Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
Крутилич угрюмо молчал. Ему не нравились эти назидания Орлеанцева. Он и сам видел, что и в новой квартире, недолго пожив по–человечески, снова живет по–старому. Без женской руки в его жизни ничто не изменится. Но где взять такую женщину, которой можно было бы верить, которая бы не обкрадывала, не обманывала тебя и не шпионила за тобой.
– Нельзя без женщины в доме, – сказал Орлеанцев.
– А где я ее возьму? – ответил Крутилич.
– Так бы и сказали, дружище! Раньше бы сказали. – Орлеанцев засмеялся. – Беру заботы на себя. А теперь вот что. Присядем, что ли? – Он развалился в кресле, нога пришла в привычное качающееся движение. – Ну что вы какой непокладистый! Что за скандал вы учинили с Воробейным?
– Он думает, что если он подлец, то и все подлецы, – быстро проговорил Крутилич. – Ошибается. Не на того наскочил.
– Вы не так его поняли. Я с ним сейчас разговаривал. Он пришел, чтобы предупредить вас о возможной неприятности. Ведь все–таки действительно директор давал вам поручение найти способ понизить температуру в вагоне–весах. Я даже документ такой видел.
– Какой документ? – Крутилич насторожился.
– Записка директора главному инженеру с просьбой проследить, как вы это задание выполняете. Следовательно, и главный инженер о задании знает. Да, собственно, весь доменный цех знает, что вы брались за это дело, но у вас ничего не вышло. Вот так, милый. Воробейный хотел вам добра.
– И что же, значит, нужно было принять его руку и вместе хоронить предложение Козаковой?
– Что вы, Крутилич! Какие слова! Да вы, гляжу, шутник. Разве можно хоронить ценное предложение?
– Но он именно этого хотел. Давайте, говорит, вентиляторы выдумывать, а предложение Козаковой – под сукно…
– Это следствие того, что у вас расстроена нервная система, Крутилич. Вам надо в отпуск, надо на курорт. Куда–нибудь в Сочи. Вы бывали в Сочи? Нет? А надо побывать, надо. Придете на пляж… Какие милые существа населяют этот сочинский пляж! А можно и в Сухуми. Вы бывали в Сухуми?
– Я нигде не был, я не бывал на курортах, слышите! – зло выкрикнул Крутилич. – Вы издеваетесь надо мной, спрашивая так. Я бывал раза три в местных домах отдыха, каждый раз по двенадцать дней. И все, все! Я никогда не ездил в мягком вагоне. Я не говорю о международном. Я… Не хочу говорить об этом!
– Почему не говорить? Это все достижимо. Только надо вести себя умнее. Не устраивать истерик, не отталкивать друзей. Борис Калистратович объяснил мне, что он вам совсем иное хотел предложить. Он хотел предложить, чтобы вы с Козаковой вместе работали над охлаждением вагона–весов.
– А как же это можно? Она же не согласится.
– А вы согласны? Вы, я спрашиваю, вы?
– Так нет… Я что?.. Не от меня…
– Определенней, пожалуйста.
– Я говорю определенно – не от меня зависит.
– Согласиться или не согласиться. А кто же это будет делать за вас, Крутилич?
– Я вас, Константин Романович, окончательно не понимаю. Если Козакова сделала предложение, она его автор, она его и доведет до конца. При чем тут я?
– При том, что Козакова неопытна. При том, что у вас ум и опыт изобратателя–профессионала. При том, что Козаковой надобно помочь. Вот при чем вы. А главное, Крутилич… – Орлеанцев поднялся с кресла, смотрел на Крутилича сверху вниз, смотрел без привычной улыбки, на лице было жесткое выражение, он не допускал даже мысли, что ему могут возразить. – Главное, Крутилич, в том, что среди бумаг, которые мне передал для разбора мой патрон, я нашел машинописную копию вашей докладной на имя директора. Вы ведь тоже предложили, и раньше Козаковой, и тоже электроохлаждение. Забыли, что ли?
Крутилич опешил. У него даже рот раскрылся. Он растерянно смотрел снизу на величественного, всемогущего Орлеанцева.
– Вот, – сказал Орлеанцев, извлекая из кармана пиджака сложенную вчетверо бумажку. – Почитайте и припомните.
Крутилич схватил бумажку, развернул. У него тряслись руки. Это была копия докладной, в которой кто–то сообщал директору завода о возможности решения трудной задачи понижения температуры в вагоне–весах. Этот кто–то, как свидетельствовала внизу машинописная подпись, был он, Крутилич. Документ был помечен двадцать шестым января, слева на полях у него были пробиты две круглые дырочки для подшивки в скоросшиватель, из которого он, видимо, и был вынут Орлеанцевым, Стояла чья–то чернильная загогулина: с подлинным верно.
– Вот так, дорогой друг, – сказал Орлеанцев, забирая у него из рук бумажку. – Коротковата у вас память. Что же вы молчите? Ваш это документ или нет? Деньги за изобретение вам будут причитаться или не вам? Может быть, и в самом деле несколько десятков тысяч уступим молодой симпатичной даме – товарищу Козаковой?
– Несколько десятков тысяч? – шепотом переспросил Крутилич.
– А как вы думали? Будет патент. Изобретение пойдет и на другие заводы… Да, предстоят крупные деньги.
Крутилич схватился за голову. Обошел, обвел вокруг пальца его Орлеанцев, взял мертвой хваткой за горло. Это не дурак Воробейный. Это настоящий дьявол. Крутилич, конечно, понимал, откуда мог взяться такой документ, он понимал, что завтра Орлеанцев его обнародует, поднимет шум, объявит, что кто–то затер еще одно предложение Крутилича, как затирали раньше; возможно, на этот раз прямым виновником зажима будет объявлен Чибисов, которого Орлеанцев ненавидит, о чем нетрудно догадаться. Все, все будут на стороне обманутого Крутилича, в этом и сомневаться нечего. Козакову пожалеют, – бедняжка, мол, не повезло, изобрела уже изобретенное. Приоритет, конечно, перейдет на сторону его, Крутилича. А может быть, Воробейный, не поладивший с Козаковой, обвинит ее в плагиате, в том, что именно она перехватила идею Крутилича. Будут искать подлинник докладной. Не найдут. Чибисову попадет за утерю документа.
Крутилич боялся поднять глаза на Орлеанцева. Он был во власти этого человека. Не было сил отказаться от близкого успеха, от близких денег. Наконец–то он станет настоящим изобретателем, настоящим! А не жалким маньяком, обившим за свою жизнь тысячи порогов в многолетней ходьбе за счастьем.
– Да, да, я совсем позабыл об этом, – сказал он еле слышно. – Совсем позабыл. Голова… Мне надо лечиться, да, да…
– Ну вот, дорогой мой, я рад просветлению вашего разума, – с облегчением вздохнул Орлеанцев. – Теперь перед вами три задачи. Первая – уже об этом больше не забывать. Вторая – найти к завтрашнему дню все черновики докладной записки. Они у вас, безусловно, сохранились. Рукописные черновики. Всяческие записи. Наверно, есть даже и эскизики. Есть эскизики?
– Кажется, – пролепетал, так и не поднимая головы, Крутилич.
– Отлично. Ну и третья, тоже совершенно обязательная задача: пойти и извиниться перед Воробейным. Вы его напрасно обидели, напрасно, Крутилич.
Крутилич был побежден, победитель Орлеанцев мог диктовать ему любые условия, мог как угодно издеваться над ним. Но Орлеанцев этого не делал. Все условия его были деловые и отнюдь не обидные, кроме извинения перед Воробейным, но что же делать – можно стерпеть, дело минутное, можно один раз унизиться перед отвратительным человеком, зато впереди столько возможностей, столько удовольствий. Да, единственно неприятно – это условие. В остальном Орлеанцев корректен и великодушен, ничего не скажешь. Он даже вот предлагает пойти в ресторан, встряхнуться немножко; говорит, что если у Крутилича нет денег, сам заплатит; пусть Крутилич не беспокоится.
Но Крутилич идти никуда не может, Крутилич устал, нервы его действительно на пределе. Нет, он останется дома, ляжет спать.
– Но прежде чем спать, – сказал Орлеанцев, уходя, – извольте отыскать свои черновики. Вот так. Желаю успеха.
Затворив дверь за Орлеанцевым, Крутилич вернулся в кресло напротив того, в котором только что сидел Орлеанцев. Надо было продумать и решить вопрос, как же все–таки быть с Козаковой. Есть три решения. Первое – взять ее в соавторы, таким образом, она пострадает только на пятьдесят процентов. Второе – счесть, что молодая инженерша уже изобрела изобретенное, повторила его, Крутилича, настоять на своем приоритете, который безусловно признают любые инстанции, – копия докладной имеется, к утру будут черновики и наброски чертежей, эскизы; для этого в сундуке, у Крутилича есть и выцветшие листы писчей бумаги, и чернила можно так развести, что написанное ими вполне сойдет хоть за прошлогоднее. Все это можно, все это будет. И таким образом Козакова пострадает на полные сто процентов. Но ведь возможно третье решение – обвинить ее в плагиате, в том, что она присвоила чужое предложение. Тут уж дамочка пострадает не на сто и даже не на двести, а на всю тысячу процентов.
Какое из решений выбрать? От этого зависит дальнейшая тактика. Крутилич мысленно видел перед собой Орлеанцева, всматривался в его лицо, в его глазах пытался прочесть ответ на трудный вопрос. Таких глаз этого человека никто, наверно, не видел, только Крутилич увидел их, только Крутилич знает, что инженер Орлеанцев не всегда улыбается, не всегда произносит тосты за дружбу. Он не мог не восхищаться этим человеком, О, если бы этот человек да жил где–нибудь за рубежом, у капиталистов, он был бы великим боссом, он мог бы ворочать громадными делами, швыряться миллионами, перед ним трепетали бы и президенты и гангстеры. Он всех прибрал бы к рукам, величайший из величайших.
И он снова прав – нельзя жить в таком запустении, в такой грязи, которая неизвестно откуда берется. Крутилич пошел на кухню, хотел взять веник и подмести пол.
Но сорговый веник уже отслужил и распадался на отдельные стебли.
Открыл сундук, достал необходимое. Сел за стол, разложил бумаги, принялся за работу. Снова видел перед собой Орлеанцева. Восхищался Орлеанцевым. И ненавидел его. Остро, бешено, непримиримо.
9Степан жил в заводском общежитии. Было это очень удобно для холостого. О постельном белье не заботься – когда надо, тогда и переменят. В помещении подметут, приберут, пол вымоют. Если рано вставать – разбудят. То, что их четверо в одной комнате, это Степана не стесняло. Наоборот, от этого только веселее; привык к многолюдству. Ну, правда, спишь иной раз ночью, а в коридоре шум, грохот, словесная перепалка: кто–то возвратился с гулянки. Проснутся все четверо, а потом и не уснуть: один другому мешает разными рассуждениями по этому поводу. Но это ведь не каждую ночь случается…
Зарабатывал Степан неплохо. Приоделся: купил готовый костюм из темно–серой шерсти, черное широкое пальто, черные ботинки, вязаный пестрый шарф. Долго не знал, как быть с головой: шляпу ли купить, кепку или фуражку? Любил когда–то фуражки – морские, с «капустой». Но молодое время прошло, и такую фуражку уже ни с того ни с сего не наденешь. Да и к пальто к его широкому она не пойдет. Примерил шляпу в магазине, глянул в зеркало – застеснялся видеть себя такого, быстренько снял, возвратил продавщице. А та стояла что истукан; хоть бы посоветовала что–нибудь, просто бы рот разинула, слово сказала. Берут же таких в торговлю… А им бы в похоронном бюро работать, где, в общем–то, уже разговаривать не с кем и ни к чему.
Приобрел в конце концов новую кепку взамен старой и ходил по–прежнему в кепке. «А новая–то кепочка вас молодит, Степан Тимофеевич, – сказала ему кокетливая уборщица в общежитии. – Как надели ее – сразу годочков десяток долой».
Когда стригся в парикмахерской и сидел, повязанный вокруг шеи этакой белой штуковиной, какую ребятишкам в детском саду надевают во время еды, чтобы кашей не обмазались, вспомнил эти слова и долго рассматривал свое лицо. Нет, даже если и десять годочков сбросить, все равно не тридцать восемь дашь ему, Степану, глядя на эту личность, а все сорок пять, а не то и с полсотни; почти Платона догнал – морщины, седина, волосы на темени по штукам пересчитать можно…
Задумывался Степан над своей дальнейшей жизнью. Работает он хорошо, даже очень хорошо; его хвалят, имя Степана постоянно на доске передовиков; но не с кем ни заработок разделить, ни похвальные слова, ни удовольствие видеть свою фамилию в почетном списке под стеклом. Леля окончательно ушла из его жизни. Даже если бы все еще и чувствовал он к ней что–нибудь, то все равно встретиться больше бы не смог. Разно вели они себя в трудных обстоятельствах; ниже, намного ниже ее оказался он, крепкий, молодой, здоровый мужик; простить это самому себе невозможно, пусть если и простят другие. Но у него и чувств к ней никаких не осталось; не о такой Леле помнил долгие годы; новая – она была незнакомая, чужая, Дмитриева. Напрасно Дмитрий порушил отношения с ней. Ну чем, спрашивается, он, Степан, помешал им? Что он – права какие–нибудь заявлял на Лелю? Или косо смотрел на брата? Нет же. Пусть бы жили, как прежде им жилось.
Не одобрял Степан поведение Дмитрия, говорил себе, что вот соберется да потолкует с ним, пристыдит. Но толковать не спешил. С Дмитрием много не натолкуешься; еще неизвестно, под какую руку ему попадешь; так отбреет, и жизни рад не будешь. «Эх, Оленька, Оленька!..» – вздыхал иной раз Степан, но это уже совсем не относилось к реально существовавшей Леле.
Когда–то там, далеко, думы о будущем непременно связывались с Оленькой Величкиной. Теперь они не были связаны не только с ней, но и вообще ни с кем. И от этого на душе лежали тяжелые холодные булыги.
В гараже смазчицами–шприцовщицами работали женщины. Толстые, в неуклюжих заношенных комбинезонах, с масляными полосами и пятнами на лицах, все они казались одинаковыми, одного неопределимого возраста; их имена не считалось обязательным запоминать, окликали всех «девахами»: «Эй, деваха! Сюда!» Девахи привыкли к этому, не обижались и исправно делали свое смазчицкое дело.
Однажды воскресным днем Степан отправился в заводской Дом культуры: он прочитал в афишах, что там будет концерт, артисты приедут издалека, чуть ли не из Киева или даже из Ленинграда. Купил в буфете бутылку ситро и два бутерброда, сел за столик, закусывал в ожидании звонка.
– Здравствуйте, Степан Тимофеевич!
Поднял глаза. Стоит женщина лет тридцати, в синем шерстяном платье, с черной блестящей сумочкой в руках, аккуратно причесанная. Лицо как будто бы и знакомое, а все равно не вспомнить, кто же это такая.
– Здравствуйте, – ответил. Встал со стула, смотрел в недоумении.
– Не признали, – засмеялась она. – А ведь я Рая. Шприцовщица.
– Хотите ситро? – предложил он. – Сейчас попросим еще.
– Да нет, не хочу. Я просто так сюда зашла. Подруга потерялась.
Зазвенел звонок.
– Надо идти на места, – сказала шприцовщица.
– А что спешить? Еще позвонят.
До второго звонка Степан успел сказать раз десять: «Вот, значит, какое дело! Рая вы, значит. Я и то гляжу – лицо знакомое, а не вспомню…» – «Не удивительно, – повторяла она в ответ. – Мы в гараже–то какие?.. Вроде трубочистов».
Места у них были в разных концах зала, больше в этот вечер они уже не встретились. Но Степан все время думал о шприцовщице Рае, оглядывался, искал ее глазами в рядах; не находил.
Назавтра они оказались в разных сменах, послезавтра – тоже, и встретились только дня через три. Но зато уже встретились как старые знакомые, разговаривали о концерте – понравился или нет.
Следующим воскресеньем Рая пошла в Дом культуры уже не с подругой, а со Степаном: он ее пригласил. Стали встречаться. Степан узнал Раину историю. Была замужем, муж оказался плохой, ушла от него; теперь живут вдвоем со старшей сестрой, потерявшей мужа на войне. Степан поинтересовался было, что означает «плохой муж», она ответила: «Плохой, и все. Грубый, например. Только о себе и думает». Больше не расспрашивал.
Была Рая спокойная, рассудительная, должно быть, и хозяйственная. Говорилось с ней легко. Степану она нравилась. Он думал о ней, и не просто думал, а с каких–то пор мысли о будущем стали связываться у него с ее именем.
В те дни весь гараж взволновало неприятное событие. Как–то выяснилось, что один из диспетчеров и несколько шоферов уже года два выполняли на заводских машинах разные частные подряды – перевозили на дачи и с дач домашние вещи, картофель и овощи с огородов, кирпич и дерево для построек индивидуальных домов, оформляли это фальшивыми нарядами, а вырученные деньги делили меж собой.
Было очень горячее собрание в гараже. На нем, не выдержав, поддавшись общему настроению, впервые выступил перед народом и Степан. Он стыдил жуликов, которые в то время, когда люди строят новую жизнь, только и заняты тем, чтобы мошенническими путями набивать себе карманы деньжищами.
Рая сказала ему: «Вот уж не знала, что вы такой замечательный оратор!»
Выходили с собрания вместе. Степан был возбужден, все еще переживал свою речь. На дворе их остановил один из тех шоферов, о которых был разговор на собрании.
– Слушай, Ершов, – сказал он, загораживая дорогу. – Ты сам–то кто? А болтаешь о строительстве новой жизни. Хорош строитель! Да ты знаешь или нет, – он повернулся к Рае, – знаешь, что твой дружок – власовец? Что он гитлеровцам…
Степан рванулся, сгреб его за грудь. Треснула ткань, полетели пуговицы… Товарищи схватили Степана за руки, стали успокаивать: «Степ, Степ, да ты что, сшалел! Из–за такой дряни биографию будешь себе портить!» – «Чего ему портить? – кричал шофер, которого тащили в другую сторону. – Куда дальше! Мы хоть просто леваки. А он кто?» Степан уже этих его слов не слышал, стоял – в глазах темно, в висках кровь билась так, что во всем теле слышно; не мог перевести дыхание – перехватывало в груди.
В общежитие шел, чувствуя себя оплеванным. Вновь все старое, страшное, только–только начавшее позабываться, поднялось, как пузырь из болота, и лопнуло, распространяя вокруг свое отвратительное зловоние. Он даже и о Рае не вспомнил.
А тихая шприцовщица шла, оказывается, с ним рядом.
– Это правда, Степан Тимофеевич? – еле слышно спросила она, когда он наконец ее заметил.
– Правда, – ответил он. – Правда! Ну и что же, что?
Она остановилась, не пошла дальше за ним.
– Нехорошо так, Степан Тимофеевич, – сказала в спину. – Не предупредили… Зря только обнадеживали.
Он обернулся пораженный. Открыл рот, а слов и не было. Долго смотрел, как поспешно, почти бегом уходила она от него в другую сторону.
Слонялся вокруг завода и по городу до тех пор, пока ноги сами собой не принесли его поздним вечером в дом к Платону.
Платон Тимофеевич слушал рассказ Степана молча, собирая в горсть свои усы в подпалинах.
– Надо с Дмитрием посоветоваться, – сказал, подумав. – Так оставлять нельзя. А то привыкнут поминать твое прошлое, и пойдет… Одна дорога останется – в петлю. Пойдем к Дмитрию.
Чтобы не тревожить молодых, зашли к Дмитриеву окошку из сада. Окно было отворено, Платон Тимофеевич окликнул. Дмитрий видел, должно быть, уже третий сон – был час ночи, – не проснулся. Платон Тимофеевич достал до него хворостиной. Дмитрий не сразу понял, чего от него хотят, потом накинул пиджак на плечи, вышел в сад. Сели в темноте вокруг стола.
– Ну и чего ты хочешь? – сказал он, тоже выслушав рассказ Степана. – Чего тут удивительного?
– А я ничего и не хочу, – ответил Степан безразлично. – Платон вот говорит: одна дорога – в петлю. А я думаю – уехать, что ли, куда?.. С глаз отсюдова.
– Никуда ты не уедешь, если для тебя рабочая честь чего–нибудь еще стоит, – заговорил Дмитрий. – Переломишь себя, будешь работать, как работал. Это все тебе отплата за минуту трусости.
– Брось, Дмитрий, – сказал Платон Тимофеевич. Уж что было, то было…
– Вы что же оба думаете, – по голосу было слышно, что Дмитрий постепенно накаляется, – думаете, такое проходит без следа? Вот и терпи, неси на себе этот груз. Кто как понимает о тебе, тот так и высказывается. Рот не зажмешь.
Посидели молча. В тихом ночном воздухе через весь город было отчетливо слышно, как время от времени из колошников доменных печей со свистом вырывался горячий воздух. Это был характерный звук, напоминавший визг артиллерийского снаряда перед тем, как ему упасть и разорваться.
Степану припомнился весь его путь, приведший сюда, в ночной сад, посаженный покойным отцом. Дмитрий думал о том, как поступил бы отец в истории со Степаном.
– Вот что, – сказал он, – ты, Степа, иди на мою койку и спи. А мы с Платоном посидим. У меня к нему дело есть.
Степан понял, конечно, что его выпроваживают, и, хотя ему было не до сна, поступил так, как сказал Дмитрий: ушел в дом и лег поверх одеяла на постель брата.
– Мы должны найти того типчика, Платон, – сказал Дмитрий, когда за Степаном затворилась дверь мазанки. – Я ему прочитаю такую лекцию, что больше и рта не разинет.
– Стоит ли, Дима, связываться? – Платон Тимофеевич попытался говорить в примирительном тоне. – Ты ведь верно это сказал: расплачивается парень за свой грех.
– А мы сами с него эту расплату возьмем. С грязными руками в такое дело соваться нечего. Как ты не понимаешь? – Дмитрий накалялся все больше. – Пойдем искать того шофера. Ты не пойдешь, один пойду.
Платон Тимофеевич с трудом уговорил Дмитрия не делать этого ночью, завтра, мол, пойдут, вместе пойдут. Хоть и не очень, но все–таки надеялся, что за ночь Дмитрий, может быть, остынет.
Кое–как провели ночь, постлав на полу все, что нашлось подходящего в мазанке, отправились утром на завод втроем.
– Держись. Работай, – напутствовал Дмитрий Степана возле проходной. – Только так можешь ты смыть с себя копоть от прошлого. Понял? А вечером к нам приходи. Не живи по–сурчиному в норе.
Платон Тимофеевич думал, что все уже обошлось. Но ошибся. После работы Дмитрий потащил его разыскивать шофера – узнал где–то имя, отчество, фамилию и адрес.
Шли, Платон Тимофеевич думал: что–то будет? Ведь Дмитрий может таких дел натворить – не расхлебаешь после. Но шел, все равно шел, готов был вмешаться в случае, если дело примет слишком острый оборот.
Вмешиваться не пришлось. На половине дороги Дмитрий остановился.
– Нет, Платон, – сказал он зло, – не по–рабочему это будет, а по–купечески – в драку кидаться за честь вывески. По–рабочему будет – не скрывать болячку и не делать виду, будто бы ее нет. Сам наблудил, пусть сам все и терпит.
Платон Тимофеевич тяжело вздохнул. В общем–то и он был вполне согласен с Дмитрием.
Степан послушался Дмитрия наполовину. Держаться он держался, работать – работал. Но вечером к братьям не пошел. Переживал свое в одиночку. Шприцовщица пряталась от него. Да он ее и не искал. Только теперь он, пожалуй, по–настоящему, в полной мере понял, какую боль причинил Леле в тот вечер, когда отшатнулся от нее, когда сердце не подсказало ему, кто перед ним…