил, здоровался со сталеварами. Прошел через прокатку, поднялся в кабину управления блюминга, посмотрел, как работает Дмитрий Ершов. Добрался наконец и до доменного цеха.
Подымаясь по лестнице из железных прутьев, переходя через мостики над подъездными путями, по которым полз состав пышущих жаром чугуновозов, почувствовал, что сердце у него частит. Сказал себе, что это черт знает что. Можно подумать, что ему предстоит ответственная встреча с премьер–министром Великобритании. Странное, непонятное было чувство. Когда женился старший сын, такого чувства Горбачев не испытывал. Привел парень девушку в дом, показал – девушка как девушка. Появилась, прижилась, ничто не изменилось. А ведь тут неизвестно, что может произойти. Молодой гражданин этот может увести Капитолину, куда только ему вздумается, может заставить ее отречься от родителей, если они не придутся ему по душе, – все может. Он сила, и гораздо большая, чем отец с матерью. Есть дочка – и не станет дочки. Все будет так, как захочет этот молодец.
Волновался Горбачев в ожидании встречи. Он почти обрадовался, когда ему сказали, что Андрея Ершова на печи нет, что Андрей работал ночью и выйдет только завтра. Встреча, следовательно, откладывается. И прекрасно, что откладывается. Меньше волнений.
Покидая цех, он на доске показателей среди фамилий передовиков не без удовольствия прочел фамилию Андрея.
Но то, что встреча была отложена, в конечном счете успокоения не принесло. Нервы себя оказывали, выдержки не хватило, завтрашнего дня дождаться не смог – коли уж решил что, откладывать не умел. Попросил своего секретаря Симочку узнать адрес через милицию и вечером отправился искать дом, в котором жил этот Андрей Ершов. Машина едва пробиралась по колеям и рытвинам глухой, залитой осенними дождями окраинной улицы, на которой Горбачев еще никогда не бывал. Тут даже тротуаров не было. Вдоль домов и заборов кое–где лежали доски, кое–где тонкой цепочкой тянулись вдавленные в грязь кирпичи, а то и вовсе ничего: зажмурься и шагай наугад, все равно ноги промочишь.
– Семеныч, – сказал шоферу. – Откудова только у нас жуть этакая взялась?
– От горсовета, Иван Яковлевич. И от вас от самого, извиняюсь. На главные улицы жмете, фасады каждый год там красите, цветочки разводите. А тут со времен царя Гороха целина лежит.
С трудом добрались до мазанки Ершовых. Выйдя из машины, ступил в грязь, постучал в калитку. Вышел плечистый парень. Темные серые глаза смотрели из–под высокого лба. Он сказал, что Ершова дома нет, задержался на заводе; кажется, у них партийное собрание.
– Он партийный, значит?
– Партийный.
– А вы тоже Ершов?
– Ершов.
– Где работаете?
– В доменном.
– Так вы не Андрей ли?
– Андрей.
– Вас же я и ищу!
– А я думал, к дяде – к Дмитрию.
– Приглашайте в дом, товарищ Андрей Ершов.
Не дожидаясь приглашения, Горбачев пошел к мазанке. Пройдя сени и переступив порог комнаты, он остановился, пораженный: за столом сидела его родная дочь Капа. Она не очень и смутилась.
– Здравствуй, папа, – сказала, вставая. – Значит, все–таки приехал?
– Да вот, приехал. – Он чувствовал, что смущен гораздо больше, чем она, и волнуется больше, чем она.
– Проходи, садись. Пальто сними. В доме тепло. Андрей печку натопил. Андрюша, угостим моего папу чаем. Дай спички.
Она ушла за перегородку, брякала то ли чайником, то ли кастрюлей. Запахло керосином, – разжигала, наверно, керосинку. Здесь она делала то, чего никогда не делала дома.
– Ну, садитесь и вы, Андрей, – сказал Горбачев, сбросив пальто и опускаясь на стул.
Андрей сел по другую сторону стола.
Горбачев осматривался. Вспомнилась халупка отца на окраине Харькова. Было так же бедно и убого у тормозного кондуктора железнодорожных угольных составов. Вспомнился облезлый отцов сундучок из мятой черной жести, который, когда отец бывал дома, всегда стоял на полу справа от входной двери, у самого порога, отцов брезентовый дождевик с капюшоном, жесткий, грязный и пропахший паровозным дымом…
– Вас на «вы» или на «ты»? – спросил, не находя правильного тона.
– Как хотите, – ответил Андрей.
Горбачев ожидал, что он ответит иначе: конечно, мол, на «ты», какие разговоры. Ответ его обескуражил.
– Вы, наверно, догадались, что я отец Капитолины?
Андрей кивнул.
– Она вам обо мне говорила? – продолжал расспрашивать Горбачев.
– Говорила.
– Неужели у вас не было желания посмотреть на ее родителей?
– У Андрея такое желание было, папа! – входя в комнату, подала голос Капа. – И если так не случилось, виновата я. Ты об этом прекрасно знаешь.
– Не будем осложнять отношения, – сказал Горбачев. – Чай там у вас скоро будет?
Сели пить из стаканов без блюдец, на столе без скатерти, покрытом старой зеленой клеенкой. К чаю были баранки, они лежали прямо на клеенке. Горбачев смотрел и не узнавал свою Капитолину. А если бы дома было так? Разве села бы она за такой стол?
Он взял кусок сахару, откусил уголок, стал прихлебывать горячий и очень крепкий чай. Эта хитрая Капка не забыла учесть его вкус. Мать бы дома не позволила пить такой крепкий. Отломил баранку, макнул в стакан.
– Крепкий чай помогает от усталости, – сказал серьезно.
– А ты сегодня очень устал? – спросила Капа.
– Весь завод обошел. Ваш, – сказал он Андрею. – И в доменном цехе был. – Он начинал осваиваться, обретать свой обычный тон. – Твое имя видел на Доске почета. Давай–ка рассказывай, как работаешь?
Уходил Горбачев уже не такой смятенный, как пришел. Кто его знает, может, уж и не так плохо это все; может, и не такая уж сила этот Андрей и не станет ломать семью, перекраивать ее по–своему.
– Поедем, довезу, – сказал он Капе, надевая пальто,
– Нет, папа, я приду сама. Скоро приду. Не волнуйся.
Когда он уехал, она спросила Андрея:
– Понравился тебе отец?
– Ничего. Подходящий. Они, наверно, все такие. Они нас не любят. Парней.
Капа рассмеялась.
– Он где работает? – спросил Андрей.
– В горкоме.
– Большой работник?
– Так, средний.
Назавтра инженер Козакова, сдавая печь, сказала Андрею:
– А вы знаете, Андрей Игнатьевич, кто вас вчера тут спрашивал? Он был в цехе, интересовался вашей работой.
– Кто же?
– Горбачев. Первый секретарь горкома.
Андрей не ответил, на лице у него была растерянность. Он отошел от Искры, и был у него такой вид, будто он не знает, что же ему делать.
15Зоя Петровна жила как в ознобе. Ее спокойная, ясная жизнь кончилась. Все время она теперь чего–то и кого–то ждала и куда–то спешила. Она стала рассеянной и неприветливой. Зло и односложно отвечала по телефону, посетители ее раздражали.
– На вас жалуются, – сказал ей Чибисов. – Вы обретаете черты обычных стандартных секретарш, а я вас ценил как раз за обратное. Что с вами, Зоя Петровна?
Потупилась, отмолчалась. Что она могла сказать Антону Егоровичу? Захватил вот в плен и цепко держит Орлеанцев… Как же об этом скажешь? Зоя Петровна проклинала ту минуту, когда смалодушничала, когда не нашла в себе сил отказаться от приглашения в театр. Он ее обезоружил, этот московский инженер. Если бы он тогда сразу начал свои атаки, может быть и даже наверняка, Зоя Петровна сумела бы указать ему должное место. Но он поступил иначе – в ее жизнь он вошел тихо, очень тихо. Он постарался понравиться десятилетней дочке и матери Зои Петровны. Он их просто очаровал. В доме только и разговору стало, что о Константине Романовиче.
Нет, некоторые женщины напрасно храбрятся: обойдусь без мужа, я не приложение к мужчине, проживу и сама прекрасно, я зарабатываю… Да, ты зарабатываешь, да, ты кормишь и одеваешь свою семью. Все так. Но это не очень уж и весело, жить одинокой. К тебе пристают, тебе предлагают, тебе нашептывают. Ты живешь, отбиваясь, защищаясь. А силы твои ограничены и недостаточны для того, чтобы обороняться вечно. А главное, и решимости на такую вечную оборону нет. Как бы ни обманывала тебя жизнь, как бы ни наказывала за доверчивость, каждый новый раз думаешь, даже не думаешь, оно само в душе живет, это ожидание: «А вдруг, а вдруг на этот раз не так будет, а вдруг будет хорошо?..»
В гостиницу к Орлеанцеву Зоя Петровна не пошла, хотя он очень настаивал и смеялся над ее мещанскими предрассудками. Тогда Орлеанцев принес два билета и отправил мать и дочку Зои Петровны на дневной воскресный спектакль в театр. Он, видимо, и мысли не допускал, что ему могут возразить, отправил – и все. Как на грех, с ним было интересно, он прекрасно читал Блока, Есенина, каких–то неизвестных Зое Петровне поэтов, которые писали красивые, волнующие стихи. Он знал множество историй, он мог без конца рассказывать о загранице. И вместе с тем это был деловой человек. Принятая год назад кандидатом в члены партии, Зоя Петровна уже дважды слышала его выступления на партийных собраниях в заводоуправлении. Говорил Орлеанцев хорошо, умно, вносил дельные поправки в резолюции. К нему прислушивались, многие им восхищались. Иные из сослуживиц, с которыми Зоя Петровна дружна, говаривают ей, что она счастливая – такой человек ее заметил; дура, если она не сумеет оформить с ним свои отношения.
Пусть она будет дурой, но она не станет делать ничего для того, чтобы «оформить» эти отношения. Неизвестно еще, что это за отношения. О любви Орлеанцев не говорит. А если бы и заговорил, не будет же Зоя Петровна врать, что тоже любит его. Не выстояла, сдалась – вот и все, что есть с ее стороны. Сложились отношения, от которых больше горечи, чем радости, от которых беспокойно, обидно, стыдно, потому что все время надо делать так, как хочет он, как скажет он. Надо обманывать Антона Егоровича, отпрашиваться с работы пораньше, ссылаясь то на болезнь матери, то еще на какие–нибудь домашние дела; надо бывать в компаниях, к которым душа не лежит. Надо и в семье врать, придумывать всяческие поводы, чтобы то днем, то вечером на час, на два выпроводить родных из дому или чем–то объяснить матери свое возвращение среди ночи.
«Костя, ты был женат?» – спросила его однажды Зоя Петровна. «Я и сейчас женат, – ответил он, как всегда покачивая ногой. – Какое это имеет значение?» – «Ты женат? – Зоя Петровна растерялась. – Разве это не имеет значения?» – «Никакого, потому что я с ней не живу, поскольку, как видишь, из Москвы уехал». – «А она… Она не захотела с тобой ехать?» – «Не она, а я не захотел ее брать. Я устал от нее. Устал. Понимаешь?» – «Нет». – «Ну и бросим этот разговор. Тебе разве со мной плохо? Что же ты молчишь? Плохо или хорошо? Ну скажи?» – «Хорошо», – вынуждена была сказать Зоя Петровна едва слышно. «Это самое главное. Остальное ерунда Зоенька! Жизнь слишком трудна, слишком сложна, чтобы мы еще отказывались от тех маленьких радостей, которые она иной раз несет. Люди, стоящие в первых рядах общества, больше отдают обществу, чем получают от него. Не правда ли? Так что не будем судить себя слишком строго».
Одним октябрьским вечером Зоя Петровна ждала к себе Орлеанцева с какой–то компанией. «Разный народ, Зоенька, будет. Лучше бы их никто не видел у меня в номере. Приведу к тебе. Возьми деньжат, вот тут несколько сотенных, организуй». Организуй! Это значит, что не только хлопочи об устройстве стола, но и отпрашивайся пораньше с работы, придумывай, куда отправить маму с дочкой, предупреждай соседей, чтобы не очень сердились, если будет немножко шумно до полуночи.
Приехали часов в восемь, на двух такси. Орлеанцев представил всех Зое Петровне. Был тут – он приходил несколько раз к директору завода – инженер из техникума, изобретатель Крутилич; был – его Зоя Петровна тоже видела в заводоуправлении – недавно вернувшийся из заключения инженер Воробейный. Она даже приказ переписывала на машинке: назначить Воробейного куда–то в цех, забыла – куда. Были художник Козаков, который звонит ей, когда ему нужен пропуск на завод, и артист Гуляев, Был, как представил Орлеанцев, режиссер театра Томашук и, наконец, он сам – Орлеанцев.
– Дорогие друзья! – поднял рюмку Орлеанцев, когда сели за стол. – Самое дорогое для человека – это дружба. За дружбу!
– Позвольте, – возразил Гуляев. – Это прекрасный тост. Но несколько преждевременный. Среди нас есть женщина. Хозяйка дома. За милую Зою Петровну!
Следующий тост был все–таки за дружбу. Орлеанцев его повторил. Зоя Петровна давно заметила, что это был самый любимый тост Орлеанцева и, пожалуй, единственный. Он всегда пил только за дружбу. Но в этот раз Орлеанцев предложил и еще один тост. За инженера Воробейного. Он сказал:
– Мы должны о таких людях заботиться, окружать их любовью. Чтобы с души Бориса Калистратовича как можно быстрее сошел горький налет обид, оскорблений и несправедливостей. Я, как член партии, разделяющий со своей партией всю ответственность за судьбы страны – не только за наши достижения, но и за ошибки, чувствую вину перед товарищем Воробейным, признаю эту вину и в знак дружбы протягиваю ему руку. Будьте здоровы, дорогой друг! Смелей вступайте снова в жизнь, в ряды строителей нового!
Когда подвыпили, Воробейный принялся рассказывать о жизни где–то на Севере. На краски он не скупился, Зоя Петровна холодела от его рассказов.
Чем дальше развертывалось застолье, тем все более Зое Петровне становилось не по себе. В небольшой комнате ей почему–то делалось все теснее и теснее; видимо, потому, что гости рассаживались все вольготней и непринужденней. Дым от папирос лежал в воздухе над столом пластами. Было душно и жарко. В довершение ко всему Зоя Петровна почувствовала, как ее ногу под столом все время преследует нога режиссера Томашука. При этом Томашук смотрел вовсе не на Зою Петровну, он смотрел на кого угодно, только не на нее. Зоя Петровна отодвигала ноги, поджимала под стул, Томашук упорно отыскивал их и там.
Изобретатель Крутилич угрюмо молчал за столом, пока не захмелел. Захмелев, он отрывисто проговорил:
– Не надо думать, что трудности были только у них, у таких, – он указал пальцем на Воробейного. – Это не важно, что я не попал в тюрьму. Чисто случайно не попал. При моей прямоте и непримиримости это могло случиться в любую минуту. Но я и без тюрьмы испил чашу…
– Испейте еще, – сказал Гуляев, наполняя рюмку Крутилича.
– Иронизируете? – огрызнулся Крутилич. – Вы мне не нравитесь, Гуляев.
– Вы мне тоже, Крутилич, – ответил Гуляев.
– Александр Львович! – поднялся Орлеанцев. – Будьте великодушны к товарищу Крутиличу. У него ведь действительно трудная жизнь, тоже испещренная рубцами и шрамами обид. Товарищ Крутилич – стоик. Он крепкий человек. Он добьется своего, этот неугомонный искатель. Предлагаю выпить за товарища Крутилича, за его беспокойную искательскую мысль!
Гуляев к своей рюмке не прикоснулся.
– Витенька, – шепнул он Виталию. – Кажется, я тебя сюда напрасно привел. Прости меня, старого дурака.
Виталию компания тоже не нравилась. Злые, обиженные, крикливые. Попросту не говорят, все с ужимками, со значительными недомолвками.
– Может, смотаемся? – тоже шепотом ответил он Гуляеву.
– Незаметно, по одному, – предложил Гуляев.
Положение облегчилось тем, что Зоя Петровна, измученная ногой Томашука, сказала, что у нее разболелась голова, и вышла на веранду. Гуляев вышел за нею.
– Милая Зоя Петровна, – спросил он, – у вас тут есть какой–нибудь второй выход, чтобы не идти через комнату?
– Есть, вот по этим ступенькам – в сад, а там – калитка.
– Чудесно. Мы с другом моим хотим ретироваться. Погуляли – и хватит. Громаднейшее вам спасибо. Приятно провели вечер.
– Зачем вы говорите неправду, Александр Львович? – ответила Зоя Петровна грустно. – Ведь я прекрасно вижу, что и вечер и компания вам не понравились и вы рады сбежать отсюда поскорее.
Гуляев молча взял ее руку и поднес к губам.
– Но к вам это не относится, – сказал он. – Вы–то прелестная.
На веранду вышел и Виталий.
– Давай–ка, милый друг, – сказал ему Гуляев, – обойди дом с той стороны, проникни в переднюю, возьми пальтишки и шапчонки, да и освободим Зою Петровну от наших особ. Все просторней в комнате будет.
– Зачем вы так говорите, Александр Львович? – сказала Зоя Петровна. – Виталий Михайлович! – крикнула она вслед сбегавшему со ступенек веранды Козакову. – Не беспокойтесь, я вынесу вашу одежду. Простите, Александр Львович, я сама схожу в переднюю. А то он заблудится в темноте.
– Не те шапки возьмет? Например, шапку Крутилича. Откуда у вас этот тип? Мне он представляется грязным и, простите за грубое слово, вшивым.
– Константин Романович всё… Константин Романович готов помогать каждому, кто как–то и кем–то обижен. Вот разыскал…
Она ушла и вскоре возвратилась вместе с Виталием. Виталий уже был одет, он нес пальто Гуляева. В руках Зои Петровны Гуляев увидел свою шляпу.
– Я не перепутала? – сказала она. – Это не Крутилича, нет?
Зоя Петровна с завистью смотрела вслед этим нравившимся ей людям, стояла на крыльце до тех пор, пока во мраке были слышны их голоса. Зябко передернула плечами, вернулась в комнату.
– Партия учит нас, и партийных и беспартийных, быть принципиальными, – говорил в это время Орлеанцев. – И если вы, инженер Воробейный, считаете, что вас обидели, дали должность совсем не равновеликую той, какую вы занимали прежде, вы обязаны об этом сказать где следует, а не смиряться так покорно.
– Видите ли, Константин Романович, – возразил Воробейный. – Дело осложняется тем, что хотя меня и амнистировали по линии судебной, но в партии–то не восстановили. И как только об этом скажешь, все, знаете…
– Добивайтесь, чтобы и в партии восстановили! В чем дело? – возмутился Орлеанцев. – Где вам отказали? Надо идти дальше, вплоть до Центрального Комитета! Слышите?
Воробейный молчал.
– Так молчать нельзя! Это беспринципно, – закончил Орлеанцев. – Зоенька, – обратился он к Зое Петровне, – а где наши гости? Ушли? По–английски, не попрощавшись. Славный народ, между прочим. Служители муз.
– Не могу сказать, – подал голос Томашук, – чтобы и Гуляев был очень славным. Где вы его подцепили, Константин Романович?
– Там же, где и вас. В театре. Зашли с Зоей Петровной. Познакомились.
– Он барбос, – сказал Томашук. – Старый хамило. У меня с ним была отвратительнейшая сцена. Наговорил мне при народе гадостей. Не думаю, чтобы знакомство с ним доставило вам большое удовольствие.
Зоя Петровна опять не знала, куда деваться от ног Томашука. Когда гости ушли, она сказала Орлеанцеву об этом.
– Какой подлец! – ответил он со своей улыбкой, из–за которой всегда так было трудно судить, всерьез он говорит или в шутку. – Следовало бы дать ему по физиономии.