355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 25)
Избранные произведения в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 20:00

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)

– Степану надо бы рассказать, – сказал Платон Тимофеевич. – Степан хоть и помнит про эти свечи, но сам не видал – Воробейный или кто их вывертывал. Только догадывается. А ты, дед, – живой свидетель.

– Когда его, Воробейного–то, за службу у немца судили – что печи восстанавливал да за всякое такое, он, змей, про свечи молчал, – сказал кто–то из темноты.

– А что же ты хочешь, чтобы он сам на себя наговаривал, – вот, дескать, и то я натворил, и это, и еще это? – ответили ему. – Преступник норовит что? То, чтобы сказать как можно меньше, а скрыть как можно больше.

– Что эти ваши свечи! – сказал третий голос. – Много ли они прибавят к делам Воробейного? Главное – служить пошел к немцу добровольно, добровольно печи восстанавливал, добровольно металл плавил против Красной Армии.

– Ну так он за это и получил. Если бы не амнистия, и сейчас бы отсиживал.

– Свечи вот к чему, – сказал Платон Тимофеевич. – Не к тому, чтобы его снова судить. А просто чтобы знал народ в доменном, какая личность у них в начальниках.

– Мы и так знаем, Тимофеич. Подбрось–ка сюда картошечку лучше. Хватит про этого Воробейного. Субботний день из–за него портить.

Платон Тимофеевич поднялся от костра и увидел Лелю.

– Ты что тут? – удивился. – Где пропадала столько времени? Иди испробуй печеной. Свежая.

– Свежую не пекут, – сказала Леля. – Ее вареную лучше.

– Правильно. И со сметаной, – поддержал кто–то.

– Да с укропчиком.

– Ничего, она и печеная хорошо идет, – не согласился Платон Тимофеевич, подавая Леле картофелину. – Да ты садись. Вот сюда, на пиджак. Зачем пожаловала–то, говорю?

– Дмитрия ищу. К вам, сказали, пошел. Давно уже.

– Может, дома меня дожидается?

– Была дома, нету.

– Тогда не знаю. Не видал его. Всю неделю не видал. Вот как родные братья живут – по неделе один другого не встретит!

Он шутил, а у Лели сердце замирало. Где же тогда он, где этот Дмитрий? Так хотелось увидеть его, услышать голос, взглянуть в глаза, побыть рядом хоть минутку. Пусть ругается, пусть ворчит, пусть даже и не смотрит. Но ведь нет же, кроме него, никого на всей земле роднее для Лели. Не может она уйти от него навеки. Куда она пойдет, куда денется?.. Вот разве…

То ли оттого, что в костре подброшенный сушняк вспыхнул в эту минуту и ударил в черное небо огненными искрами, то ли еще отчего, но вновь перед глазами Лели пожаром прошла картина, рассказанная Мокеичем. Даже лицо рукой прикрыла.

– Что, жар сильный? – сказал старик Сидорин. – Ты отодвинься чуток. А то гляди, юбчонку спалишь. В чем ходить станешь? Гардероб–то поди не то, что у императрицы Марии Федоровны, супруги Александра Третьего. Пришлось до войны побывать в квартире ихней, во дворце под Ленинградом, в Гатчине. Пятнадцать тысяч платьев. Хочешь – считай, хочешь – так верь. Только шкафов с ними, с платьями, целых восемь комнат, и все они в шкафах – рядами, рядами, рядами…

– А еще чего, дед, видеть там приходилось? – спросил молодой голос из темноты.

– Еще чего? Еще вот у самого, у царя–то, была такая лестница винтом – с одного этажа на другой подыматься. Так все стены, покудова по винту вверх или вниз идешь, этакими мадмазелями обклеены, того и гляди не на ту ступеньку ступишь да кумпол расколешь, брякнувшись.

– Ой, врать ты, Сидорин! У царя чтоб мадмазели – царица не допустит. Там всякие троны, держава, скипетр…

– Не знаешь – не говори! – обозлился Сидорин. – Дерясава, скипетр!.. Они в кладовке, под замком. А на квартире у него еще и наковальня была, тиски, инструмент всякий. Ключи чинил, зажигалки делал… На трубе играл.

Шел спор, смеялись, перебивали старика, подшучивали над ним. Леля почти ничего не слышала. Она машинально откусывала от горячей картофелины, и было на душе у нее так тоскливо, что вот бы отползти куда–нибудь туда, в темную росную траву, уснуть и никогда бы уж не просыпаться.

– Пойду, – сказала она Платону Тимофеевичу, вставая.

– Куда пойдешь–то? Сиди, потом вместе пойдем, к нам пойдешь. Переночуешь. – Он говорил это так, будто в чем–то виноват перед Лелей.

– Нет, пойду, – повторила она, отряхнула юбку, поправила волосы под платочком, сказала «до свиданья» всем и ушла по тропинке в город.

– Кто такая? – спросили Платона Тимофеевича, когда шаги ее затихли вдали. – Из родных?

– Ага, – ответил он. – Из родных.

А Леля шла и шла, и так ходила по городу до того позднего часа, когда гаснут последние огни в окнах, выбралась на морской берег к пляжу, села там на скамеечку. Надо было ждать утра, первого парохода. Ровно плескались волны у лодочных причалов, шурша, бежали вдоль берега по галькам. Ветер был свежий и одновременно теплый, летний. Под этот шорох воды, обласканная ночным ветром, Леля стала задремывать.

И вновь, ударив по глазам, блеснуло перед ней жаркое палящее пламя, вновь вспыхнула страшная картина. Леля вскочила на ноги. В море стучал сторожевой катер, обшаривая берег длинной белой рукой прожектора.

12

Андрей и Капа ждали гостей. Это была идея Капы – устроить молодежную вечеринку. Капа сказала, что вот уже скоро начнется учебный год, время у девчат и у ребят будет занято, давай позовем, пока все свободны. Андрей спросил, выдержит ли она целый вечер забот и хлопот в таком ее положении. Капа засмеялась, сказала, что положение еще отнюдь не угрожаемое и вообще и в таком положении изнеживаться нельзя – от этого один вред и никакой пользы.

Решили, что вечеринка будет самой простой, по–настоящему студенческой, в ход пойдет посуда какая есть, у родителей Капа ее занимать не будет, и ни над какими деликатесами голову ломать не станет.

Позвали не только однокурсников и однокурсниц Капы, но и нескольких заводских товарищей Андрея. «Просто даже интересно, что из этого получится», – сказала Капа.

Ранее всех пришел бригадир из мартеновского цеха, невысокий, крепкий, улыбающийся.

– Знакомься, Капочка, – сказал Андрей. – Мы с ним с первого и до седьмого класса на одной парте просидели. Коля Пузырев. Раньше его звали просто Пузырь, и в отличниках он не ходил, как сейчас ходит. Помнишь, я тебе его портрет в газете показывал? Он самый молодой депутат горсовета.

– Исчерпывающая характеристика, – засмеялся Пузырев. – Даже доверенное лицо меня так на выборах не расписывало, хотя уж на красивые слова не скупилось. Я сидел перед избирателями, сквозь пол готов был провалиться.

Колю послали через забор к Мокеичу, чтобы притащил скамейку.

За Колей появились две подруги Капы. Андрей фамилий их не запомнил, запомнил только, что черненькую с большими стреляющими глазами зовут Марусей, а худенькую шатенку, с любопытством разглядывавшую все в доме, Зиной.

Потом подходили еще и еще, и так собралось человек двадцать. Толпились в саду под вишнями, шумели. Товарищи Андрея – их было трое – держались от студентов в сторонке и не совсем еще знали, как им тут себя вести; они непрерывно курили. Капа поспешила позвать всех в дом, за стол, – за столом знакомство пойдет успешней. У нее заранее было помечено на бумажках, кому где сидеть. Получалось, что Коля Пузырев должен был сесть возле востроглазой Маруси, техника Махоткина посадили рядом с любопытствующей Зиной, третьему товарищу Андрея, газовщику Серегину, в соседки дали толстуху Аллочку, о которой Капа сказала, что это будущий хирург, – у нее очень сильные руки. Капа и Андрей совсем не хотели, чтобы у них за столом кто–нибудь напился пьяным. Капа заранее расспросила Андрея о его товарищах – кто из них любитель выпить. Андрей сказал, что некоторую опасность в этом смысле представляет только Серегин, остальные ребята спокойные, трезвые. «А из наших надо посматривать, – сказала Капа, – за Белобородько и за Поповым. Я с ними девочек посерьезнее посажу. И вообще водки чтоб никакой не было, только чтобы виноградное вино».

Когда расселись за столом, когда налили в рюмки этого виноградного вина и на минуту стало очень тихо, толстая Аллочка сказала:

– Нужна речь. Тост нужен. Кто умеет?

– Тут нечего и уметь, – ответил лохматый и бледнолицый Белобородько. – В этом доме может быть только один тост. – Он встал и поднял рюмку: – За новую жизнь, которая в скором времени появится под этой крышей.

– Правильно!

– Молодец, Саша!

Зазвенели разнокалиберные рюмки и стопки.

– За нового человека!

– За его маму!

На какое–то время все занялись своими соседями и соседками, стали предлагать друг другу закуски, расспрашивать, кого и как зовут, – когда знакомились, ни имен ничьих, ни фамилий в толкучке не запомнили. Затем Белобородько предложил новый тост – за Андрея, поскольку Андрей тоже причастен к тому, что в этом доме должна появиться новая жизнь: все–таки будущий папаша как–никак. Андрей смутился, покраснел; когда поднял рюмку, рука дрожала; ему сказали, что, значит, он кур воровал и вот это теперь явственно видно.

В ожидании третьего тоста сосед Аллочкин газовщик Серегин налил себе вина не в рюмку, а в стакан. Решительная Аллочка накрыла стакан пухлой ручкой, сказала:

– Здесь пять рюмок, не меньше. Вот вам и будет на пять тостов. Ясно?

– Ясно, – ответил Серегин. – Еще только учитесь, а уже командуете как доктор. – Аллочка Серегину нравилась. От ее могучего организма струилось тепло, и хотя и без этого в доме было жарко, Серегин старался незаметно придвинуться к ней поближе. – Что пропишете, то и исполню, я дисциплинированный.

– Это кто же вас так дисциплинировал? Жена?

– Профсоюз. Жены у меня нету.

– Почему же? Пора.

– Я без жилплощади. В общежитии, на коечке квартирую.

– А вы женитесь, тогда и жилплощадь скорее дадут. Женатым всегда в таком деле предпочтение.

– Не хотят выходить за коечника. Боятся, а вдруг предпочтения и не будет?

На другом конце стола озорная Маруся совсем иное говорила Коле Пузыреву:

– От этого виноградного вина только кисло делается, и больше ничего. Вы не находите?

– А какое же вы предпочитаете вино? – поинтересовался Коля.

– Мой папа – он погиб на фронте – утверждал, что самое лучшее из вин – это водка, Я с ним согласна. Я тоже предпочитаю только водку.

– Ну что ты плетешь, Маруся? Ты, наверно, никогда водки и не пила, – шепнула ей в ухо одна из подруг.

– Не мешай, – ответила досадливо Маруся и, обращаясь к Коле, продолжала: – Мужчина должен быть мужчиной, верно?

– Верно, – ответил Коля весело. – Но это совсем не значит, что степень своего мужества он должен доказывать количеством выпитой водки.

– Вот как! Вы рабочий? – спросила Маруся.

– Да, рабочий.

– А вы что делаете на заводе?

– Я выплавляю сталь. Я сталевар.

– А!.. Ну тогда простите, что я вам всякие глупости говору. Вы знаете, я с такими, с настоящими рабочими еще не встречалась. Я все с такими, знаете, которые приходят замки чинить или комнату оклеивать. Они все страшные пьяницы и жулики.

– Это не рабочие, – сказал Коля. – Это эксплуататоры беспомощности среднего горожанина. Замки они чинят плохо.

– Верно! – воскликнула Маруся. – Через день снова чинить надо.

– Комнаты они оклеивают долго.

– Тоже верно! Сначала возьмут аванс и исчезнут на неделю. Вот я по ним, простите меня, пожалуйста, и судила о рабочих. А такие, как вы – сталевары, кузнецы разные, – они, думалось, где–то далеко, в книжках. Они когда–то сделали революцию, они построили пятилетки, а теперь передали все государственные дела инженерам, интеллигенции.

– А куда ж подевались сами?

– Я про это не думала. Вы, пожалуйста, не сердитесь на меня.

– Мне кажется, Маруся, что ты излишне много извиняешься, – через стол сказал все время молчавший Попов. – Не дай ввергнуть себя в идеализацию современного рабочего. Сегодня рабочий совсем не тот, который делал революцию.

– Да, не тот, – сказал Коля. – Сегодня он грамотный, у него за плечами семилетка, а то и десятилетка.

– Только и всего, что грамотность! А где революционность, всегда отличавшая рабочий класс?

– Что значит, где революционность? – удивленно возразил техник Махоткин. – А выпуск продукции сверх плана, перевыполнение нормы?.. А когда четыре домны работают так, будто их пять? Это что, не революционность? А у нас на заводе за год несколько тысяч рационализаторских предложений внесено рабочими, и они дали экономию средств в восемь миллионов – это что, не революционность рабочего класса?

– Я не про то… А где массовые, сплоченные действия?

– Догадываюсь! Вам, может быть, забастовку хотелось бы видеть? А против кого и чего?

– Мало ли! – крикнул Попов. – Бюрократизма сколько, безобразий всяких! Вельможи завелись.

– Слушайте, гражданин, – сказал Коля сдержанно. – А вы видели их, вельмож этих, бюрократов, сталкивались с ними? Или в журнале «Новый мир» вычитали про них?

– Не будем делать из этого секрета, товарищи, – сказал один из студентов, – товарищ Попов слушает «Голос Америки» и «голоса» всяких «свободных Европ». Ему уже говорили об этом у нас. Говорили, что мозги у него слабые, противостоять дряни не могут.

– Среди дряни зерна правды попадаются, – огрызнулся Попов.

– Какие же это зерна?

– Мальчики, мальчики! Умоляю вас, перестаньте! – закричала Аллочка, вставая. – Прекратите эти глупые разговоры.

– Это не глупые разговоры! – крикнул Попов. – Об этом нельзя молчать. А мы молчим, мы всего боимся, всего стесняемся. Болезнь внутрь уходит.

– Какая болезнь?

– Такая. Если мы хотим последствия культа личности искоренить, то почему у нас не разгоняют старый аппарат?

– Какой аппарат? – спросила Капа.

– Всякий. Разный. Бюрократический.

– У меня отец – аппарат! – сказала Капа с гордым волнением. – С первых лет своей сознательной жизни он боролся за советскую власть, за партию, за народ. Он не знал ни одного часа отдыха. Никогда! У него совершенно больное сердце от этого. Он всего себя отдал людям, родине…

У Капы стало дергаться под глазом. Коля Пузырев бросился к ней со стаканом воды.

– Что вы, что вы! – заговорил он. – Не волнуйтесь так, вам нельзя. Он дурак, и больше ничего.

– Нет, он не дурак! – Капа отпила глоток. – Он уже не первый раз это. Мы ему прощали. Он уже говорил, что мы свернули с революционного пути. Мы зря ему прощали. Он гнилушка, гнилушка!

– Капочка, ты это зря, – сказала Зина. – Так нельзя кидаться: гнилушка. Жоре двадцать два года. Где и когда он успел сгнить?

– Бывает, и на корню гниют, – сказал Андрей.

– В плохую погоду, – поддержал его один из студентов. – Когда слякоть и дождь.

– Товарищ Попов, – заговорил Андрей. – Мы с вами встретились впервые, мы друг друга не знаем, вы, может быть, не обязаны слушать то, что скажу я или что уже говорили здесь ваши и мои товарищи. Но меня, скажу я вам, очень обидели слова о рабочем классе. Я вот рабочий. И отец у меня был рабочий и дед. И у деда отец тоже был рабочим.

– Лекция? – спросил нагловато Попов, развалясь на стуле.

– Да, – ответил Андрей спокойно. – Это уже известно, когда некоторым говорят правду, они кричат: «Лекция! В лоб! Прописные истины!» В ООН, например, там и вовсе правду называют «большевистской пропагандой». Так вот, лекция. Мой прадед, отец деда, сгорел при взрыве печи. Когда рабочие его хоронили, были вызваны казаки. Они стегали товарищей деда нагайками, секли шашками. Чтобы так никогда больше не было, мой дед совершил Октябрьскую революцию. Чтобы дать народу самому управлять своей судьбой, и дед и мой отец строили свое, Советское государство. Мой дед не позволил гитлеровцам пустить печь на нашем заводе и геройски погиб на своем рабочем, боевом посту.

Отец мой сражался на фронте и за нас с вами отдал свою жизнь. И все для того, чтобы никогда не вернулось прошлое, чтобы никогда не было ни казачьих нагаек, ни полицейских шашек. За это же и я в любую минуту отдам свою маленькую жизнь. Против кого же вы хотите, чтобы мы устраивали, как вы выражаетесь, «массовые действия»? Против нас же самих? Против дела наших прадедов, наших дедов, наших отцов? Против своего собственного дела?

– Слишком много прадедов и дедов! – с усмешкой сказал Попов. – Как там было у них, это мы знаем. А вот наша жизнь в вашем описании довольно неопределенно выглядит.

– Попов! – зло крикнула Аллочка. – Его деды, – она указала на Андрея, – ходили голодные и оборванные. А ты? Смотри, какой у тебя костюм, из какой замечательной материи. Ты что, у «голоса Америки» его получил? Ты сидишь хоть один день в месяц голодный? Ты одет, накормлен, тебе дали жилище, тебе стипендию платят, тебя учат. Как тебе не стыдно болтать! Поезжай, дурак, к капиталистам…

– Прошу не выражаться! – сказал Попов.

– Нет, буду выражаться. Да, да, ты дурак, дурак, дурак! Ты чего–то наслушался по этому иностранному радио, ты начитался глупых книг. И плетешь и плетешь ерунду. Вот поезжай, говорю, к капиталистам и попробуй там получить стипендию, высшее образование, а потом получи работу врача, и тогда мы послушаем твои разглагольствования.

Коля Пузырев решил этот разговор прекратить.

– Слушайте, – сказал он. – Товарищи! Мы этого человека все равно сегодня не перевоспитаем. Ну его к лешему! Может быть, покончим с тостами, да и потанцуем все–таки. Мне Андрей говорил, что в этом доме пластинки есть какие–то хорошие.

– Правильно! – крикнула Аллочка. – Вы, Коля, гений.

– Он депутат горсовета!

– И он бригадир! Он умеет руководить!

– Но мы же тут не сталь варим.

– И очень жаль. Я бы все–таки предложила тост за тех, кто ее варит.

– И за тех, кто чугун варит.

– Его не варят, а выплавляют.

– Не важно. За вас, товарищи Андрей, Коля, и за вас, товарищи Махоткин и Серегин!

– Попов, конечно, за вас чокаться не будет, – сказал Белобородько, – поэтому я вынужден принять двойную порцию.

– Вот уж нет. – Аллочка и тут стояла на страже. – Никаких двойных. Здесь все равны.

Танцевали в саду, под вишнями, вскапывая каблуками иссохшую летнюю землю. Радиолу выставили на подоконник, она гремела на всю Овражную и, наверно, даже и за овраг, далеко в степь. Аллочка танцевала только с Колей Пузыревым. Они непрерывно о чем–то разговаривали.

– Колька, нехорошо, – улучив момент, сказал ему Серегин. – Это не по–товарищески.

Коля не обратил внимания на его укоры. Серегин позлился, позлился и незаметно ушел. Никем не замеченный, ушел и Попов.

Натанцевавшись, все разбрелись по саду, и хотя был он крошечный, этот садик, каждый сумел отыскать в нем укромный уголок. Всюду шли разговоры, споры и даже… Капа могла в этом поклясться… Она сказала:

– Андрей, кто–то у нас целуется.

– Ну и что? – ответил Андрей. – А тебе жалко?

– Просто интересно – кто?

Потом попили чаю, спели несколько песен не очень стройным хором и разошлись. Последними, после всех, уходили Коля Пузырев и Аллочка. Получилось так потому, что Аллочка где–то в саду оставила шарфик, долго его там искала, а Коля ей помогал искать.

– Хитрая Алка, – сказала Капа, когда наконец ушли и они. – Я же вижу, ей твой Коля понравился. Вот и подстроила, чтобы проводил до дому.

– А там – адресочек… Какой–нибудь телефонный номерок: два двадцать – два нуля.

– Вот–вот. На лодочке пригласит покататься, – подхватила Капа. – Потом он обожжется у своей мартеновской печи. Аллочка его лечить будет.

Они обнялись возле калитки. Голос Мокеича сказал:

– Что же ты ее, как медведь, тискаешь? В ейном положении это не годится. Беречь тяжелую бабу надо, неуч.

Убежали со смехом в дом.

– До чего смешно, – сказала Капа. – Баба! Вот бы мои родители слышали, кого вырастили: бабу!

Ничего не разбирая на разгромленном столе, оставив все эти дела на завтра, они тихо и мирно, одни, принялись пить чай.

– Все–таки устала, – сказала Капа.

– Болван этот ваш Попов, – сказал Андрей.

– Вы замечательно ему все отвечали. Я так радовалась. Может быть, это и хорошо, что он высказался. У всех сразу и мысли нашлись, и слова, и доказательства.

– А в общем неприятно, – сказал Андрей. – Значит, живут среди нас такие, с такими взглядами. Я уж думал, что это все в прошлом. Работаешь, работаешь, перед тобой все печь да печь, ребята заводские, и начинаешь думать, что жизнь только из этого и состоит. А оказывается – вот еще что в жизни водится…

Они сидели друг перед другом за столом, смотрели друг другу в озабоченные, встревоженные глаза. Для них не было сомнения в том, как поступят они, если родине будет грозить опасность. Они любили Павла Корчагина, они любили молодогвардейцев, Зою, Чайку, Матросова, любили за то, что те поступали именно так в тяжелую годину, как поступили бы на их месте и они, Андрей и Капа Ершовы.

13

Орлеанцев пришел в партийный комитет.

– Когда–то, помню, – сказал он, сидя в кресле и покачивая ногой, – в этом кабинете обсуждалось то, как наш директор Чибисов отнесся к рационализаторскому предложению инженера Крутилича. Тогда товарищ Чибисов объяснял свое поведение тем, что недооценил, недопонял, занят, завертелся и тому подобное. К сожалению, факты свидетельствуют, что это не так. Вот, пожалуйста, ознакомьтесь с документами. – Он принялся извлекать из портфеля бумаги и раскладывать их на столе перед секретарем партийного комитета.

Можно было бы давно прийти в партийный комитет, можно было бы давно опубликовать все эти бумаги. Но Орлеанцев добивался того, чтобы сделал это Крутилич, чтобы именно он, этот озлобленный человек, пошел ходить по инстанциям с кляузой, с фальшивыми документами. Орлеанцев не учел одного. Он не учел, что Крутилич, получивший квартиру, Крутилич, состоящий на хорошей зарплате, Крутилич, обретший власть над заводскими изобретателями, – этот Крутилич уже утратил свой боевой пыл. О Козаковой, которая, по замыслу Орлеанцева, должна была выглядеть плагиатором, он даже сказал: «Я бы, откровенно говоря, простил ей эту маленькую погрешность, Константин Романович. Может быть, мы с ней шли параллельно. Может быть, она вовсе и не плагиатор. Может быть, и ко мне и к ней мысль явилась в одно время. Ведь бывает же так. История знает примеры». – «Эх, Крутилич, Крутилич, странный вы человек!» – сказал Орлеанцев, стараясь говорить это спокойно. «Не хуже некоторых, – ответил Крутилич. – Нет, не хуже, Константин Романович».

Возможно, что Орлеанцев, не находя прямой поддержки у Крутилича, так бы и не решился пускать в ход свои бумаги, если бы на завод вновь не приехал автор статьи «Сталь и стиль». Три дня провели они вместе. Приезжий возмущался, почему по его статье не приняты меры, ходил в горком – к Горбачеву, был в редакции. Обошел только Чибисова, с ним почему–то встретиться не захотел. Он говорил Орлеанцеву: «Никаких сомнений быть не может – все старое, все косное, догматическое будет сметено. Разве вы здесь не чувствуете свежего ветра?» Он сказал еще, что выступит с новой статьей, с еще более резкой и категорической.

Это, конечно, сильно противоречило жизненным принципам Орлеанцева – лезть в неизведанное, в непроверенное, но речи приезжего очеркиста укрепили его в необходимости активных действий. Иначе прозеваешь момент, иначе не будешь первым.

– Вот они, эти документы, – повторил он, разложив все листки перед секретарем парткома: – Из них следует, что товарищ Чибисов вообще странно понимает методы работы с изобретателями. Вот его записка главному инженеру, в которой директор просил главного инженера проследить, как товарищ Крутилич будет выполнять задание об охлаждении кабины вагона–весов. Значит, такое задание было, значит, директор был заинтересован в такой работе, значит, к ней привлекали изобретателя Крутилича. А дальше что? Дальше – вот докладная Крутилича о том, что работа проделана. Вот его объяснительная записка к этой работе. Вот схема электроохлаждения вагона–весов. Вот рабочие записи, эскизы. Смотрите дату – когда это было? Давным–давно, в январе. Почему же никто не знал, что Крутилич выполнил задание директора, и блестяще выполнил? Почему все это было подшито в папку и оставлено без движения? Не потому ли, товарищ секретарь, что, признав на словах неправильность своего отношения к Крутиличу, Чибисов затаил против него злобу? Может быть, и задание–то он дал изобретателю в надежде, что тот его не выполнит, для дискредитации изобретателя? А когда благодаря одаренности, талантливости Крутилича задание было все–таки выполнено, директор спрятал его от заводской общественности. Что же дальше? А дальше… Дальше, поскольку высокую температуру в вагоне–весах надо все–таки ликвидировать, решили предложением Крутилича воспользоваться. Но сделать так, будто бы не он автор, а во всех отношениях бесцветная инженер Козакова. Какова тут механика – сказать трудно. Или прямо передали ей все эти материалы, или умело подсказали, навели на решение. Но тут уж за точность не ручаюсь, высказываю предположение. Это уж мой домысел, прошу прощения.

Секретарь партийного комитета был взволнован. С одной стороны – бумаги, представленные Орлеанцевым. С другой стороны – невозможно было поверить тому, что Чибисов способен на подобные махинации.

– Да… – сказал он настороженно. – Что ж, оставьте, товарищ Орлеанцев, будем разбираться.

Приглашенный в партийный комитет Чибисов, увидав эти бумаги, буквально онемел.

– А что я буду говорить? – сказал он. – Правильно, вот моя записка главному инженеру. Правильно, давал задание Крутиличу. Остальное… Первый раз вижу эти документы.

– А с Козаковой разговор был?

– Был. Рассказывала о своем предложении. Интересное предложение. Я одобрил. Главный инженер одобрил. Поручили конструкторам, электрикам. Сейчас уже монтируют.

– Почему же одобрили предложение Козаковой, а точно такое же и раньше разработанное Крутиличем замариновали?

– Не знаю. Ей–богу, не знаю. – Чибисов напрягал память, стараясь вспомнить все встречи, все разговоры с Крутиличем, курил папиросу за папиросой, и вид у него был до крайности виноватый.

– Запутанное дело. – Секретарь партийного комитета долго в молчании протирал очки лоскутком замши.

Вызывали главного инженера, вызывали Орлеанцева, инженеров из соответствующих отделов, вызывали начальника доменного цеха и обер–мастера Воробейного. Собрали их в парткоме всех вместе. Воробейный сказал, что весной он что–то такое о предложении Крутилича слышал, – то ли Крутилич уже сделал это предложение, то ли еще только собирался это сделать. Но разговор подобный был, да, был, и что Крутилич еще год назад спускался в скиповую яму, это могут подтвердить рабочие. Главный инженер сказал, что хорошо помнит записку директора, но, должен признать свою вину, поручение не выполнил – с Крутиличем своевременно не побеседовал, ход работы не проконтролировал. Он спросил Орлеанцева, где тот разыскал документы Крутилича. Орлеанцев сказал, что там же, где была и записка директора, в той же архивной папке. «А как они туда попали? – спросил Чибисов. – От кого?» – «От вас, видимо, товарищ Чибисов, – ответил Орлеанцев. – В той папке только материалы, поступавшие главному инженеру от директора». – «Не было у меня таких материалов! – воскликнул Чибисов. – Не было! Тут какое–то колдовство!»

Порешили в конце концов на том, что для расследования запутанного дела будет создана комиссия. Но слухи об этом деле помчались впереди комиссии. Воробейный в тот же день, после короткой встречи с Орлеанцевым один на один, говорил в цехе мастерам и рабочим: «Конечно, нельзя во всем винить только Козакову. Виновата, виновата Козакова, что правда, то правда, не выстояла перед соблазном. Но и дирекция не должна была вводить ее в соблазн – подсовывать чужое предложение». – «А зачем это дирекции? – спросили Воробейного. – Какая разница, чье предложение – Крутилича или Козаковой? Важно, что дело сделано». – «Разница, товарищи, есть, и не малая. Во–первых, директор уже давно не ладил с Крутиличем. Ему, кажется, в свое время даже попало из–за Крутилича. А во–вторых, ну все же мы люди, все человеки… Инженер Козакова – женщина, а товарищ Чибисов – мужчина… Я ничего не утверждаю, это моя фантазия, но думаю, что не беспочвенная».

Так рос этот ком слухов и сплетен и, мчась с горы, налетел на Искру.

– Дернул же вас нечистый сдирать у Крутилича! – сказал ей в своей грубоватой манере начальник цеха. – Хоть бы у кого другого, а то у полнейшего психопата.

– Но ведь это же неправда, – сказала Искра горячо. – Неправда, страшная неправда. Неужели вы верите в это?

– Я готов, конечно, и вам верить, Искра Васильевна. Но и документам не могу не верить. А документы… ходил, читал их в парткоме… убедительные документы.

– Ну пусть, пусть, пусть Крутилич!.. Пусть он предложил, пусть берет все, пусть это его. Но я – то не с него… Я сама, сама…

– Все может быть, Искра Васильевна, все. Вот комиссия и разберется.

– Виталий, Виталий, Виталий! – вбежала она домой с криком. – Ужасное несчастье, ужасное!

Виталия дома не было. На столе, как всегда, лежала записка, за ширмой уже спала Люська. В записке было сказано, что Люську он накормил, что даже Искре приготовил поесть – завернуто в одеяло – и, исполнив свои домработницкие обязанности, удалился, пусть она его не ждет.

Искра пометалась по комнате, есть ничего не стала – не могла, выбежала на улицу: ей необходим был кто–нибудь, кому она скажет все, все.

Она не могла себе объяснить, как появилась такая мысль, но она побежала в новый заводской дом, она хотела найти не кого иного – Орлеанцева. Ведь это он поднял документы и принес в партийный комитет. Главный инженер сказал об этом: «Мог бы уж так поспешно и не мчаться в партком. Меня бы хоть сначала поставил в известность. Или директора». Искра давно испытывала неприязнь к Орлеанцеву, еще с той стычки в цехе, когда он попытался разговаривать с ней в развязно–снисходительном тоне. Но это ничего не значит – неприязнь неприязнью, а надо, надо выяснить все обстоятельства.

На дверях квартиры было написано, что к Орлеанцеву звонить три раза. Искра позвонила. Орлеанцев был дома. Отворив дверь, он стоял перед Искрой в теплой пушистой пижаме; в руке его была длинная трубка, из трубки шел приятно пахнувший дым.

– Вы? – удивился Орлеанцев. – Прошу.

Он провел Искру в свою комнату. На письменном столе здесь лежал раскрытый блокнот и на блокноте красивое «вечное перо» с золотым наконечником. Орлеанцев, видимо, что–то писал, когда она позвонила. Кроме этого, на столе ничего не было, он был чист и пустынен – ни единой книги, ни бумажки, ни карандаша.

– Присаживайтесь! – Орлеанцев указал на кресло.

Искра села и тут только почувствовала, что она совершила глупость, придя к этому человеку. Зачем она пришла к нему? Это холодный и самовлюбленный человек. Он посмеется над ней, и больше ничего; о ее приходе к нему будет рассказывать своим приятелям как смешной анекдот. Она молчала. Он чистил и заново набивал трубку светлым, золотистым табаком. Вдруг у нее сами собой по щекам побежали слезы.

– Ну зачем же? – сказал он. – Вы такая мужественная, такая самостоятельная женщина…

Искра быстро вытерла глаза и сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю