Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)
– Брат он вам, – подала голос от дверей Устиновна.
Все трое обернулись к ней, удивленно посмотрели.
– Просто даже не представляю, – закуривая сигарету, сказал Яков Тимофеевич, – ну никак не могу себе представить, что я стану делать, когда, скажем, вот этак окажусь за одним столом со Степаном. Очень затруднительное положение.
– А может, еще и невиноватый он, – снова вступила в разговор Устиновна. – Вот техник–то вернулся, который с газового завода… Фамилия из головы вылетела… Извинились, говорят, перед ним, путевку теперь в санаторию бесплатно выдали. Комнату обещают.
– Ну извинились – значит, не виноват, значит, действительно зря человек пострадал, – дергая шрамом, перебил Дмитрий. – А перед Степаном никто не извинялся, в письме во всяком случае об этом нет. Отбывал наказание, случилась амнистия, простили.
– И вообще, – сказал Платон Тимофеевич. – К такому делу надо подходить осмотрительно. Разные и по–разному выходят. Ворья вон сколько всякого вышло по амнистии. А которых и просто из жалости отпускают: напакостил – ну ладно, не пакости больше. Советская власть по душе–то своей великодушная, и потому великодушная, что сильная. Вот и надо разбираться, кто от великодушия этого вышел, а кто и впрямь напрасно терпел.
– Словом, не будем себя тешить, ребята. Если бы не было вины за Степаном, если бы не понимал он ее за собой, уж не забыл бы написать об этом. А вот не написал, молчит. Ну что же, решаем так: пошлем авиапочтой, а того лучше – телеграммой: езжай, мол, братец, куском хлеба поделимся. Так, что ли?
– А где жить будет? – спросил Яков Тимофеевич. – В общежитии? А может, он на завод идти не захочет: тогда какое же общежитие?
– К себе пущу, – сказал Дмитрий. – Вдвоем с Андрюшкой живем в пустой хате. Потеснимся.
– А как же Лелька? – Яков подмигнул Платону Тимофеевичу. – Вдруг застесняется, ходить перестанет…
Не поворачивая головы, Дмитрий скосил в сторону брата тяжелый, хмурый взгляд. Был этот взгляд такой, что Яков Тимофеевич поспешил сказать:
– Молчу, молчу, Митенька. Ну тебя знаешь куда. Шуток парень не понимает. Разве можно так жить на свете: все всерьез да всерьез. С ума сойдешь ведь.
– Шутки разные бывают, – сказал Дмитрий. – За одну из шуток брат Каин брата Авеля убил.
– Это в вашем цехе так считают, – не удержался Яков Тимофеевич.
– Точно, точно, Митя, не силен ты в священном писании, – засмеялся Платон Тимофеевич.
– Что ж, пойду поштудирую евангелие, – сказал, подымаясь, Дмитрий. – Может, составишь компанию, заслуженный деятель? – позвал он Якова Тимофеевича. – Провожу до дому, так и быть. Не бойся, Авель, я не Каин.
5Секретарь городского комитета партии Горбачев шел на работу. Утро было солнечное, свежее. Море, открывавшееся по временам за домами, лежало в дымке, по нему катились волны с белыми гребнями, в порту густыми голосами разговаривали пароходы. Пахло цветами. После дождей они вдруг расцвелись к осени в городских скверах, разблагоухались. По центральным улицам стало просто приятно пройтись. А сколько труда и всяческих совещаний понадобилось, прежде чем посадили эти цветы весной! Разве горожане про то знают? Каких только причин не выдумывал исполком горсовета, чтобы отвязаться от обременительного дела: и денег–то нет, и работать некому, и семена или рассаду взять неоткуда…
Горбачев шел медленно, ему нездоровилось. Он думал свои трудные секретарские думы. Много сотен тысяч людей в городе. Все хотят хорошей и достаточно оплачиваемой работы, все хотят хорошего жилья, все хотят есть и веселиться – жить той разносторонней, содержательной жизнью, какой достойно это удивительное существо – человек. Нет такого участка в жизни города, за который бы Горбачев прямо или косвенно не отвечал перед партией, перед ними, которые хотят хорошей жизни, хорошего жилья и хорошей еды.
Нелегкая его работа, да и здоровье вот портится, возраст себя оказывает – молодость стал вспоминать. Проходя мимо недавно восстановленного двухэтажного дома бывшей женской гимназии, вспомнил вдруг губернскую ЧК, которая размещалась здесь когда–то, вспомнил себя, мальчишку–рассыльного, грозных комиссаров и уполномоченных, неутомимых солдат–чекистов, комсомольцев–чоновцев, бессонные ночи, выезды на ликвидацию белогвардейских и кулацких мятежей, облавы и погони… Подумал о том, что, пожалуй, следовало бы на этом здании установить мемориальную доску. Уж больно мало памятного осталось в городе от революционных лет. Пусть молодые читают о том, что была когда–то ЧК, и не вообще, а конкретно, в этом вот доме, где теперь школа–десятилетка; что были комбеды и ревтрибуналы, что были ЧОНы и продотряды, что были красногвардейцы и женделегатки… Цветы, благоухающие сегодня вдоль улиц, завоевывались в боях. До цветов здесь когда–то лежал голый пыльный булыжник, который знал кровь от пуль и от шашек и не раз брызгал горячими искрами под копытами казачьих коней.
По лестнице горкома Горбачев поднялся на второй этаж, поглаживая под пиджаком сердце. Ныло. Через приемную, кивнув ожидавшим там нескольким посетителям, прошел бодро.
– Здравствуйте, Симочка! – сказал весело секретарю. – Как провели воскресенье? – Вполголоса добавил так, чтобы только ей было слышно: – Прошу минуточку никого ко мне не пускать.
В своем кабинете отпер сейф, достал из него коробочку, в которой лежали плоский пузырек, пипетка и кусочки мелко наколотого сахара. На пузырьке была надпись: «Валидол». Накапал на один из сахарочков шесть капель, положил под язык. Во рту стало холодно и мятно. Вспомнились белые пахучие пряники. В годы нэпа их пек один частник, недалеко тут от горкома пекарня была, во дворе… Снова подумал, что вспоминать детство не к добру, – во всяком случае, это верный признак старости. И еще подумал: пятьдесят три года – неужели это действительно уже старость? Странно. А когда же все было – молодость, зрелые годы? Как, когда они успели пролететь? Усмехнулся. Сам поймал себя на притворстве. Прекрасно же знал, что прожил много и пережил многое, не пролетели годы, а шли и шли один за другим, и в каждый из них делал что–то, может быть, на первый взгляд и не очень броское для глаза, но значительное, необходимое, важное солдат партии Иван Горбачев.
Запер коробочку снова в сейф, нажал на кнопку звонка на столе, появившейся Симочке сказал:
– Давайте, кто там первый?
Вошел хорошо одетый во все отутюженное и свежее человек не сразу определимого возраста, почти совсем седой, лицо припухшее; не спеша, но и не слишком медленно пересек кабинет, подождал приглашения, сел в кресло, внимательно осмотрел Горбачева умными усталыми глазами.
– Я вас слушаю, – сказал Горбачев.
– Вы не подумайте, товарищ Горбачев, что я пришел к вам как некий жалобщик, как человек обиженный. Моя фамилия Орлеанцев. Я коммунист. Вот мой партбилет прошу взглянуть. Как видите, партийный стаж порядочный, еще в институте вступал. До войны, конечно. Дело вот в чем, товарищ Горбачев… Я бы, простите, мог вас и не беспокоить, сел бы в поезд или на самолет – и прямо в Москву, к министру, к Николаю Федоровичу, или даже и к одному из первых замов предсовмина… Но ведь это же мелочи, стоит ли из–за них беспокоить больших людей. Дело вот в чем. Я прибыл в ваш город по собственному желанию. У нас в министерстве началось сокращение штатов. Я, чтобы облегчить этот процесс, хотя убежден, что сокращение меня и не коснулось бы, подал заявление в порядке собственной инициативы, и мне выдали, так сказать, путевку к вам, на Металлургический. По образованию и по опыту аппаратной руководящей работы я металлург. И что вы думаете? Здешний директор просто чудак какой–то. Пожалуйста, очень, говорит, вам рады, идите инженером на участок.
– А вы куда бы хотели?
– Я, товарищ Горбачев, далек от того, чтобы капризничать. Я, например, не претендую на должность главного инженера или главного технолога завода. Меня здесь не знают, пусть, как говорится, присмотрятся товарищи. Но начальником цеха, мартеновского или доменного…
– Там же есть люди.
– Не мне вам объяснять, что в таких случаях делают. В возможностях директора многое, товарищ Горбачев. Но я человек не капризный, я предложил директору кое–какой выход из положения. Я ведь уже почти неделю, как прибыл сюда, успел навести необходимые справки. В доменном цехе обер–мастер не имеет никаких документов, никакого диплома, практик.
– Ершов? Платон Тимофеевич? – спросил Горбачев.
– Ну конечно же, вы, наверно, всех тут по имени–отчеству знаете. Вы местный, товарищ Горбачев?
– Местный, товарищ Орлеанцев, местный. Такова моя злосчастная планида.
– Отчего же злосчастная? Если бы меня в Москве спросили, местный ли я, я ответил бы, что местный, и на планиду сетовать бы не стал.
– То Москва, товарищ Орлеанцев, град стольный. У нас провинция, периферия.
– Да, так вот, вы правы: Ершов, – возвратился к своему разговору Орлеанцев, – практик. Когда–то, конечно, мы их ценили, этих стариков…
– Ему полсотни, не больше, Ершову.
– Ну все равно, для доменщика это пенсионный возраст. Так вот, говорю, мы когда–то практиков этих ценили. Сейчас идет новая техника, она им не по зубам, практикам. Сейчас необходимы образование, диплом. Не так ли?
– Вот вы сказали, Орлеанцев: необходимы образование, диплом. А это разве одно и то же – диплом и образование? Насколько я знаю, это разные вещи. У Ершова – ваши сведения достаточно точны – диплома нет, но образование есть. Он уже семь лет старший мастер, или, как доменщики по сей день говорят, обер–мастер. Начиная с горнового всю доменную науку проходил. Знаете, дорогой товарищ, я, кажется, вас не поддержу, я соглашусь с директором завода: на участке вам следует сначала поработать, он прав. Вы после института на производстве еще не были?
– Я был на большой руководящей работе.
– Руководящая – руководящей. Но четыре доменные печи… Стоит ли вам сразу принимать на себя такую громадную ответственность? Поработайте на участке. Приобретите опыт, проверьте свои силы…
– Но мне же знаете сколько лет? Мне сорок три года, у меня, повторяю, большой руководящий опыт. Поздно мне ученичеством заниматься, да и ни к чему.
– А вот тоже из Москвы, и тоже, кажется, из вашего министерства, приехала инженер Козакова…
– Что вы сравниваете, товарищ Горбачев! Она еще девчонка, никакого жизненного опыта. Убежден, что в порядке развлечения сюда заехала. На что это ей? Муж – художник, могла бы и вообще дома сидеть. Знаю ее, в главке арифмометры крутила.
– Словом, так, товарищ Орлеанцев. Я лично согласен не с вами, а с директором завода. Большего вам сказать не могу.
– Что ж, значит, в Москву обращаться, к Николаю Федоровичу? Вы его знаете?
– Нет, не встречались, только фамилию слышал.
– Вот видите! А может быть, придется и к самому Захару Петровичу…
– И Захара Петровича только на портрете видел, – сухо перебил Горбачев. – А вы Гаврилу Алексеевича знаете? – спросил он неожиданно.
– Простите, а кто это?
– Это… вот выйдете отсюда, по улице свернете вправо, в сквере памятничек стоит. Это был у нас секретарь губкома, он в партию меня принимал. Его один кулацкий сын убил из–за угла. За раскулаченного папашу мстил. Пойдите посмотрите памятничек. Хороший был человек Гаврила Алексеевич. До свиданья, товарищ Орлеанцев!
– До свиданья. – Орлеанцев встал. – Только, знаете, товарищ Горбачев, вы уж на меня не сердитесь, если кое–кого из местных товарищей сверху побеспокоят.
Он ушел. Горбачев проследил за ним из окна кабинета. Покинув здание горкома, Орлеанцев свернул не вправо, к скверу, а влево.
Следующим посетителем был тоже инженер, и тоже с Металлургического завода. От Орлеанцева он отличался помятым костюмом, грязноватой сорочкой, был небрит, приглашения садиться не ждал, сразу уселся в кресло, держался далеко не так уверенно. Хватал со стола карандаши, вертел их в худых, желтых пальцах.
– Я, товарищ секретарь горкома, беспартийный, – говорил он торопливо, – но все равно пришел к вам, как к высшей власти в городе. Ничего не выйдет у вас, в Кремль ехать надо будет. Продам все, а поеду.
– Какая же я высшая власть? – сказал Горбачев. – Я работник горкома.
– Ну, это все большие люди так говорят. Из скромности. Или из кокетства. Вы власть, и чего там! Помогайте. Маринуют.
– Что маринуют?
– Важнейшее для нашего народного хозяйства предложение. Миллионы рублей экономии. Вот моя докладная.
Горбачев раскрыл довольно объемистую папку.
– Здесь чтения часа на три, товарищ…
– Крутилич моя фамилия.
– Уж лучше вы для начала мне на словах изложите это дело, товарищ Крутилич.
– Вы в технике понимаете, товарищ секретарь? В доменном производстве?
– Работал когда–то на Металлургическом, только не в вашем доменном, – строил мартеновский.
– Я тоже не из доменного. Я вообще не из цеха, я в техникуме практикой руковожу. Поэтому и в доменном бываю. Так вот чего я вам хочу сказать. В современных условиях, когда подавляющее большинство оборудования доменных печей работает без остановки на плановый ремонт по полтора–два года и когда длительность межремонтного периода от этого увеличивается, – как должны ставиться вопросы, связанные с системой организации ремонтной службы? Они должны ставиться четко, оперативно, собранно. Я предлагаю все ремонты на доменных печах передать ремонтно–монтажному цеху, РМЦ. Правильно?
– Что–то я такое слышал, – сказал Горбачев. – Только не помню… то ли уже был такой опыт?.. Кажется, так уже работали, а потом наши доменщики почему–то отказались от услуг РМЦ.
– Это вредители отказались. Мы должны немедленно восстановить централизованную систему ремонтов. Централизованная система – это социалистическая система. А что у нас сейчас? Сейчас копаются на ремонте работники производственных цехов, в данном случае доменного цеха. Качество работ, проводимых самим производственным цехом, всегда ниже, чем качество специального ремонта. Ведь у производственников могут быть, и непременно возникают, всяческие текущие ситуации, которые бьют по ремонту, мешают ему, а то и вовсе ведут к срыву. Работу у них никто не принимает – не будешь же принимать сам у себя! Контроля, значит, нет. Нарядов у них тоже нет, и плана ремонта нет, латают как знают. Производительность труда от этого низкая.
Он говорил и говорил. Говорил убедительно. Горбачев попросил его оставить папку с докладной денька на два, на три, он почитает, проконсультируется со специалистами, посоветуется на заводе. Зерно истины, по его мнению, в утверждениях Крутилича есть, если, конечно, он, Горбачев, все–таки давно оторвавшийся от непосредственной практики завода, не отстал от современной организации некоторых производственных процессов. Вот он изучит вопрос, и тогда, возможно, они вновь встретятся.
Крутилич поблагодарил, сказал, что был уверен в поддержке, что Горбачев ему сразу понравился – лицо рабочего человека, не бюрократ, не вельможа, – и, довольный, ушел.
Горбачев принимал одного посетителя за другим и чувствовал себя все хуже. Ко времени обеда он совсем сдал, пошел в кабинет ко второму секретарю, сказал, что, пожалуй, уедет домой и не вернется сегодня, полежит: мотор что–то неровно работает. Второй секретарь пошутил: клапанам, дескать, притирочку надо сделать да на поршнях кольца поменять.
Дома Горбачев сделал вид, что просто голова разболелась, лег на диван в кабинете, отвернулся к стене. Анна Николаевна постояла возле него с бутылочками лекарств в руках, но, видя, что глаз он не открывает, – значит, хочет полежать в тишине, – вышла неслышно из кабинета, оставила его одного. Он полежал, полежал, и ему сделалось небывало, незнакомо тоскливо. Ушли, видите ли, все – и жена, и дочь, и сын, бросили в одиночестве. А вдруг он умрет, вдруг ударит его сейчас по сердцу инфаркт, придут, а его уже нет и никогда больше не будет… Странные люди. Беспечные, черствые. Ведь вот бы мама, будь она жива… Как сидела, бывало, возле его постели, когда скарлатиной болел. На горло чулок с горячей золой повязывала, пить давала что–то вкусное. А суп!.. Он хорошо помнил этот вкуснейший в мире суп, который варила ему мама. Из воблы.
Он лежал с закрытыми глазами, чувствовал на губах соленый вкус, обонял острый, вызывающий воспоминания запах. Видел свою мать, старенькую, ее сухие, коричневые руки, ее глаза, в которых всегда тревога за них, за детей, за него, за Ванюшку.
– Ваня, Ванечка, – услышал он встревоженное. Перед ним снова стояла Анна Николаевна. – У тебя же слезы текут. Что с тобой?
– Не выдумывай, – ответил грубовато, стараясь скрыть свое состояние. – Какие слезы? Лучше бы ты позаботилась обо мне.
– Ну пожалуйста, пожалуйста, вот дурной какой. Ведь и живу только для этого.
– Пожалуйста, пожалуйста!.. – передразнил. – Супу бы хоть раз в жизни сварила из воблы. Гроши стоит. Воблина да две картофелины.
– Могу, Ванечка. Но это, наверно, гадость. Есть не будешь.
– Как так гадость? Все детство ел, мать варила. Не будешь, не будешь!.. Откуда ты знаешь, буду или не буду?
– Хорошо, сварим тебе суп. Если мы эту штуку сумеем достать.
– Мать доставала, – сказал упрямо.
Вечером ему принесли тарелку супу. Весь город объездила Анна Николаевна, с трудом, в пивнушке возле пристани, отыскала несколько тощих сушеных рыбиц, привезенных с каспийских берегов.
От тарелки шел крепкий запах. Пахло сапогами, шорной лавкой, дымом…
Прихлебнул с ложки: горько, солоно, противно. Но все же ел. Из упрямства ел. Это был для него суп детства. Мамин суп.
6Эту беленькую, коротко остриженную девушку Андрей впервые увидел в летнем кино. Шел мимо городского сада после работы, остановился перед афишей с целующейся парой и купил билет. Беленькая девушка сидела с подругой в ряду перед ним, подруги тихо переговаривались; Андрей понял, что картина беленькой не нравится, она в ней все критиковала.
После сеанса он шел за ними по аллеям до выхода из сада. Рассматривал беленькую. Походка у нее была спокойная, красивая, Андрею нравилось каждое ее движение. Он слышал, как беленькая говорила: «Кинематографисты думают, что молодежи нужны картины только о любви, со всей этой сентиментальщиной. Конечно, приятно посмотреть про любовь. Но мы сейчас с тобой, Аллочка, разве любовь видели? Устройство уютного семейного гнездышка. Это же обывательщина, мещанство». – «Ты всегда так категорически, Капа, судишь… А мне, например, они, эти молодожены, понравились. Все показано у них точно как в жизни: и как привел он ее в первый раз домой, к маме, и как ребеночка они вдвоем рассматривали, и как ванночку покупали…» – «Перестань! – перебила беленькая Капа. – Даже слушать неприятно, не то что смотреть. Кому эта пошлость нужна? Представь себе Ромео и Джульетту покупающими ванночку для своего будущего младенца…» – «Скажешь, Капочка! Это же какие были времена!» – «У нас все на времена сваливают: было когда–то – летали на крыльях, а теперь не то, теперь ползайте по земле. Вот и получится, как Горький сказал: ни сказок про нас не расскажут, ни песен про нас не споют».
Андрею хотелось идти за ними и дальше, слушать еще, что будет говорить о жизни Капа. Но подруги уже вышли из сада, из толпы, Андрей не решился преследовать их по пятам. Он отстал и с грустью смотрел им вслед. Он не умел так лихо, как некоторые из ребят, знакомиться с девушками: подойти, через минуту взять под руку, пригласить в кино или кататься на лодке. Знакомство с девушкой для него было делом до крайности сложным, деликатным, в это дело непременно должны были вмешаться третьи силы, случай какой–нибудь должен помочь.
Так и исчезла с его глаз беленькая. Было это месяц назад. И вот она вновь возле Андрея. На этот раз без подруги, одна. Стоит позади него в очереди за лодкой. Море тихое, зеркальное, вечер теплый, желающих кататься много, – терпеливо ожидают.
Андрей не оглядывался, но все время ощущал ее присутствие. Она что–то напевала без слов сквозь губы, постукивала по доскам пирса носком туфли, несколько раз задела Андрея локтем. Касания были мгновенны, но Андрей и за мгновение успевал почувствовать тепло ее руки. Когда приблизилась его очередь, он не знал на что и решиться. Были два решения: одно – уступить очередь ей, второе – пригласить ее в свою лодку. И от того и от другого она, конечно, может отказаться. Но если скажет, с какой, мол, стати она поедет кататься с неизвестным ей человеком, это страшней, во много раз страшней. Просто даже несравнимо. И все–таки его тянуло ко второму решению. Может быть, еще одной встречи никогда больше в жизни и не будет, – город велик, человек в нем что иголка в сене.
Стук в сердце нарастал, Андрей чувствовал, как разгораются его щеки, но ничего поделать с собою не мог. Когда он услышал: «Ваша очередь» и в руке его оказалась бренчащая цепь причаленной лодки, он обернулся и, почти не видя девушки, каким–то не своим голосом сказал:
– Хотите, поедем вместе?
– С удовольствием, – вдруг услышал неожиданное. – Только уж на весла надо пустить меня. Я каждый день сюда хожу, тренируюсь.
– Пожалуйста, пожалуйста! – почти закричал он. Хотел помочь ей шагнуть в лодку, но ее длинные стройные ноги уже сами шагнули, легко, ловко и уверенно. Он сел на корму, она на весла, отчалили от пирса. Лодка шла быстро и плавно. Капа гребла отлично, весла у нее не шлепали по воде, не болтались в воздухе, как коромысла, а шли над самой водой, погружаясь в нее и выходя из нее почти без шума.
– Замечательно гребете! – с восхищением сказал Андрей.
– Правда? – спросила она обрадованно. – А вы случайно не моряк?
– Я доменщик.
– Это вот там? – Она кивнула в ту сторону, где в цветных желто–рыжих дымах над морем стоял Металлургический.
– Там.
– У доменных печей трудно работать?
– Когда начинал, в свое время, еще когда горновым был, трудновато приходилось с непривычки. А сейчас – как всякая другая работа. Только интересней других.
– Неужели интересней? Чем же?
– В старину, в далеком прошлом, о такой работе сказки складывали, она казалась колдовством – из земли железо делать! А печь? Вы никогда не видели доменную печь?
– Только вот так, издали. Там, наверно, жарко возле нее, дымно…
– Бывает и жарко. И очень. Но привыкаешь. Пришли бы вы к нам, посмотрели.
– Приглашайте. До первого сентября, пока каникулы. Приду.
– А вы где учитесь?
– В медицинском, на четвертом курсе.
– Через год – доктор?
– Что вы – через год! Я только перешла на четвертый. А всего у нас шесть лет учатся. Страшно подумать – еще три года сидеть за партой! Надоело, если бы вы только знали. Десять лет в школе, три уже здесь, в институте, это тринадцать, а будут и все шестнадцать. Четверть жизни в зубрежке.
– Я проучился одиннадцать лет. Семь в школе, четыре в техникуме, да и то в вечернем, днем работал.
Андрей говорил бы и говорил, слушал бы и слушал. Рассказал бы ей всю свою жизнь, за все двадцать четыре года; выслушал бы всю ее жизнь. Разговор захватывал его, казался ему самым интересным из всех, какие только бывали у него до сих пор. Они плыли и плыли в море, не увидав, что давным–давно вышли за линию самых дальних, наисмелейших лодок, не заметив, что холмы, на которых лежал город, уже уходили в лиловую предзакатную тень.
– Как вас зовут? – спросила Капа.
– Андрей, – ответил он смущенно. – Простите, что не представился. Андрей Ершов. Мне казалось, если я ваше имя знаю, то и вам мое известно.
– Вы знаете мое имя? – удивленно спросила она.
– Наполовину, не полностью. Вас называли Капа.
– А полностью – Капитолина. Сначала я очень переживала из–за такого имени. В школе. Теперь привыкла, даже нравится.
– Мне тоже нравится.
– А все–таки от кого вы его слышали?
Андрей рассказал о том, как сидел он позади Капы в кино, как шел следом по аллеям сада и невольно прислушивался к ее спору с подругой.
– А что, разве я была не права?
– Насчет Ромео и Джульетты, которые бы ванночку покупали, это у вас получилось здорово.
– Правда? Вы согласны со мной? У нас принялись изображать любовь так, что в ней не стало красивого, высокого, любовь потеряла свое самостоятельное значение. Понимаете? Самостоятельное. Некая увертюрка перед семейной жизнью – и все. Даже и необязательная. Некоторые авторы прямо, без всяких предисловий, подымают занавес этой семейной жизни и всякие совместные домашние дела называют любовью. Любить у нас стало непременным только для того, чтобы жениться.
– Но ведь, кажется, и раньше так было? – с улыбкой сказал Андрей. – Всегда, во все времена.
– Ах! – Капа оставила весла. – Никто меня не хочет понять. Я говорю о большой, красивой любви, которая ведет, человека – все равно, мужчину или женщину, – на подвиг. Которая зажигает в нем огонь таланта, творчества, благородных чувств. За которую не заглядывают, как за дверь в спальню, – что–то там будет? Простите, что грубо говорю, уж такая я есть. Знаете, – сказала она, спохватываясь, – смеркается. А мы километрах в пяти от берега.
– Думаю, что не в пяти… – Андрей прикинул глазом расстояние. – Чего доброго, и больше. Ну ничего, не бойтесь, ветра нет, доберемся. Давайте–ка я сяду на весла. Хватит вам тренироваться.
– А я и не боюсь, – ответила Капа спокойно, отдавая весла и пересаживаясь на корму. – Не то что на лодке, я бы и вплавь добралась до берега.
– Так хорошо плаваете? – Андрей поворачивал лодку кормой к морю.
– Отец с восьми лет учил.
– Он кто у вас?
– Партийный работник.
Стучали весла в уключинах, Андрей греб ровно и сильно. Никогда еще катание на лодке не было ему так приятно, не приносило такой радости. Смеркалось все больше. Он видел только силуэт Капы на корме. Он уже не различал ее поднятых в споре бровей, ее чудесных больших серых глаз, ее беленькой короткой стрижки. На металлическом фоне еще слегка отблескивающего моря проступали только линии ее откинутой головы, тонкой шеи и округлых плеч.
– Вы женаты? – спросила Капа.
– Что вы! – воскликнул он.
– А почему – «что вы»? Двадцать четыре года, специальность, самостоятельный заработок… Вы сколько получаете?
– Тысячи полторы. Иногда больше. В зависимости от выполнения плана.
– Ну вот, заработок вполне достаточный для того, чтобы заводить семью, особенно если еще и жена работает.
– Словом, нет, не женат.
Андрею было неприятно то, о чем и как она заговорила. В ее словах было что–то обидное. Она говорила о нем так, как о тех, кого осуждала за неумение любить и у которых любовь необязательная увертюрка к обязательной заурядной семейной жизни.
– Может быть, невеста есть? Девушка?
– Никого нет. – Он сказал это недовольно и сухо.
– А вы не обижайтесь. – Она как бы увидела в темноте его нахмуренное лицо. – Я совсем не хочу вас обижать. Я просто спрашиваю. Посмотрите! – воскликнула она вдруг.
Андрей обернулся. Вдали, там, где был берег, подымалась в воздух зеленая искра ракеты.
– Это сигналят нам. – Он нажал на весла, лодка пошла еще быстрее, сильнее захлюпало, забормотало под бортами.
И все–таки, как он ни налегал, как ни жал, до берега добрались не к девяти, когда закрывается лодочная станция, а только в двенадцатом. Лодочник долго поносил их разными словами, но они его слушать не захотели, быстро ушли.
Гуляющих на набережных уже было совсем мало, только влюбленные, будто тени, сидели на скамейках приморского бульвара. Звон трамваев в пустых улицах стал оглушительным и сполόшным.
– Я вас провожу, – сказал Андрей, когда они поднялись в гору к центру города.
– Нет, пожалуйста, не надо. Я сама. Я не люблю, когда меня считают трусихой и так называемым слабым существом.
– Я не поэтому…
– Ни по какому.
– Ну, а…
– …встретимся мы или нет?
– Да.
– А вы хотите?
– Зачем спрашиваете?
– Тогда запишите телефон. Будет желание еще покататься на лодке – звоните. Окажусь дома – поедем.
– Нет ни бумаги, ни карандаша, – огорчился Андрей, похлопав себя по карманам.
– Можно запомнить, номер легкий. Два двадцать – два нуля.
По дороге домой, хотя номер, названный Капой, и в самом деле был легкий, он все же время от времени твердил: «Два двадцать – два нуля», От непрерывного повторения этих цифр получалось, будто бы работала какая–то машина: «Два двадцать – два нуля. Два двадцать – два нуля…»
Дома сразу же записал телефон Капы в свою книжку мастера участка.
– Ты что там, расходы подбиваешь? – спросил дядя Дмитрий. Он лежал в постели с книгой в руках. Всегда час–полтора читал что–нибудь перед сном, в том числе и самоучитель английского языка. Особенно когда ему не в утреннюю смену идти, то и до полуночи бубнил, страшно коверкая английские слова и фразы.
Андрей буркнул в ответ что–то неопределенное, принялся есть хлеб и колбасу, запивая тепленькой водичкой, оставшейся от дядиного чаепития. Жизнь у них с дядей была неважная. Нормально только обедали – на заводе, а завтракали и ужинали как попало и чем попало. По–человечески, по–домашнему было лишь, когда приходила Леля: в субботу да в воскресенье.
Покончив с ужином, Андрей тоже залег под одеяло в своей боковушке, заложил руки за голову, смотрел в черный потолок. Видел одно: лодку и на темном металлическом фоне воды очертания слегка запрокинутой назад головы, тонкой шеи и округлых плеч. Слышал он только ее голос, голос Капы.
– Андрюшк! – вдруг прервал его думы Дмитрий. – Ну ладно – я. Обо мне говорить не будем. А ты, молодой, здоровый, видный парень, какого лешего ты такую жизнь собачью добровольно терпишь, какая у нас с тобой?
– Жизнь как жизнь, чего ты? – ответил Андрей вяло.
– Женился бы, комнату себе выхлопотал. А хочешь, хибару эту тебе освобожу, сам куда–нибудь съеду. Ее если в вид привести, что надо жилье будет. Стены, полы, потолки крепкие. Крышу бы подладить да нежить вывести – мышей, копоть, плесень эту чертову. Слышь?..
– Полно тебе про это. Женись сам, да и выводи нежить. Ведь и я могу уйти.
– Вот дурень! Я же тебе говорю… С моим портретом это не простая штука. Выйти за меня, может, конечно, и не одна баба выйдет. А только придет такая минута, всегда ведь в семейной жизни всякие дрязги и перепалки бывают, вот тут она мне и врежет, как это у баб случается, «черт меченый» или еще что–нибудь вроде. Наперед знаю: не стерплю такого, натворю дел.
– А вдруг попадется такая, что и не скажет этого никогда?
– Может, и не скажет, а всегда ждать буду сказа или с подозрением ходить, что про себя, мол, говорит или думает.
– Лелька ведь не говорит.
– Лелька!.. Лелька – то другое. Она сама – человек страдающий.
– Она тебя любит. Всякому видно.
Дмитрий молчал.
– Вот и женился бы на ней, – продолжал Андрей.
– Хватит тебе! Какой знаток сердечных дел нашелся! – неожиданно вскипел Дмитрий. – Объясняет что к чему, про жизнь… Кому ты про нее объясняешь? Я же – тебе это известно – на жизнь и на смерть нагляделся. Во как нагляделся! С чем каждую из них едят, напробовался.