355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 5)
Избранные произведения в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 20:00

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц)

– Хорошо, поедемте. – Гуляев не дал ей додумать ее думы и принять какое–нибудь свое решение.

Взяли такси, отправились в «Чайку» – на холм, с которого днем или в лунную ночь видны и город и море. Но этой ночью в море была полнейшая темнота, оно сильно шумело. Над городскими крышами начинался меленький затяжной дождишко.

Народу в ресторане было много. Но для Орлеанцева, который сразу же отыскал администратора, вынесли запасной столик. Без промедления появился официант. Даже шеф–повар вышел в зал, поздоровался с Орлеанцевым, как со старым почетным посетителем. Не глядя в карточку блюд, Орлеанцев называл закуски, вина, кушанья. Шеф понимающе кивал: «Можно. Постараемся». Официант записывал. Гуляев начал оживляться. «А там эту осетринку по–монастырски сделать не можете, с грибочками?» – спросил он. «Отчего же, можно и осетринку. Подождать, правда, придется».

– Когда–то, когда–то, – будто оправдываясь, говорил Гуляев после того, как заказ был принят, – любил я когда–то вкусно поесть. Эту осетринку по–монастырски лет двадцать назад умели делать в «Астории» в Ленинграде, в московском «Гранд–отеле»…

Закуски и вино принесли быстро. По рюмке выпили, Зоя Петровна тоже выпила. Стал завязываться разговор.

– Прекрасный у вас город, – сказал Орлеанцев. – Нисколько не жалею, что переехал сюда из Москвы.

– Вы из Москвы? – переспросил Гуляев. – На какой же предмет сюда? И надолго ли? Какие свершать свершения?

– Думаю, что надолго. Я на завод приехал. Инженер. – Орлеанцев рассказывал о том, что собирается внести новое в технологический процесс выплавки металла, изменить кое–что в этом процессе. Жесты его были широки, мысли крупны, государственны.

Выпили по второй рюмке, по третьей. Зоя Петровна от третьей, правда, отказалась. Не настаивали. Разговор шел уже об искусстве, о театре.

– Как вы чудесно играете! – воскликнула Зоя Петровна, обращаясь к Гуляеву. – Я даже прослезилась.

Гуляев грустно покачал головой.

– Вы хвалите, а я, милая женщина, от той роли, которую играю, тоже готов слезы лить. Не моя это роль, и вся пьеса не для меня. У меня бас, друзья уважаемые, бас! А я тенора играю, тенора. Бывало… да, бывало…

Он пустился в воспоминания. Зое Петровне все было очень интересно. Она не отводила глаз от Гуляева. Орлеанцев, улучив минутку, даже шепнул ей: «Ревновать начну, учтите». Она улыбнулась, тронула рукой его руку: не надо, мол, ревновать. Ей было странно, что, попав в такую непривычную, неожиданную, даже просто невозможную компанию, она не чувствует стесненности, ей здесь совсем не трудно. Видимо, потому, что и с ней держались без пошлых, подчеркнутых ресторанных ухаживаний, когда «кавалер» или «партнер», переступив порог ресторана, впадает в какой–то унылый шаблон. Начинается с того, что карточка кушаний забирается у подошедшего официанта и подается тебе, женщине, со словом: «Даме». Бродишь глазами по названиям, ничего не можешь сообразить. Все равно оканчивается тем, что заказывает мужчина. Вино или воду тебе в рюмку или в бокал «партнер» нальет не просто, а сначала отлив из бутылки немножко себе. Счет он не показывает, торопливо сует деньги официанту, делая поспешные и нелепые знаки, обозначающие, что сдачи не надо, не надо. Официант кланяется, говорит: «До свиданьица», – и невнятно бормочет что–то вроде «двадцать – семьдесят», из чего должна возникнуть иллюзия имени и отчества. Зоя Петровна не часто бывала в ресторанах, но всегда видела одно и то же, повторяемое за десятками столиков.

С Гуляевым и Орлеанцевым все было иначе. Никаких этих глупых правил они не соблюдали, вели себя как дома, очень просто. Зоя Петровна не была тут объектом «ухаживания», она была таким же человеком, как и они. Их за столом, как сказала она себе, было трое, а не два с половиной.

– Вы человек, надо полагать, бывалый, – сказал Гуляев Орлеанцеву. – Если судить по тому, как пьете. По–старинному пьете, без глупостей.

Орлеанцев пропустил это замечание мимо ушей.

– А вы, пожалуй, правы насчет баса и тенора, – сказал он. – У вас дарование трагедийное, оно не для бытовых картинок. Вожаков вам изображать, а не обиженных. Но это значит, что играть вам только в пьесах на темы из истории – дальней или ближней, но истории. Где сейчас такие вожаки, которые под стать вашему таланту? Вожаки появляются на крутых исторических поворотах, в годы великих испытаний для народов и государств. У нас все идет планово, сейчас наш вожак – план. Мы сами изрядно выросли, и если план будет хорошо, тщательно продуман – никакой нужды в вожаках и нет. И играть вам, следовательно, Александр Львович, людей прошлого или вот обычных, средних тружеников современности, со всеми их горестями и радостями, со всем бытом и текучкой. Такие времена! Оттого, что наше общество, в котором мы все взаимно воспитываем друг друга, нивелирует человека, – от этого не уйдешь.

– Позвольте! Вы что же, чувствуете себя снивелированным? – удивился Гуляев. – Вы, может быть, даже считаете, что ничем не отличаетесь вон от того рыжего балды, который бушует там в углу за столиком, хамя официанту?

– Ну зачем так упрощать, Александр Львович! – Орлеанцев, улыбаясь, наполнил рюмки. – Я говорю о процессе, о тенденциях, а вовсе не о том, что этот процесс уже завершился роковым образом и как–то отражается на нас с вами. На наш век индивидуальности хватит. А в далекое будущее заглядывать не стоит.

– Лучше почаще заглядывать в бутылку?

– Мы немножко царапаем друг друга. Но это же начало знакомства, – сказал Орлеанцев. – Надеюсь, оно не окончится сегодняшней ночью. Настоящие знакомства всегда трудны поначалу. – Он все подливал и подливал в рюмки, но Гуляев свою рюмку все время не допивал, и к часу закрытия ресторана оказалось, что пьян из них двоих только сам Орлеанцев.

– Судишь ты обо всем скороспело, молодой еще, значит, но голова у тебя все–таки есть, – заявил Гуляев, когда Орлеанцев, не делая из этого никакой тайны, расплатился. – Куда она, голова эта, поведет тебя, дело, конечно, другое, совсем другое…

Половину дороги проехали на такси, потом шли пешком под мелким, как пыль, дождичком. Снова говорили об искусстве – о театре, о живописи. Гуляев обещал познакомить Орлеанцева с одним художником, симпатичнейшим парнем. Не знавал ли Орлеанцев в Москве Витальку Козакова?

– Слышал, как же! Посредственный, но бойкий. Нюх у него хороший.

– Что такое для художника, для творца прекрасного нюх? – сказал Гуляев, останавливаясь. – Вкус, ты хочешь сказать?

– Нюх, Александр Львович, нюх. В ногу со временем попадать надо. Вот это что. Не отставать. Отсталых бьют.

– Пьян ты, друже, пьян. Или не понимаешь нас, творящих прекрасное. Инженер ты, дорогой мой, в металлах разбираешься, в творчестве – нет. У ищейки, у гончей нюх ценится, художника он уведет не знаю даже и куда. Дурной ты, брат. На Витальку не возводи напраслины, скажи честно, что не знаешь его, слышал только имя, и не бросайся словами. Виталька мне дорог, понял? Вот, познакомлю тебя с ним, сам увидишь, какой он!

Гуляев распрощался, пошел своей дорогой. Орлеанцев взял под руку зябнувшую Зою Петровну. Она насторожилась, ее опыт давно одинокой молодой женщины подсказывал ей, что сейчас начнутся непременные приставания, нудные, однообразные, пошлые, и, пожалуй, впервые за этот вечер со всей остротой пожалела о том, что приняла приглашение Орлеанцева. Ну ладно бы еще в театр – а в ресторан–то зачем потащилась?

Но Орлеанцев к ней не приставал. Он рассказывал о своих поездках в Китай и в Чехословакию. Хмель его, видимо, проходил, глаза в свете уличных фонарей смотрели по–прежнему устало и умно. Нет, это, кажется, был не такой человек, какие встречались Зое Петровне в последние годы, он, кажется, был лучше их, интересней, богаче душой. Как много он всего знал!

– Слушайте, – сказал Орлеанцев, – неужели вас устраивает эта должность: секретарша?

– Не секретарша, а секретарь.

– Это же одно и то же.

– Нет, не одно и то же. Я помощник Антона Егоровича. Вы не думайте, я сижу не только для того, чтобы охранять директора от посетителей. У меня очень много всяческих дел. И не все они неинтересные. Зря вы так говорите, Константин Романович.

– Простите, если ошибся. А этот ваш Чибисов, начальник ваш, он что – большой бюрократ?

– Он очень хороший человек, Константин Романович! На днях спрашивает вдруг: правда, говорит, у меня оловянные глаза? Правда, говорит, что я зажравшийся вельможа? Я так прямо чуть на пол не села: болен, наверно, жар? До того расстроенный был. Потом узнала, что его такими словами один инженер обозвал, в редакцию пожаловался.

– А на что он жаловался, этот инженер, из–за чего?

– Из–за чего? Мы даже из–за этого архивы подымали. Какой–то новый – а на самом деле старый – метод ремонта предложил. Никто им не заинтересовался – вот и пошло. Директор, говорит, бюрократ, вельможа.

– Он откуда, этот инженер?

– Из техникума. Крутилич.

– Бог с ним, – сказал Орлеанцев и принялся рассказывать о том, как однажды в горах Ала – Тау охотился на барса.

Незаметно дошли до дома Зои Петровны. Орлеанцев, к ее страшному смущению, поцеловал ей руку и ушел своим неторопливым шагом человека, который попусту не спешит.

9

В доменном цехе только что закончилось партийное собрание. В числе других вопросов был и такой: обсуждали поведение горнового Ефимушкина. Его в пьяном виде подобрали на улице, и ночь он провел в вытрезвителе.

– Мать похоронил, товарищи, – объяснял Ефимушкин. – Сами знаете. Иду с кладбища, и так на душе темно. Мать–то ведь одна у человека, другой не будет. Взял да и зашел в магазин, купил «полмитрия». Думал, оставлю половину на потом. Не выдержал, точит горе, все опорожнил. Ослабнул, понятное дело, двинуться не могу.

Горновому хотя и посочувствовали, но все–таки вынесли решение – поставить на вид и предупредить, чтобы такого больше не было. «Не позорь наш коллектив», – сказал кто–то из стариков.

Вышли на воздух. Сентябрьский вечер был холодный. Доменные печи, выстроившиеся в ряд над черной водой, грозно гудели в сумерках. По временам над ними вспыхивали багровые отсветы: чугун тек в чугуновозы.

Искра Козакова распрощалась с рабочими и ушла, все еще переживая историю с Ефимушкиным. Эта история напомнила ей то, что случилось с Виталием, когда его так жестоко напоил Гуляев,

Странное вещество водка. Как меняет она человека! Хороший, умный, собранный человек, перепив этой мерзости, становится совсем иным, плетет невесть что, даже сам потом не помнит что; совершает такие глупости, от которых, отрезвясь, со стыда сгорает. Неужели нельзя без нее, без отравы? Неужели нельзя прекратить ее изготовление, продажу? Неужели нельзя о ней позабыть?

Искра вышла за ворота проходной, перешла мост, свернула к остановке автобуса.

– Искра Васильевна! – услышала она уже ставший ей знакомым грубоватый, но мужественно требовательный голос. Да, это, конечно, он. За ее плечом стоял Дмитрий Ершов.

– Честное слово, – сказал он, – сегодня получилось случайно. Тоже автобуса жду. Пробовал катать десятитонные слитки и вот задержался.

– И что же, получается? Я о слитках.

– Получится.

– Поздравляю.

– Спасибо. Может, не будем ждать? Пешком двинемся? – предложил он. – Ведь, говорят, люди страдают сейчас от недостатка кислорода: все в помещениях да в помещениях…

Искра, не совсем ясно понимая, почему, согласилась не ждать автобуса. Потому, наверно, что было очень холодно на осеннем ветру. Пошли пешком. Говорили о слитках в десять тонн, об условиях, необходимых для успеха работы с ними. Искра знала не только доменное дело, но все металлургическое производство, весь процесс выплавки и обработки черных металлов. Разговор у них шел профессиональный. Потом Дмитрий рассказывал о том, как он впервые пришел на стан, как было трудно освоить эту махину – и самому, к ней привыкнуть, и ее к себе приучить.

– Скажите, Дмитрий Тимофеевич, – спросила Искра, – только обещайте не обижаться на вопрос: вы тоже пьете?

– А кто еще пьет?

– Нет, я вообще – пьете или не пьете?

– Я, Искра Васильевна, иногда выпиваю, – отчетливо, как на уроке, ответил он. – Но я этого не люблю. Удовольствия в водке не вижу.

– А вы были когда–нибудь так пьяны… Ну, как это вам сказать?..

– Был так пьян. Несколько раз. Впервые, когда увидел, какая у меня личность стала. Это еще в партизанском отряде. Два дня не могли поднять меня на ноги. Во второй раз – в армии. Опять по этой же самой причине. И еще раза два – когда домой воротился. Причина, Искра Васильевна, та же.

Искра молчала, искоса, при свете фонарей, под которыми они проходили, рассматривая его страшный – через все лицо – шрам.

– А теперь? – спросила она.

– Что – теперь?

– Пьете?

– Редко. И если выпью, то непременно по какой–нибудь причине. Без причины люди не запивают. Просто, мол, так, для удовольствия.

– Вы думаете?

– Мое убеждение такое. Выпить, верно, можно и без причины. А запить – нет, тут всегда смотри в корень.

– Ну, а если, предположим… Нет, нет, это я так. – Искра шла и думала о том, что Дмитрий Ершов, пожалуй, прав. Вот пьет артист Гуляев. С чего? Он сам сказал Виталию, что его не удовлетворяет работа, что ему дают не те роли, что он тоскует по настоящим характерам. И кроме того, – а может быть, это и самое главное, – погибла женщина, мать Виталия, которую он любил. Или Платон Тимофеевич, брат Дмитрия… Живет без жены, которую потерял в войну. Возраст не молодой, снова жениться не легко в таком возрасте. Тоскует.

– Ну, а если, предположим, – все–таки сказала Искра. – Предположим, муж какой–нибудь хорошей женщины, человек, которому дома делают все, чтобы ему было хорошо, уютно, удобно, вот если и он пьет, тогда чем это объяснить?

– Значит, носит что–то в душе, скрывая от этой хорошей жены. А может, и она не такая уж хорошая, как перед собой кажется.

– Нет, нет, все это неверно, неверно! – решительно сказала Искра. – Это распущенность, распущенность и ничто иное. Если следовать вашей теории, то пьянство неистребимо. Ведь почти у каждого что–нибудь да случается в жизни неприятное и даже тяжелое. Жизнь есть жизнь. Надо учить людей держать себя в руках. Ведь не пустили же мы к себе опиум или гашиш. А эти вещества, говорят, если человек хочет забыться и уйти от тягот и огорчений жизни, куда сильнее водки действуют.

Дмитрий молчал. Искра спросила:

– Вы меня не слушаете?

– Слушаю.

– Я, наверно, надоела вам с этим разговором? Но меня очень беспокоит, когда много пьют. Так хорошо в жизни и без водки, так много радостей. Только ведь их надо видеть, пользоваться ими. Простите, а вам очень мешает в жизни этот шрам?

– Когда–то мне думалось: вот найду того гада, который ударил меня штыком в лицо, не пожалею неделю, месяц, а расщипаю его по кусочкам щипчиками, которые у вас, женщин, для маникюра. Ненавижу их, проклятых, которые приходили сюда убивать нас и калечить. – Он помолчал и заговорил снова: – Но, между прочим, не смог бы я никого расщипывать щипцами, Искра Васильевна. Хвастаю только, не того я воспитания, не того народа. Был у нас случай в отряде, в партизанах. Потеряли мы в бою семерых товарищей: троих убитыми, четверо были ранены. Подобрать не смогли, захватил их враг. Мучили, конечно, страшными муками. Опутали колючкой, подвесили меж деревьев и жгли под ними костры. Нашли мы их… что головни. Клялись отомстить страшной местью. Такой, какой на свете еще и не бывало. Да… В новом бою нам повезло – захватили одиннадцать гитлеровцев, допросили. Выяснилось – виноваты в мучениях наших товарищей. Командир отряда, шахтер–донбассовец, и говорит: «Разделитесь на группы, ребята, берите этих гадов поштучно, и кто какую казнь придумает, такой и казните врагов рода человеческого». Что же вы думаете, Искра Васильевна? Устроили мы суд как полагается, да и присудили их всех именем советского народа к расстрелу. Вот и вся казнь египетская. Не звери мы, советские люди, не можем живое мучить.

Искра внимательно смотрела в лицо Дмитрия.

– А вы мне казались человеком, который на все способен, чтобы только добиться своего, – сказала она.

– Это совсем другое, – ответил он. – Одно дело – добиваться цели, не сдаваться, быть настойчивым, другое – зверствовать. Они вот зверствовали и ничего не достигли. А мы по–гуманному, а государство–то гитлеровское похоронили.

– Кто же, Дмитрий Тимофеевич, если это вам не очень тяжело вспоминать, кто вас щтыком–то?.. Когда, при каких обстоятельствах?

– При самых обыкновенных. Пришли они к нам сюда, вот в этот самый город, осенью сорок первого. Кто из наших заводских поуходил, а кто и остался. Одни не успели, другие еще по каким причинам. Я при отце задержался: думал, уговорю уйти. А он твердит: «Не в том возрасте, чтобы со своей родной земли как заяц бегать». Не только отца не уговорил, а и сам замешкался. А там уже и поздно стало. Сижу с родителями дома, думаю: «Есть, наверно, подпольщики в городе, как связаться с ними?» Ну, гитлеровцы, в общем, рано ли, поздно ли, пришли, нашли. Прокатчик, дескать? Марш на завод, арбайтать надо, металл выпускать для великой армии. Пошли мы с батей. «Мы им наарбайтаем, – говорит батя, – так наарбайтаем, весь век в пояс кланяться будут». Подходим к заводу, а над воротами уже вывеска: «Штальверке. Герман Геринг и К°”. Ну, отца на доменные печи, как и был он, отправили, а меня тоже на прежнее место, в цех блюминга, стан восстанавливать. И произошел в цеху такой случай. Заявились раз какие–то два типа, с молниями на петлицах, эсэсовцы, значит. То ли пьяные были, то ли нахальство в них через край шло – идут прямо на меня, будто и нет перед ними человека, будто пустое там место. Я стою, тоже вроде отца рассуждаю – не заяц, мол, на родной земле перед каждым трястись. Стою, словом, замер весь. Один меня и толкни в грудь. Я от неожиданности упал. А когда на земле очутился, рука сама подобрала подходящую какую–то железину. Вскочил да ка–ак!..

– Ну, а кто же, кто?

– А уж тут на свисток налетело. Взяли грешного, скрутили. Повели на котлован. Хотел сбежать, припустился было. Да куда же, если руки за спиной скручены? Солдаты догнали. Вот мне один штыком и… Ладно, Искра Васильевна! – Дмитрий махнул рукой. – Не будем об этом больше. Расстрелять расстреляли, а я вот живой и умирать не собираюсь, долго жить буду.

Они не заметили, что уже давно стоят возле дома, в котором жила Искра. Может быть, и еще бы простояли на холоду, но подошел Виталий. Откуда–то возвращался.

– Искруха! – сказал он, обнимая ее за спину. – Пошли домой. Ты что, только с завода? Так поздно собрание окончилось? Прозаседаетесь! А это кто с тобой? Знакомь. – Он был весел, улыбался во все лицо.

Искра назвала ему Дмитрия, а Дмитрию представила Виталия, сказав: «Муж».

– Пошли к нам, товарищ, – пригласил Виталий радушно. – Что–нибудь в наших запасах найдется. А, Искруха?

– Я спешу, – решительно отказался Дмитрий. – Меня ждут дома. – Он попрощался и ушел своим твердым, широким шагом.

Никто его, конечно, дома не ждал. Ждать могли только в субботу, а был четверг. Но ему не хотелось видеть мужа инженера Козаковой. Может быть, этот муж чудеснейший человек, лучше, как говорится, и на свете нет, все равно ни знакомиться с ним, ни в гостях у него сидеть никакого желания не было. Непонятная и беспричинная обида проникала в душу. Странно: откуда она, от кого? Ведь он всегда так гордо говаривал: кто его обидит, тому и жизни–то жить до утра.

10

Виталий Козаков не мог пожаловаться на свои дела. Портрет сталевара, который так нравился Искре, у него купили – из Москвы специально приезжал представитель закупочной комиссии. «Рыбака» отобрали на выставку. На стенах комнаты появилось еще несколько новых портретов и пейзажей. Деньги были, настроение работать было. Чего еще желать?

В Москве, особенно в последние годы, Виталий работал без всякой охоты, без радости – просто из необходимости зарабатывать на жизнь. Темы и сюжеты выдумывались трудно. Шел однажды мимо Дома союзов, была июньская ночь, светало, в окнах дома сверкали огни люстр, слышалась духовая музыка, мелькали белые платья. Спросил у входа, что там происходит. Сказали: общегородской вечер тех, кто окончил школу с медалями. Постоял под окнами, вспомнил свою школу. Хотел подняться наверх, не пустили. Но июньская ночь эта не ушла из памяти. Постепенно, день за днем складывалась картина: какая–то лестница, не главная, не парадная; через приоткрытую дверь, где–то в глубинах здания, в светлом зале видны кружащиеся пары. А здесь, на переднем плане, на подоконнике лестничного окна, комкая в руках платочек, сидит девочка–девушка в коричневом форменном платье. Перед нею, потупясь, стоит паренек. Идет объяснение в последние минуты школьной жизни.

Написал Виталий, постарался, краски положил точные, выразительные. На выставке перед его картиной останавливались, восхищались, ахали: «До чего похоже! Совсем как живые!» Гордился. Потом из Сибири, из Омска, кажется, ему прислали старый журнальчик, за тысяча девятьсот одиннадцатый год. В журнале был рисунок, крупно и в красках воспроизводивший – о ужас! – почти его, Виталия Козакова, картину. Полутемная лестница на переднем плане, за приоткрытой дверью – сверкающий огнями зал и танцующие. И тоже – не на подоконнике, правда, а просто у стены – стоит девочка–девушка в коричневом платье и перед нею паренек в гимназической курточке. Идет объяснение.

Виталий спрятал этот журнал. Даже Искре не сказал о нем, стыдился. Особенно было обидно то, что он не нашел имени художника под рисунком. Значит, сел кто–то да по заказу редакции, для заработка, за полдня или за день, и сочинил то же самое, над чем он, Виталий, бился несколько месяцев.

В другой раз жарким полднем московского лета шел он по одному из арбатских переулков. В окне ветхого, домишка, забравшись с ногами на подоконник, сидела девушка в легком платьице и читала книгу. Девушка была славненькая, миленькая. Виталий сначала так и поступил: умилился при виде ее. Потом представил себе: а как будет выглядеть это чтение на окне, если смотреть на девушку из комнаты, против яркого полуденного света, против солнца? Придя домой, попробовал посадить так Искру. Получалось интересно: богатые светотени, яркие пятна, прямо как у импрессионистов. Записал, пригласил молоденькую натурщицу, стал работать. На полотне тоже вышло броско и ярко.

Но когда картину поместили в выставочном зале, возле нее происходило что–то такое, чего долго не мог понять Виталий. Девушки, подойдя к картине и взглянув на нее, хихикали и быстро шли дальше; парни толкали друг друга локтями, подмигивали, улыбались. Старушки пожимали плечами, старички говорили: «Однако!» Понял Виталий, в чем дело, лишь когда услышал в толпе прямые слова. «Тут не картину смотришь, – говорил пожилой мужчина жене, – а под платье этой девице норовишь заглянуть, так ухитрился посадить ее автор и в такое газовое платьице одел». – «Это один ты так смотришь. От испорченности», – возразила жена. «Ну, понаблюдай, понаблюдай за народом», – сказал он.

Понаблюдал и Виталий. Да, чертов критик был прав: заглядывали под платье. Расстроился, но ненадолго, потому что картина пошла в ход, ее воспроизводили в иллюстрированных журналах, в газетах, выпускали с нею почтовые открытки. На этот раз его уже не огорчило, когда снова кто–то прислал рисунок из старого дореволюционного журнала, и снова очень похожий на картину Виталия. Даже название было такое же: «Полдень».

Не огорчился, но все–таки задумался: почему так получается, почему он повторяет зады? Может быть, потому, что не умеет увидеть новое; может быть, потому, что старое видится и воспринимается легче, оно привычнее. И те, кто в старых журналах работал, и мы – все по одним книгам учились в школах и в институтах, на одних классических моделях и образцах воспитывались, в тесном, постоянном, однообразном кругу вращались и вращаемся.

Он попробовал выезжать на натуру, в Подмосковье. Множилось число перенесенных на картон или на холст тихих речек, старых сосен и опаленных молниями дубов, зыбких мостиков, ржаных нив… «Тускло, тускло, – нервничал Виталий. – Натуралистично».

К ужасу Искры, он с полгода писал женское тело, искал в нем что–то такое, что было бы новым, чего до него никто еще не увидел, что было бы его собственным, непохожим. Переменил несколько натурщиц. В конце концов получилась весьма приятная для глаз, очень тщательно и натурально выписанная крупная женщина хороших форм, которая, закинув руки за голову с разбросанными золотистыми волосами, лежала на черной медвежьей шкуре. Заходя в мастерскую Виталия, приятели подолгу ее рассматривали и острили. Искра эту голую тетку ненавидела до слез. А один старый художник иронически сказал: «Отличная получилась заготовочка, ее куда угодно можно приспособить. Можно объявить Данаей, которая ждет Юпитера. Только надо переложить даму со шкуры на что–нибудь более благородное и в драпировочку, которая позади, пурпурцу подбросить. Можно счесть эту штуку и Венерой на отдыхе. Дать горизонт и холмы олимпийского пейзажа. Молодец, Козаков, молодец!»

Началась полоса новых метаний. Виталий кинулся в поиски пятна, света, солнца. Получалось эффектно. Криво, косо, но ярко. Критики даже стали похваливать его за смелость. Но зрители на выставках проходили мимо его картин довольно равнодушно. Только какие–то тощие плоские девицы застаивались, говоря: «А знаете, тут что–то есть. Он не лишен…»

Но хвалили его все–таки несравнимо меньше, чем ругали. Ругали Виталия за многое: за отсутствие подлинной жизни в его работах, за схематизм сюжетов, за то, что он не нес зрителю никакой идеи.

Он не мог согласиться с этими нападками. По его мнению, было нелепо и глупо везде и во всем искать идеи и утверждать, что пейзаж – какой–нибудь лес или поле, если художник не поместил среди него парочку мачт высоковольтной передачи, – непременно безыдеен. Виталий озлобился против таких утверждений и требований. Он искал общества художников, которые также не соглашались с тем, что в каждой работе непременно должна быть идея. Один из его молодых знакомых, подвыпив, орал в мастерской у Виталия: «А я хочу писать голых баб, как поступил Витька Козаков! Их плечи, их колени. Я хочу видеть тело во всех его возможностях. Кто мне может помешать в этом?» – «Что ж, – сказал тот старик, который иронизировал над «Голой» Виталия. – Пишите. Никто мешать вам не будет, как никто не мешал, скажем, Рубенсу. Только, пожалуйста, если будете это делать, то делайте лучше Рубенса. Не умножайте число подражательных картинок. А если не можете сделать лучше, ищите свое, собственное, новое, чего Рубенс не мог, а вы вот можете. Возможности человеческого тела, говорите? Пожалуйста, посмотрите, что тут сделал Роден, и добавьте свое. Но свое, свое, непременно свое! Например, венгр Штробль явно же соприкасается где–то с Роденом. Но он в эту удивительную лепку человеческого тела внес дух другого времени, чем время Родена, дух новых социальных явлений, новых идей». – «А, опять эти идеи!..»

Выезд с Искрой из Москвы оказался для Виталия очень плодотворным. Никак не ожидал он. этого, никак. Пишется яростно, весело и много. Не говоря о том, что пейзаж пошел на полотно совсем иной, чем тот, примелькавшийся из московских окон, но ведь и на портрет потянуло, чего не было прежде.

На другой день после встречи у подъезда с Дмитрием Ершовым Виталий вспоминал его лицо. Не очень разглядел Дмитрия в полумраке, но и то, что увидел, оставило впечатление. «Ну, должно быть, и характерец у человека!» Он спросил Искру, нельзя ли все–таки пригласить этого ее знакомого к ним домой. Искра отказалась наотрез: «Он такой злой и упрямый, еще поссоритесь. Нет, не хочу и не буду приглашать». Но Виталий уже ощущал тот художнический зуд, который всегда возникал перед интересной работой. Его тянуло к Дмитрию Ершову. Он пошел на завод, получил пропуск и отправился в цех блюминга.

Сначала он долго смотрел со стороны на то, как работает блюминг – огромнейшее сооружение из неправдоподобно громоздких частей и деталей. Он видел, как из квадратных ям – нагревательных печей или колодцев, прикрытых крышками, – подъемный кран извлекал раскаленные стальные слитки, как укладывал их на вагонетку, действующую автоматически, как вагонетка везла слиток по рельсам к рольгангам, опрокидывала его на рольганги и возвращалась за следующим слитком, а первый тем временем отправлялся по рольгангам под валки блюминга, плющился под ними, изменяя форму, вытягивался в длину, превращался в балку – легко, послушно, будто был он из воска и его мяли крепкие, жесткие пальцы.

Потом поднялся по лестницам в кабину, где, сидя во вращающемся кресле, нажимая перед собой на пульте управления рычажки и кнопки, работал Дмитрий Ершов старший оператор стана.

Старший оператор работал точно, спокойно и легко, будто органист за своей клавиатурой. Валки блюминга были перед ним внизу, за широкими и толстыми стеклами просторной кабины. Каждое движение руки Дмитрия отражалось на валках.

На валках происходило нечто подобное тому, как если бы человек с ладони на ладонь перебрасывал извлеченную из костра картофелину. Слиток кантовался, становился то на одно ребро, то на другое, перекидывался от одной линии валков к другой, уходил под валки, будто его туда всасывала невидимая сила, стремительно возвращался, все меняя и меняя свои формы и очертания, как того хотел Дмитрий Ершов.

– Сколько эта горячая штука весит? – спросил Виталий.

– Семь тонн, – ответил Дмитрий. – Четыреста двадцать пудов. Хотим довести до шестисот.

Дмитрий не узнал Виталия, увиденного однажды мельком, подумал, что он корреспондент газеты, поэтому и говорил о цифрах, об экономическом эффекте, какой может получиться, если перейти на более тяжелые слитки.

Виталий всматривался и вслушивался. В ритме движений Дмитрия – легких и точных – он начинал улавливать музыку его красивого труда. Особенно впечатляло первое прикосновение слитка к валкам – поток искр, как брызги, как струи, веером летел в стекла кабины, бил в них сильно и трескуче.

Зрительные впечатления дополнялись тем, что рассказывал Дмитрий. Без его рассказа было бы, может быть, так, что человек показался бы Виталию повелителем машины, сильным, умелым, но только повелителем и только этой машины. Слушая Дмитрия, Виталий начинал ощущать, что человек повелевал машиной не во имя простой власти над нею, это было сопутствующее. Нет, он катал огненные слитки во имя чего–то иного, лежащего за пределами цеха, там, в народе, среди народа. Он строил новую жизнь, строил осмысленно, упрямо, устремленно.

Глаз художника видел это. Виталий раскрыл альбом. Стал зарисовывать увиденное. Он лепил из штрихов лицо Дмитрия, волевое, крупное, с чертами резкими и своеобразными. Шрам не мешал видеть эти черты, но вызывал вопросы: отчего, когда, кто? Расспрашивать боялся: люди с такими лицами трудны в общении, откажется, чтобы с него писали портрет, и что хочешь тогда, то и делай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю