Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)
Всеволод Кочетов
Избранные произведения в трех томах
Том третий
Иллюстрации художника
А. ВОРОБЬЕВА
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
БРАТЬЯ ЕРШОВЫ
роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ1
На пороге они обнялись.
– Здравствуй, мой милый! Здравствуй, голубчик! – Хозяин был взволнован, густой, рыкающий бас ему изменил. – Входи, входи, не бойся, – радостно говорил он, подталкивая гостя в спину. – Да не смутит тебя эта безумная роскошь!..
Переступив порог, гость осмотрелся. В довольно большой комнате, кроме двери, через которую он вошел, были четыре стены, два окна, потолок и пол, очень чистый, еще не утративший строительной новизны. Ни стола, ни стульев, ни вообще какой–либо мебели не было. Только под одним из окон плашмя лежал распухший старый чемодан, накрытый четырьмя снежной свежести носовыми платками. На чемодане, окружая бутылку с водкой и два стаканчика из дешёвого ярко–розового стекла, расположились коробки со шпротами и бычками, полуметровое полено колбасы, каравай хлеба, четверть головки голландского сыра, крупные луковицы, помидоры, огурцы. В углу комнаты, свернутый в тюк, ожидал ночи полосатый тощий волосяной матрац; на нем, сложенное в несколько раз, лежало зеленое одеяло из верблюжьей шерсти. На стенах, оклеенных пестрыми обоями, кое–где были пришпилены булавками странички чистой тетрадочной бумаги.
– Прямо к столу, прямо к столу, дорогой Витенька! А то мой личный повар и так уже ворчит. Индейка, говорит, перетомилась. И черепаховый суп перекипел. А знаешь, какие они капризные, эти черепаховые супы?
Присели на пол возле чемодана, один против другого: хозяин комнаты – старый драматический актер Александр Гуляев и гость – недавно отпраздновавший свое тридцативосьмилетие художник Виталий Козаков.
– Подымем прежде вот эти драгоценные венецианские кубки с бургундским, а потом уже и поговорим.
Хозяин наполнил стаканчики. Чокнулись, сказали: «За встречу», выпили, поморщились, принялись закусывать. Отламывали хлеб, резали колбасу, поддевали бычков на вилки, говоря: «Как все–таки восхитительны эти дальневосточные сардины» или: «А печеный лангуст – изумительнейшая из закусок». С хрустом грызли огурцы, называя их то корнишонами, то какими–то андивами. Нюхали лук.
– Так–таки и не привел свою принцессу, – сказал Гуляев, вновь подымая стаканчик. – Упрямый. Прячешь.
– Я же вам объяснял, Александр Львович, что она во вторую смену работает, в вечернюю. Освободится только в одиннадцать.
– Вот и пришла бы после одиннадцати.
– Устает очень. Не сможет.
– Жаль, дружок, жаль. Что ж, давай за ее здоровье, за успехи, за трудовое процветание. Как зовут–то супругу?
– Искра.
– Да что ты? До чего же чудесно!
– Было время такое, двадцатые годы, Александр Львович…
– Не объясняй временем. Чудесное имя, и все тут! За Искру!..
Закусив сушеным снеточком, Гуляев сказал:
– Ты вот двадцатые годы вспомнил… В двадцатые годы мы с отцом твоим были молоды и могучи. Мы ощущали себя гигантами духа. Мы играли матросов и комиссаров, людей революции, ниспровергателей и созидателей. А сейчас, Витенька, я таких мозгляков играю, таких хлюпиков… тьфу! Приду вот сюда, в свой вертеп, среди ночи, еще морда в гриме, на матрац тот, в углу, лягу, и хоть вой, знаешь, или тявкай, – что выйдет. Характер портится, нелюдимом становлюсь. Не повстречай тебя на улице, я и сегодня сидел бы тут бирюком. А узнал тебя сразу, верно ведь? А сколько лет прошло! Семнадцать? Или восемнадцать?.. Когда я на похороны твоего отца приезжал? Давай–ка помянем его. Редкостной души был человечище. – Гуляев поднялся, пошел в тот угол, где лежал свернутый матрац, и из–за тюка извлек вторую бутылку. – Энзе, – сказал он, выбивая пробку.
– Не много ли? – встревожился Козаков. – Или во всяком случае передышечку бы устроить?
– Передышечку – это можно. Давай переведем дух. Осмотрим тем временем мою коллекцию. Ну иди сюда, подымайся на ноги. Как по–твоему, это что такое? – Гуляев указал пальцем на один из чистых листов на стене.
– Это? – Козаков прищурился, отступил назад, шагнул в сторону, как делают посетители в картинной галерее, выбирая подходящую точку для обзора. – Это, конечно и несомненно, «Девятый вал». Копия.
– Ан нет! – воскликнул Гуляев. – У меня не пивная, не дом отдыха и не аэровокзал, чтобы валы эти держать и медведей в сосновом лесу. Ренуар, милый мой, Ренуар. Огюст Ренуар. В подлиннике. Всмотрись, какое лицо у красотки, глазищи какие, сколько скрыто в них… Боже, чего только в них нет! Специально для тебя раздобывал, памятуя, что ты, еще когда учился, имел влечение к импрессионистам, к французам. А сам я, Витенька, по простоте своей российской Левитанами довольствуюсь, Куинджами, Коровиными. – Гуляев обводил рукой стены с бумажками. – Репина люблю, Сурикова. Видишь, какой я квасной. Выпьем–ка за них, – пора. Передышечка была и – хватит. Хотя – стоп!.. Твоего отца мы еще не помянули. За него давай. Эх, и человечище был!..
Когда выпили за покойного отца Козакова, Гуляев спросил:
– Неужели Москву свою покинул ты навеки? И что же ты приехал сюда искать? – Он сбросил на пол просторный пиджак, сидел в подтяжках, накрахмаленный воротник сорочки расстегнул; голубая «бабочка» в белых мелких горошинках съехала от этого набок; седые, редкие волосы растрепались; серые глаза в припухших веках щурились, но улыбки в них не было.
Козаков смотрел на него и с трудом узнавал человека, который почти ежедневно бывал у них в доме при жизни отца. Мальчишкой будущий художник ходил на спектакли, в которых участвовал этот артист. Завидовал ему, переживал за него. Тот всегда был при маузерах и лимонках, носил френчи, гимнастерки и кожаные куртки, сражался только в неравных боях, произносил корявые, но такие горячие речи, что не сиделось на стуле, подымало тоже ринуться в бой, громить беляков, интервентов и агентов Антанты. «Дядя Шура» звал тогда юный Козаков Александра Гуляева. Был это молодой дядя Шура, веселый, энергичный; он знал сотни фокусов с платками, картами, спичками, монетами. Страшная сила – время. До чего же оно изменило дядю Шуру! Прежний дядя Шура водки не пил, в уныние не впадал, хлюпиков играть его в ту пору никто бы, конечно, заставить не смог.
Гуляев спрашивал о Москве – навеки ли покинул ее Виталий, а Виталий будто и не слышал вопроса: встреча с Гуляевым остро напомнила ему детство, юные годы…
В жизни своей он не так уж часто бывал с отцом и с матерью. Днем они дома, но зато он в школе, а возвратишься домой – уже им пора отправляться в театр. И все же он их любил, это были самые светлые, самые умные, самые красивые для него люди на земле. Мама погибла от взрыва примуса. Загорелось платье, ее всю обожгло, и она умерла после трех недель страшных мучений в больнице. Дядя Шура сразу же уехал из Москвы. Он оставил отцу письмо, в котором признавался в том, что десять лет любил только ее, Наташу, Наталью Андреевну, что ни она, ни отец никогда бы о том не узнали, если бы не это несчастье, что теперь он уйдет от жизни, которая утратила для него всякую цену.
Отец сразу лишился двух лучших своих друзей. Он затосковал, запил и однажды зимой, уснув в сугробе, схватил такое жестокое воспаление легких, что вылечить его уже не смогли. Дядя Шура приехал на похороны откуда–то издалека, с берегов Волги. Тогда Козаков в последний раз видел старого друга отца. Было это за несколько лет до войны.
– Почему же навеки? – ответил наконец Козаков на вопрос Гуляева. – Поживу год… два. Понаблюдаю жизнь, накоплю впечатлений… Нет худа без добра. Поначалу, если уж откровенничать до конца, я был категорически против этой поездки. Бросить Москву, бросить квартиру, оставить все привычное, знакомых, друзей… И во имя чего? Во имя, видите ли, того, что твоей жене захотелось на производство, надоело сидеть в главке и контролировать работу других, понадобилось самой выплавлять чугун. Но я подумал, а надо ли доводить дело до рокового конфликта, ведь все равно через годик–другой она сама потянется к привычному московскому уюту… Ведь она же, что там ни говорите, женщина. Разве я не прав?
Гуляев встряхнул пустую бутылку:
– Энзе кончилось. А мы с тобой еще не все свершили в этом мире. – Он встал, и его слегка качнуло. – Ты знаешь такие стихи?
Все свершил он в мире небогатом,
И идет душа его теперь
Черным многопарусным фрегатом
Через плотно запертую дверь.
– Это о старом корсаре, умирающем в темнице. – Гуляев снова качнулся.
Козаков увидел, насколько успел опьянеть дядя Шура.
– Больше не надо, больше не могу, – заговорил он, чувствуя, что сам–то, пожалуй, еще пьяней.
– Надо, – ответил Гуляев упрямо. – Надо. – И вышел из комнаты.
Козаков подтащил к себе его пиджак, сброшенный на пол, прилег на него боком, закрыл глаза – и пол под ним пошел большими плавными кругами, меняя наклон то в одну, то в другую сторону. Ужасно, думал он, только три недели живут они с Искрой в этом городе, и он уже напился так, как случалось редко, очень редко за все шесть лет их совместной жизни. Как доберется он до дому, как придет к Искре, что ей скажет?
Возвратившийся Гуляев застал Козакова спящим на полу, на его, гуляевском, пиджаке.
– Вот видишь! – Гуляев пытался его разбудить, в руках он держал новую бутылку. – Добрые люди не дадут погибнуть. За стеной у меня знаешь кто живет? Начальство твоей жены. Обер с доменных печей. Тоже вроде меня – бобыль. Жену во время войны потерял. Ну, давай теперь за тебя выпьем.
Козаков не ответил.
Погасив свет в комнате, Гуляев подошел к раскрытому окну, смотрел вдаль, крепко держась руками за подоконник. Завод и море сливались за окном воедино. Дымное, неспокойное, вспыхивающее пламя доменных печей постепенно переходило вдали в лунную широкую дорогу, рассекшую надвое тихое ночное море. По лунной дороге шел пароход. Он был похож на фонарик. Между ним и заводом плыли темные тени рыбачьих парусных баркасов.
Гуляев вернулся к чемодану, взял в левую руку стаканчик, в правую бутылку. Луна освещала лицо спавшего Козакова. Черты этого лица были до тоски в сердце знакомы. Наполнил стаканчик и, обращаясь к кому–то, кого видел только он один, стал читать стихи:
Немало они болтали,
Немало вздора плели,
Но главной моей печали
Тебе открыть не могли.
По косточкам разбирая,
Меня называли злым.
Жалели тебя, вздыхая, —
И ты поверила им.
Да, вот так… – Он осушил стаканчик. – Главной моей печали… тебе открыть не могли.
У входных дверей в передней послышался звонок. Гуляев включил свет, взглянул на часы: половина третьего. Кто может так поздно? Сосед дома, спит. Водкой ссужала соседова тетка, симпатичная старушенция, всегда готовая всем, что только в ее силах, услужить ближнему. Кто же еще?
Когда звонок повторился, Гуляев пошел отворить.
2Чугун, рокоча и хлюпая, тек по желобам, тяжелыми жаркими струями падал в ковши чугуновозов. Дым и пламень клубились над желобами; взлетая сквозь неплотную кровлю литейного двора, они вставали заревом в черном августовском небе.
Смена Искры Козаковой подходила к концу. Через несколько минут закончится выпуск чугуна, горновые вновь заделают чугунную летку, приступят к очистке и набойке желобов углеродистой массой. Но этими работами руководить будет уже другой мастер, он уже ходит вон там, вокруг печи, осматривает фурмы. Искра сдаст ему смену, пойдет под душ, смоет с себя доменную копоть, и можно отправляться домой.
Никогда в жизни она еще не уставала так, как устает все эти три недели работы на заводе, возле доменной печи, но и никогда не чувствовала себя такой счастливой. Здесь она поняла, что шесть лет после окончания института были прожиты ею очень и очень плохо. Если не совсем прошли они зря, то и без особой пользы. Она вышла замуж ровно через месяц после того, как получила диплом горного инженера, и спустя несколько дней после приезда в Кузнецк. Странное дело, многие подруги ее старались после института пристроиться непременно в Москве или на крайний случай поблизости от Москвы – даже и не москвички, даже и те, которые в институт приехали из далеких краев. Одни из них раздобывали справки о несуществующих болезнях, другие бегали по влиятельным знакомым, и знакомые устраивали молодых металлургов в московские канцелярии, третьи поспешно выходили замуж, почти за кого попало, лишь бы поскорее оказаться за спиной мужа.
Искра с охотой отправилась в Кузнецк. Приехала, устроилась. Но…
Этим «но» оказался художник Козаков.
Художник Козаков ухаживал за ней около года – со времени последней производственной практики в Магнитогорске. Он приезжал туда на завод, писал большую картину в мартеновском цехе. Встретились они в заводской столовой, за одним столиком, представились друг другу; услышав имя Искра, Козаков выразил восхищение. «Это поразительно: Искра! – восклицал он то и дело. – Ну кто мог так здорово придумать?»
Знакомство продолжалось и в Москве. Чуть было не порушилось оно с отъездом Искры в Кузнецк. Козаков уговаривал, умолял ее остаться. Она зажимала уши ладонями. «Поедем со мной», – отвечала упрямо – и все–таки уехала. Ее поставили на подготовку шихты в мартеновском цехе; работа оказалась неинтересной, нудной, однообразной. Подруг еще не было, знакомых тоже не успела завести. Все горести и трудности самостоятельного вхождения в жизнь переживала в одиночку, тосковала, плакала по ночам в общежитии.
И в это время вновь появился художник Козаков. Он приехал за Искрой, он не представлял свою дальнейшую жизнь без нее. Он не мог без нее работать. И вот увез. Женился на ней и увез. Сотни хотели остаться в Москве – и не все смогли это сделать. Искра рвалась из Москвы – и не смогла вырваться.
Любила ли Искра Виталия Козакова? Да, любила. Иначе бы она, конечно, не вышла за него. Он был умный и красивый. Правда, это еще далеко не все для любви. Он был талантлив. Это тоже еще не все. Главное – с ним было хорошо. Что это такое «хорошо», трудно объяснить. Ну, хорошо и хорошо. Легко. Никаких ссор, никаких сцен, драм и надрывов. Даже вот когда после шести лет работы в главке, после шести лет аккуратного «хождения в должность», когда началось сокращение штатов и когда Искра вдруг объявила, что она хочет на завод, что она непременно уедет на завод, пусть если он, Виталий, и не согласится, – даже и на этот раз с его стороны, к величайшему ее удивлению, особых возражений не последовало. Поуговаривал с неделю довольно спокойно, а потом сказал, что он тоже поедет, что неизвестно, как ей, но ему–то такая поездка будет, безусловно, на пользу. «Истинному художнику что необходимо? – рассуждал он. – Холст, кисти и краски. Остальное все в нем самом. Некоторые думают о нас так: привыкли к многокомнатным квартирам, к мебели павловских и николаевских времен, к большим гонорарам, к автомобилям и дачам, мозги у нас закостенели. Чушь ведь, чушь! Вот будем с тобой жить где–нибудь на чердаке, а писать я стану настоящие, значительные вещи». В самом деле, работает Виталий сейчас здорово. Написал два прекрасных портрета: горнового в час выпуска чугуна, лицо такое – все в отсветах, в сполохах, сильное лицо, сразу видно – хозяин жизни, и рыбака в минуту отдыха, возле корзин с рыбой. И не на чердаке они живут вовсе, завод дал им хорошую комнату; обещают в дальнейшем даже целую квартиру. А сама она, Искра? О ней и говорить не приходится. Разве та, московская, учрежденческая жизнь, с каждодневными бумагами, со стуком арифмометров, с беготней из комнаты в комнату, выстоит против здешней? Ведь вот распорядишься, загрузят в домну руду, кокс, известняк, установишь режим плавки, пройдет несколько часов – и он уже рокочет и плещется в желобах, чугун. Он сделан твоими руками, ты сделала его вместе с ними, с этими людьми, которые стоят сейчас в жару возле желобов и тоже следят за тяжелым бегом выплавленного металла. Хорошее это чувство – чувство родства, товарищества с ними.
Искра сдала смену, умылась, переоделась, вышла на асфальтовую дорожку, которая от доменного цеха вела к главной заводской дороге. С моря ей в спину, из темноты, дул теплый и влажный летний ветер, подгоняя и торопя домой. Возле проходной ее окликнули:
– Искра Васильевна!
Всмотрелась, узнала и расстроилась. Снова после вечерней смены дожидался тут Дмитрий Ершов, старший оператор блюминга, брат доменного обер–мастера Платона Тимофеевича Ершова, начальника Искры. Он уже два раза провожал ее до дому, шел возле нее молча, только время от времени спрашивая: «Вы на меня сердитесь?» Она отвечала, что нет, не сердится, но и никакой нужды в его сопровождениях не видит, напрасно он себя беспокоит. Он говорил, что вовсе себя и не беспокоит, а что у него тоже окончилась смена и им все равно по дороге. Во всяком случае, до Пароходной улицы, где живет она, до ее дома.
– Ну зачем, товарищ Ершов?.. – с трудом скрывая досаду, сказала Искра, когда он подошел.
– Что зачем, Искра Васильевна? Что провожаю–то? А чтобы чего не случилось. Город у нас такой. Разные народы его населяют. Не одни передовики да рационализаторы. И вообще.
– Вот, видимо, главная причина в этом «вообще», – сказала Искра, – потому что никакие «народы» меня пока что не беспокоили. Тем более, сяду вот в автобус…
– Не надо в автобус, пешком лучше. Надышались газу в цехе. Легким отдых–то нужен, верно же?
Очень хотелось сесть в автобус, но вспомнила, что Виталий ушел навестить какого–то дядю Шуру, старого актера, дружившего в молодости с покойным отцом Виталия, согласилась пройтись пешком.
На этот раз Дмитрий Ершов не молчал.
– Вы в судьбу верите? – спросил он.
– В судьбу? Как–то не размышляла над такой проблемой.
– Зря.
– А почему вас интересует – верю я в эту судьбу или не верю?
– Потом скажу. Не сейчас. Сегодня у вас не то настроение. Сегодня я про другое полюбопытствую: надолго к нам приехали? На время или насовсем?
– Вы задаете вопросы, на которые трудно ответить. Ну как я вам могу сказать: насовсем? Бежать не собираюсь, но вдруг какие–нибудь обстоятельства…
– Понятно, – перебил он. – Только нам, трудовой кобылке, определено навечно прирастать к месту. Интеллигенция может свободно перемещаться. Ей везде готов и стол и дом.
– По–вашему, она, эта интеллигенция, что–то вроде попрыгуньи–стрекозы?
– Есть такое в ней, есть. – Он остановился, закурил на ветру, пряча в ладонях спичку. – Немцам служили из вашего брата.
– Из вашего тоже такие были, – резко ответила Искра. – Были такие братья, нечего говорить.
– Что? – Дмитрий остановился. – Какие братья? О ком вы?
– О тех же, о ком и вы, – кто немцам служил. Из разных они были, товарищ Ершов. Тут категорией труда не отделить одного от другого. И вообще я не понимаю, взялись меня провожать, а изо всех сил прорабатываете интеллигенцию, к которой я принадлежу. Не очень–то это дружелюбно.
– Не понимаете, значит? Что ж, не понимайте. Время придет, все поймете. А пока до свиданья, вот ваш дом. Спокойной ночи.
Искра стояла у крыльца, слушала, как стучали его сапоги по булыжникам, отчетливо, твердо, уверенно. Из темноты он крикнул, как будто бы знал, что она смотрит ему вслед:
– А насчет судьбы–то… Есть судьба! От нее не уйдешь.
Поднявшись на второй этаж своего дома, Искра нашла под дверью ключ, отворила дверь, зажгла свет. Привычно смотрели со стен комнаты горновой–доменщик и отдыхающий рыбак, плескалось на холстах море, весело зеленели овощами колхозные ряды шумного городского базара, шли рабочие к проходным в косых и дымных лучах утреннего солнца. Пахло красками. В углах громоздились подрамники, листы картона, какие–то странные, совершенно излишние в обычной городской жизни предметы: два рыбацких весла разной длины, колесо от телеги, старая керосиновая лампа – «молния», железный рыцарский шлем, ботфорты со шпорами… Все это называлось у Виталия «натурой» и не выглядело таким мертвым, когда Виталий был дома. Сейчас Виталия не было, комната казалась нежилой, холодной, неуютной. Будильник показывал первый час. Идти на кухню, к газовой плите, не хотелось. Из тумбочки, заменявшей им с Виталием буфет, Искра достала сыр, колбасу, хлеб, принялась есть, запивая водой из графина. Так бывало в студенческие времена, в ту пору, когда она готовилась стать металлургом. Из всех девушек ее курса только трое, в том числе и она, стали в конце концов металлургами. Остальные – кто где, большинство – домохозяйки, пекутся о домашнем уюте. Искре вспомнилась московская квартира Виталия; в ней они прожили шесть лет; подумала она о том, что уже неделю нет писем от матери, которая, специально для этого приехав в Москву, осталась там с маленькой Люськой до того времени, когда Искра устроится на заводе как следует и возьмет дочку к себе.
А будильник все стучал и стучал, и стрелки приближались уже к двум… Здесь, в чужом городе, Виталий еще ни разу не оставлял ее так надолго одну, И как можно сидеть бесконечно с человеком, который более чем на двадцать лет старше тебя, у которого, наверно, совсем другие интересы? О чем они там говорят?
Хотелось поскорее лечь в постель и уснуть – Искра очень устала. Но она не привыкла засыпать, не дождавшись Виталия. Она посидела несколько минут за столом, поддерживая руками клонившуюся голову. Не выдержала, вместо жакета, в котором пришла с завода, накинула пальтишко, спустилась на улицу. Ноги пошли сами по тому адресу, который минувшим днем назвал ей Виталий. Искра нашла дом, где жил Гуляев. Во всех окнах было темно. Это встревожило. Поднялась по лестнице и позвонила.
– Это вы? – воскликнул Гуляев, отворив дверь. – Я вас никогда не видал, я не видал даже ваших портретов, но представлял вас именно такой.
От этого очень немолодого человека пахло водкой. Искре стало горько: так вот он каков, старый друг семьи Козаковых!
– Где Виталий? – спросила она сухо.
– Пардон, – ответил Гуляев смущенно. – Мы немножко не рассчитали с вашим супругом. Заходите, заходите. Вот он, бедняга, на полу.
– Витенька, милый! – Искра опустилась рядом с Виталием. – Что же это такое? Ну проснись, проснись, пожалуйста. Я тебя, очень прошу. Пойдем домой.
Она приподымала его голову, голова падала как мертвая, мертвыми были и руки, о жизни свидетельствовал только торопливый, неровный пульс, ловимый дрожащими пальцами Искры.
– Он может умереть. У него плохое сердце, – сказала она со слезами на глазах. – Что же вы наделали, как вам не стыдно!
– Немало они болтали…
И ты поверила им, – продекламировал Гуляев. Потом он сказал: – А если и у меня плохое сердце, если и я умру, кто и кому тогда скажет: что ж вы наделали, как вам не стыдно?
Искра не слушала его. Она все еще старалась привести в чувство своего Виталия.
– Ничего не выйдет, – сказал Гуляев. – До утра он будет не с нами, а где–то там, в иных мирах. Потом день, а то и два у него будет ужасно болеть голова. Вся беда в том… Да это не только его, а наша общая беда: пить умеем, пьем хорошо, – закусывать не научились. Вы замечали, наверно, на любых вечеринках, при любых застольях, чть остается на столах? Пустые бутылки и полные тарелки.
– Да перестаньте же вы, честное слово! – не выдержала Искра. – Какой жестокий человек!
– Я не жесток, я объективен. Я не меньше, чем вы, желаю счастья этому человеку, который лежит у ваших склоненных колен. Мне он, может быть, дороже, чем нам. Он единственное, что связует меня с прошлым. Я знал его отца, мы были друзьями, большими друзьями. Я знал его мать…
Гуляев, беспокойно шагавший по комнате, остановился и прикрыл на мгновение глаза ладонью. Затем он развернул матрац в углу, лег на него и притих.
– Какой ужас! – сказала Искра вполголоса.
Если бы не эта чужая пустая комната, если бы не этот старый человек в подтяжках и мятых брюках, но с какой–то легкомысленной пестрой «бабочкой» вместо галстука, она бы, наверно, тоже заплакала, омывая слезами лицо своего глупого, несчастного Витьки. Но тут плакать было невозможно. И сделать ничего было нельзя. Ужасно, но человек этот прав: Виталия до утра не подымешь, и, что еще ужасней, утром его будет жестоко тошнить, голова у него будет раскалываться. За шесть лет так случалось несколько раз. Но то было дома, дома, а не черт знает где, не в чужом месте. И не так – ни с того ни с сего, а или в Новый год, или в ее, Искрин, день рождения.
Искра подобрала зеленое одеяло, откинутое Гуляевым, расстелила на полу, погасила свет и легла рядом с Виталием, держа его руку в своей и все время слушая пальцами пульс. Не спалось. Она подумала о человеке, тяжело дышавшем в углу на матраце. Ведь он и в этом прав – закусывать мужчины не умеют. Бывает, стараешься–стараешься перед гостями, что–то печешь, выдумываешь, а все и останется, только водку выпьют. И Витька ничего не ест за столом. И тут, наверно, ничего в рот не взял. Интересно, что же у них было?
Домашний ужин всухомятку ей впрок не пошел. Искра очень хотела есть. Она встала, зажгла свет, осмотрела то, что было на чемодане, взяла вилку, подумав: «Наверно, это Витина», – и принялась за шпроты.
Бежали слезы по щекам, под носом и на губах было мокро. Искра часто и тяжело вздыхала, но это не мешало ей поглощать оставшееся от недавнего пиршества.