Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)
– Совсем как лед, – сказал он.
У него ладони были горячие. Искра никогда не испытывала ничего подобного: было так, будто руки ее попали меж двух напильников, настолько жестки оказались эти огромные его ладони. Искра улыбнулась.
– Это вы над моими лапами? – догадался он. Встал, подобрал на песке выброшенный морем метровый обломок рыбацкого весла, положил его поперек колена, надавил на концы ладонями. Толстое весло хрустнуло и переломилось: Отбросил обломки в сторону. – Медведь, да? – Посидев, помолчав, спросил: – Почему вы меня не гоните?
– Не понимаю… – Искра и в самом деле не поняла его вопроса.
– Получается ведь как? Получается, что я навязываюсь, хожу за вами, а вы все терпите. Чего ж терпеть–то! Сказали бы прямо…
Он начинал опасный и ненужный разговор. Искра ответила серьезно:
– Я человек прямой, Дмитрий Тимофеевич. Извините за откровенность. Но вначале мне ваша… ну, как бы это?.. Еще раз извините, ваша докучливость меня вначале очень огорчала. Когда вы вдруг окликали меня вечерами возле проходной, у меня сердце обрывалось. Это было ужасно. Но приучили в конце концов к себе…
– Значит, так: примелькался. Как тумба или телеграфный столб на пути. Каждый день мимо ходите – и привыкли видеть?
– Зачем же толковать мои слова так? Совсем нет.
– Ну, а как же, как?
– Можно ведь и проще. Без подозрений. Почему вы не хотите представить себе, что я уже в вас вижу своего знакомого, даже хорошего знакомого? Вот же иду с вами гулять… А с тумбой или столбом гулять не ходят, правда?
– Ходят! – сказал он с прежней резкостью, нахмурился, шрам у него побелел.
Искра пожалела, что согласилась на прогулку. С таким человеком шутить нельзя, и никакой игры с собой он не вынесет.
Он проводил ее до дому, всю дорогу молчал и хмурился. О чем бы она ни заговаривала, не отвечал.
Назавтра она принялась осторожно выспрашивать о Дмитрии Платона Тимофеевича.
– Дмитрий у нас железный, – сказал Платон Тимофеевич. – Между прочим, он объявил как–то раз, когда еще комсомольцем был… а может, еще и в пионерах, запамятовал. Он объявил вот что: когда мирового коммунизма дождусь, только тогда вы меня похороните. Его даже немцы не смогли похоронить, расстрелянного. Наши деды вытащили из котлована – часов десять пролежал, а все еще был живой. Вот так и живет, весь в шрамах, и мировой коммунизм строит.
Рассказывая Платону Тимофеевичу о том, как, по ее мнению, улучшить работу доменного цеха, Искра вновь вспомнила эти слова Дмитрия о мировом коммунизме. Ведь она тоже немножечко была такая. В институте ее иной раз даже называли ортодоксом. И с Виталием они часто схватывались, как он считал, из–за пустяков, а для нее это были не пустяки, очень серьезные вещи. К Виталию в Москве разный народ ходил. Случалось, забредали и такие, что вдруг принимались рассказывать противненькие анекдотики – этакие обывательские насмешечки над советской действительностью. Искра обрывала рассказчика. «Простите, – говорила она тут же. – Но я очень не люблю такие разговоры». Виталий потом шумел, возмущался: «Как, мол, не стыдно? Ну потерпела бы. Подумаешь! Что тебе стоило промолчать?»
Однажды у Виталия сидел совсем еще молодой художник. Судил обо всем, судил развязно, крикливо, бранил советскую живопись: натурализм, фотография, надобны поиски, правы импрессионисты. Рассказывал о каком–то непризнанном гении, который всю жизнь бедствует, но кистью своей не торгует; он не стал малевать бодрые картинки из жизни целинников и сталеваров, а пишет портреты своей хроменькой дурнушки жены да всякие старые ивы и московские тупички, – и это замечательные произведения. Его, конечно, затирают, на выставки не пускают и тому подобное. Болтовня эта уже сама по себе не понравилась Искре. Но когда художник заговорил по какому–то поводу о своих родителях и сказал: «Они у меня последователи наивного коммунизма», – Искра еще больше рассердилась. «А что это такое – наивный коммунизм?» – спросила она резко. «Это? Это, знаете, то самое, что они несут в себе со времен, когда были комсомольцами. Во всем им подавай идейность. Идейная чистота! Словом, взгляды времен гражданской войны и первых пятилеток. Для них не существует понятие «жизнь», они знают только одно: «борьба». – «У вас замечательные родители!» – вызывающе сказала Искра. Виталий увидел, что быть скандалу, увел этого парня, и больше он у них в доме не появлялся.
Да, ей нравилось, очень нравилось то, что Дмитрий Ершов мечтает о мировом коммунизме. Без большой мечты жить нельзя. Искра непременно дружила бы с этим человеком, он стал бы у них с Виталием частым гостем. Но все это становилось невозможным после разговора, который Дмитрий хотел затеять в последнюю встречу…
Платон Тимофеевич свернул тетрадку Искры трубочкой, спрятал в карман куртки, сказал, что внимательно прочтет, подумает, тогда они вместе все обсудят и пойдут к начальнику цеха, а если начальника цеха будет мало, то и к директору.
В тот вечер Искра вновь рассматривала портрет Дмитрия. Ей показалось, что Виталий напрасно изобразил старшего оператора блюминга так натурально. Уж очень бросается в глаза страшенный шрам на его лице. На полотне этот шрам получился еще заметнее, чем в жизни. Она сказала об этом Виталию. Виталий рассердился.
– А что я должен – врать? Приукрашивать?
– Совсем нет, – возразила Искра. – Разве, когда ты смотришь на Ершова, когда разговариваешь с ним и увлекаешься разговором, разве шрам этот лезет тебе в глаза так назойливо? Неужели он, как получилось тут у тебя, заслоняет все остальное? Душу, помыслы, мечты человека?
Виталий еще больше рассердился. Схватив скребок, он бросился к портрету. Искра встала перед холстом, удерживая руку Виталия.
– С ума сошел! Неврастеник! Разве так можно? Ты не терпишь ни малейшей критики. Перестань сейчас же!
Кое–как уговорила его. Лег в постель злой, трясущийся, закрылся с головой одеялом. Пыталась поднять, тормошила, уговаривала – не получалось. Повздыхала, оделась, вышла на улицу. Морозило, поскрипывал снег, искрился в лунном свете. Медленно шла по улице.
– Здравствуйте! – услышала она. К ней подбежала высокая стройная девушка. – Я очень рада, что встретила вас.
– Капа! – узнала Искра. – Здравствуйте, Капа! Гуляете?
– Домой иду. Английским занималась. В институте нас так плохо учат языку, что мы сами решили организовать группу. Читаем, пишем, разговариваем, помимо всяких обязательных занятий. Получается хорошо. Уже и успехи есть. – Она произнесла несколько английских фраз. Ей нравилось, что она может говорить на чужом языке.
Искра ей ответила тоже по–английски. Они обе страшно обрадовались, что понимают друг друга.
– Зайдемте хотя бы на минутку к нам, – пригласила Искра. Здесь недалеко наш дом. Совсем недалеко. Чаю попьем.
Капа остановилась в нерешительности.
– Не знаю… – раздумывала она. – Мама будет беспокоиться.
– Но ведь еще так рано! Четверть девятого.
Искра приглашала не без умысла. Не может быть, чтобы Виталий не оживился при виде такой привлекательной девушки. Распустит перед нею свой павлиний хвост, хандра и пройдет.
Именно так и получилось. Из–под одеяла он тотчас вылез, за столом оживленно болтал, рассказывал всяческие истории, вспомнил, как встретились с Капой в доме Ершовых. Показывал свои работы. Искра уговорила его показать и портрет Дмитрия.
– Замечательно! – воскликнула Капа. – Постойте! Да это же, знаете, кто? Это Дмитрий Тимофеевич! Ой, как хорошо вы его изобразили!
Виталий был доволен. Когда гостью проводили, он сказал:
– Ну что? Вот зритель, самый простой, неискушенный – он как реагирует? «Замечательно! Хорошо!» А ты? Тебе бы непременно хоть как–нибудь да унизить меня, уколоть, ущемить.
– До чего же ты глупый!
– Жены – величайшее зло для творческих работников, для работников искусства. Никто так, как жена, не способен испортить настроение, загасить творческий порыв, вдохновение. Тот, кто отдал себя искусству, должен отказаться от семейной жизни, от этого милейшего домашнего очага.
Подобные разговоры он вел не в первый раз, это был старый его тезис. Искра давно к нему привыкла.
– Глупый, глупый, – повторила она, прибирая со стола.
20Степан Ершов работал на грузовой машине. Никто в заводском гараже не поминал ему его прошлое, никто не попрекал этим прошлым. Шла трудовая жизнь со всяческими собраниями, совещаниями, неурядицами. В отличие от многих других шоферов, механиков и рабочих гаража, Степану собрания нравились, он сидел на них охотно, пусть даже если и до полуночи. Там, где он провел военные и послевоенные годы, собраний никаких не было, – изголодался. Внимательно слушал речи докладчиков, выступления ораторов. Но сам не выступал: боялся, что не станут слушать. Ездил хорошо, без аварий, экономил горючее и смазочное, машину содержал в отличном состоянии. Словом, работал с удовольствием, с радостью – радовался, что вновь в родных местах, что не только государство, но и товарищи ему все простили. Таких судилищ, какое братья учинили, ему никто больше не устраивал; иные даже сочувствовали, приглашали в компании, где–нибудь в пивной посидеть, выпить кружечку да баяниста послушать. А там, за кружечкой, буднично, попросту, без излишних резкостей в оценках, расспрашивали о плене, о службе у немцев, об отсидке. Среди шоферов и ремонтников были и еще такие, кто в плену побывал. У Власова, правда, кроме Степана, никто не служил. Такой службы никто не одобрял, но все охотно верили, что не добром, не своей волей шел на нее Степан. «Каждый день шкуру с тебя драть будут, – рассуждали иные, – терпения не хватит. Человек – существо такое: жить хочет».
Братья тоже не донимали больше. Дмитрий и Андрей возвратились в родной дом. Без них Степан прожил только месяц. Он думал, что уходили они затем, чтобы испытать его – как, мол, будет себя вести. Но все было на деле не так, и подлинных причин их ухода Степан не знал.
Уходя, и Дмитрий и Андрей полагали, что начнут строить свою жизнь по–новому, самостоятельно. Дмитрий поселился у Платона Тимофеевича, Андрей – у Якова Тимофеевича. Но у тех была своя сложившаяся жизнь. Родные–то они были родные, но все думалось, что помеха ты им, пятое колесо в их семейной телеге. А главное – и своя жизнь скована. Леля, стеснялась ходить в заводской дом. Капа стеснялась ходить в дом к Якову Тимофеевичу. Все осложнилось, было уже не так, как прежде. Пытались оба хлопотать о собственном жилье в заводских домах – ничего не вышло. Хотели было снять у кого–нибудь комнатушки частным образом – и это не получалось: не сдают люди, самим тесно, а кто и готов сдать, такую монету запрашивает, что и не наработаешь.
Собрались как–то вдвоем – дядя и племянник; дядя сказал:
– Бездомники мы, Андрюшк. Беспризорники. Давай вернемся. Такая наша с тобой судьба. Ты в судьбу веришь?
– Идеализм, – сказал Андрей мрачно. Он очень бы хотел вернуться. И давно бы вернулся. Но одному было неудобно возвращаться туда, где чужой Степан квартирует, стеснительно как–то.
Ничего этого Степан не знал. Возвращение родных принял как добрый знак доверия. Ему уже были известны сердечные дела обоих – и брата и племянника. Лелю видеть еще, правда, не довелось. Дмитрий сказал, что она хворает: продуло на морском ветру. Но и тут запутали Степана, и тут не знал он истинного дела. Не появлялась Леля на Овражной совсем не потому, что продуло ее на морском ветру, а и здоровая не могла она решиться прийти в домик, который уже давно привыкла считать родным, и встретить вдруг там чужого ей человека, да еще такого человека, который у собственных братьев и то доверия не имеет, который у гитлеровцев служил. Уж кому–кому, а Леле–то было известно, кто такие гитлеровцы и их слуги. Леля боялась, что при виде Степана непременно будет вспоминать пережитое, а от него, от этого пережитого, так болит сердце, что и жизни не радуешься и жить не хочешь. В этом проклятом пережитом осталось, сгорела все – и мама, и отец, и ее карие глаза, на которые мальчишки заглядывались, и все возможное будущее счастье, ставшее невозможным. Нет у нее настоящего счастья и не будет. Что принесла ей любовь к Дмитрию? Немножко радости и много, очень много горя. Что касается ее, то если скажет Дмитрий: «Умри, Леля, так надо», – умрет не задумываясь, не расспрашивая. А он? Ему с ней просто привычно. Она это знает, видит. Но все равно, все равно, даже если и много, очень много горя, но если есть хоть чуточку и радости, пусть будет так, лишь бы не рушилось и это. Во имя того, чтобы не было никаких новых крушений в жизни, она пойдет в домик на Овражной, снова пойдет, она переборет себя, бог с ним, с этим Степаном, и с ее воспоминаниями, но только пусть Дмитрий не торопит, ей надо собраться с силами.
Нет, Лелю Степан еще ни разу не видел, она еще не приходила. Зато несколько раз бывала в мазанке Андреева девушка, Капа. Когда она появлялась, Степан запирался в своей комнате: мешать не хотел. Но Капе не очень–то и помешаешь, она не из таких – решительная, держаться умеет, смутить ее нелегко.
В один из вечеров Степан лежал в своей комнатке на постели, огня не зажигал, лежал тихо, потому что проспал двенадцать часов, едва–едва проснулся и все еще чувствовал в теле усталость. Почти трое суток провел он перед этим без сна, ездил в дальний рейс за четыреста километров по скверным дорогам и возвратился еле живой. Степан лежал и думал о том, что хорошо бы чайку с вареньем выпить или горячих щец похлебать. Слышал голоса через тонкую дощатую стену, оклеенную обоями.
– Капа, – говорил Андрей, – я сейчас тебе скажу что–то очень важное, очень. Я тебе это сказал раз, но ты, наверно, не поняла.
Капа молчала.
– Так сказать или не сказать? – спросил Андрей.
– Как хочешь, – ответила Капа.
– А тебе разве все равно?
– Я же не знаю, о чем ты хочешь сказать.
– Знаешь, знаешь.
– Нет, не знаю.
– Нет, знаешь.
– Не знаю.
Даже Степан знал, о чем хочет сказать этой девушке Андрей. Просто удивительно, зачем прикидываться такой дурочкой.
– Капочка… милая… – У Андрея дрожал голос.
Степан представил себе этого крупного, сильного парня, – какой–то он сейчас там, за стенкой? «Эх, бедняга», – подумал о нем. Девчонку Степан не одобрял – зачем прикидывается? Совсем–совсем по–другому вела себя Оленька Величкина, когда он тоже вот так туманно говорил ей о своих чувствах. Он тоже волновался, не находил слов. «Я бы тебе сказал, Оленька, но вот никак…» – мямлил он. «Ну и не надо, не надо! – прошептала она. – Не надо. Я и так все понимаю». Она прижалась лицом к его груди. И все было ясно. А тут что?
– Капочка, милая… – повторял Андрей и вдруг не выдержал: – Я же люблю тебя! – закричал он страшным голосом; за стеной что–то грохнуло – табуретку, наверно, уронил.
За грохотом наступила тишина. С трудом различал Степан шепот Капы:
– Андрюша, хороший, дорогой. Я тебя тоже люблю. Очень, очень!.. Ну как ты этого не мог понять раньше?
– Капонька, – почему–то и Андрей стал шептать, – Капонька, я хочу быть с тобой… всегда, всегда с тобой…
– Мы и будем, Андрюшенька, будем.
– Всегда?
– Всегда, всегда, всегда.
Они так горячо шептались, такое электричество возникало в доме от их шепота, что Степан вытащил подушку из–под головы и положил ее сверху, на ухо. Слушать это все было невозможно. Да, пожалуй, и не следовало слушать.
Воскресным вечером Степан сидел дома один. Завод получил самосвалы новой марки, – читал описание незнакомой машины и руководство к управлению ею. Машина была сильная, на восемь тонн грузоподъемности, и довольно сложная. С трудом разобрался в ее электрохозяйстве. Прислушивался к шагам на улице. Дмитрий еще вчера сказал ему, что днем кое–кто должен прийти, так если он, Степан, никуда не собирается из дому, то пусть, так сказать, примет надлежащим образом этого кое–кого. Степан ждал Лелю, о которой не раз слышал от Андрея, что она хорошая, замечательная и очень любит Дмитрия. Но Леля все не шла. Не было и Дмитрия. Несмотря на воскресенье, он ушел с утра в цех. На стан должны были ставить новые валки, не мог, чтобы не принять участие в этом.
Ходики показывали десятый час, когда Степан услышал голоса за калиткой. Ожидал: вот–вот постучат. Но стука не было. А разговор продолжался. Вышел в сени, отворил дверь во двор, различил голос Мокеича. Мокеич говорил:
– Иди в дом–то, иди. Озябла вся. Не бойся, там Степка. Не съест. Экая ты боязливая, женщина. А я иду, думаю: кто тут маячит возле Ершовых? Жулик, думал, какой. А это ты. Ну иди, не бойся, говорю. Хочешь, взойду с тобой?
– Не надо, дедушка, я Дмитрия Тимофеевича подожду, не надо, – ответил женский голос.
Степан подошел к калитке, отворил.
– Слушайте, – сказал не без волнения. – Что же вы? А я вас дома жду. Мне Дмитрий наказал встретить вас. Пойдемте. – Он взял ее за рукав, повел в сени, в комнату. Она была в сапогах, в ватнике, в пуховом сером платке, концы которого, скрещиваясь на груди, были завязаны за спиной узлом. Снег запорошил ей плечи, талыми росинками повис на бровях и ресницах.
Возраста Лели Степан определить не мог. Он ощутил в себе щемящее чувство оттого, что Леля была совсем не такой, какой он ее себе представлял. Он растерянно смотрел на ее изуродованное лицо и в глаза, которые были разного цвета.
– Раздевайтесь, – сказал наконец. – Снимайте платок, куфайку…
Он не мог понять, почему Леля будто бы окаменела, войдя в комнату. Она стояла перед Степаном и тоже растерянно смотрела на него разными своими, широко раскрытыми глазами.
– Ой! – вскрикнула она, хватаясь за грудь, словно ей сделали очень больно. – Ой!.. – крикнула она еще пронзительней. Повернулась к двери и бросилась в сени.
Хлопнула калитка.
Степан выскочил следом на улицу. Стучали Лелины сапоги по занесенным снежным дорожкам. Но сама она уже была почти неразличима в потемках.
Постоял за калиткой, озяб, вернулся в дом, не зная, что думать, что делать. Посмотрелся в зеркало: нет ли в его личности чего такого, что могло бы испугать эту женщину? «Может, чокнутая, припадочная? – подумал. – Ну и подружку раздобыл себе Дмитрий! Верно в народе говорят: судьба играет человеком».
Дмитрий задержался не на заводе и вовсе не из–за стана – работа в цехе окончилась давным–давно, – а в пути с завода и из–за Искры Козаковой. Увидел ее из окна автобуса и не мог пересилить себя, выскочил на ходу, догнал. Она шла откуда–то домой, задержал ее, уговорил походить по улице. Принялся рассказывать о реконструкции стана, о новых планах. А потом неожиданно спросил:
– Искра Васильевна, а вот вдруг если бы умер Дмитрий Ершов, пожалели бы вы его, или вам это ни к чему?
– Вы задаете всегда такие ужасные вопросы, Дмитрий Тимофеевич.
– Что ж тут ужасного, Искра Васильевна? Живет, живет человек, да вот и умирает. Это же природа. Так в ней устроено. От того, скажу я или не скажу, это не зависит. Жизни у каждого – определенный, отмеренный кусок. Жаловаться уж тут некуда, если он тебе малым покажется.
– Думать о том, что со мной когда–то будет, я не люблю. Когда оно придет… о чем вы говорите, тогда и поразмышляем.
– Значит, своей жизнью вполне довольны. Что ж, радоваться за вас надо.
– А вы своей жизнью недовольны, Дмитрий Тимофеевич?
– Я? Разно бывает.
– Слушайте, а как хандра эта ваша вяжется с мировым коммунизмом?
– О чем вы, Искра Васильевна? – Дмитрий был озадачен.
– Мне Платон Тимофеевич рассказывал о том, как вы однажды, чуть ли не в пионерском возрасте, сказали, что похоронят вас только тогда, когда вы мирового коммунизма дождетесь.
– Ну и что – смеялись?
– Нет, не смеялась. Наоборот, я о вас тогда очень хорошо подумала. У меня отец был такой, вроде вас по убеждениям. Немножечко и я такая.
– Эх, Искра Васильевна, Искра Васильевна!.. – ответил он на это неопределенно. Остановился, постоял молча, махнул рукой и, не прощаясь, ушел.
Долго ходил по улицам, прежде чем повернуть домой; беспокойно было на сердце, душно. В горле сохло. Ел снег, черпая его горстью прямо из сугробов.
Домой пришел посиневший.
– Водочки бы выпил, – сказал Степан, поднимая с полу шапку, которую Дмитрий повесил мимо гвоздя, вбитого в стену. – Погрейся.
– Где же она? – спросил Дмитрий, садясь на стул.
– В шкафу, целая бутылка.
– Леля, говорю, где? Не пришла, что ли?
– Леля?.. С Лелей того… история получилась…
Степан стал рассказывать о том, что произошло в этот вечер.
– Дмитрий слушал, слушал и вскочил со стула.
– Брякнул ей поди что–нибудь! – крикнул он. – Язык распустил.
– Ну, ну! – вдруг обозлился Степан, не чувствуя за собой никакой вины. – Это ты язык распускаешь.
– Молчи… Или… – Дмитрий не договорил. Ярость его упала разом, как падает парус, попавший в безветрие. Снова сел за стол, опустил голову на руки.
Весело напевая, в дом вошел Андрей.
– Андрюшка, – сказал Дмитрий, не подымая головы. – Леля–то… убежала.
Степан снова рассказывал о том, что было с Лелей.
– Дядя Митя, давай я поеду туда? – предложил Андрей. – Она ведь в Рыбацком живет? Ты ее точный адрес знаешь?
– Какой там адрес! Общежитие, и все. Только ты и не думай. Это летом, на пароходе, вроде прогулки было. Сейчас попутными машинами, в кузове. Заледенеешь. И ни к чему тебе это. Сам поеду.
Дмитрий оделся и вышел из дому.
На дворе начиналась вьюга – выла, гнула и ломала голые мерзлые вишни в садочках.
– Может, пойти в гараж, машину взять? – сказал Степан.
– Вернее бы всего. А можете? Дадут вам? – В отличие от остальных своих дядей, Степана Андрей называл на «вы». – Без путевки–то.
– Объясним дежурному. Что он – не человек, что ли?
– Тогда и я с вами пойду.
Не сразу удалось втолковать дежурному по гаражу, как нужна им машина. Говорили ему о том, что от машины, быть может, зависит жизнь человека, бредущего в этот час где–то в метели по занесенной дороге, на ледяном ветру, в снегу, в ночи. А может быть, и двух человек. Не исключено же, что и Леля пошла пешком, попутных машин в такую погоду могло и не оказаться.
В третьем часу ночи выехали в путь. Никто из них двоих дороги толком не знал; спросить было не у кого, все вокруг спало; ехали, доверяясь чувствам, уверяя себя, что должно быть именно так, а не иначе.
Когда нагнали Дмитрия, он был уже на половине дороги. Месил снег ботинками с таким упорством, с такой яростью, что не хотел отступать в сторону, шагал в свете фар, не оборачиваясь, и даже руку не поднял: подвезите, мол. Увидев брата и племянника, не удивился, сказал только: «А! Это вы, ребята». Его усадили тоже в кабинке, потеснились.
– Ноги мокрые? – спросил Андрей. – Переобуйся, свои ботинки отдам. А, дядь Мить?
Дмитрий мотнул головой: не надо.
Ехали дальше, буксуя, преодолевая косые сугробы, наметенные поперек шоссе ветром с моря. Застревали, вылезали на дорогу, подкапывали лопатой под колесами снег до грунта, налегали плечами на кузов грузовика.
Почти уже у самого Рыбацкого нагнали и Лелю. Леля шла не так, как Дмитрий. Она с трудом двигала ногами. Едва свет фар добрался до нее, обернулась, подняла обе руки и ждала, пока грузовик не подошел к ней почти вплотную.
Дмитрий выскочил из кабины. Он и Леля долго стояли, поворотясь спинами к ветру, в пляшущем вокруг них снегу. Фары слепили им глаза. Они отворачивались и от фар. Дмитрий, видимо, звал Лелю в грузовик, он размахивал рукой, тянул ее за рукав. Леля порывалась идти дальше. Разговор затягивался. Степан, чтобы не разряжать аккумулятор, выключил свет. Силуэты людей стали едва различимы.
Наконец они приблизились к машине. Андрей распахнул дверцу, выскочил на снег. Дмитрий подсадил Лелю в кабину, сел рядом. Андрей взобрался в кузов.
Вскоре въехали в поселок. Леля вышла там возле одного из длинных низких бараков и скрылась в узкой дощатой двери.
– Ну что, – спросил Андрей, которого снова пустили в кабину, – что она говорит? Что с ней случилось–то?
Дмитрий не ответил и промолчал всю обратную дорогу.
До дому добрались только к тому часу, когда уже всем троим надо было собираться на работу. Андрей включил репродуктор, и, пока разжигал керосинку, ставил чайник, собирал чашки на стол, резал хлеб и колбасу, диктор читал статью из газеты о том, как шахтеры Донбасса готовятся встретить Двадцатый съезд партии, какие готовят трудовые подарки, какие вносят предложения, чтобы увеличить добычу угля.
– У нас тоже скоро областная партийная конференция, – сказал Андрей. – Делегатов на съезд будут выбирать. Завидую тем, кто в Москву поедет! До чего интересно, наверно. К нам в техникум приходил раз один делегат, еще Восемнадцатого съезда. Рассказывал, как все там происходило. Заслушались.
– А у меня вот все прахом пошло, – сказал Степан. – И из комсомола выбыл… возраст не тот. И в партию не попал. Я же заявление перед самой войной подал, должны были разбирать. Теперь уж… да… куда там…
Он сказал это с такой грустью, с такой горечью, что Андрей впервые со времени его приезда взглянул на дядю Степана не с настороженностью, а с жалостью. Ведь он, этот дядя, в сущности, тоже жестоко пострадал от гитлеровцев, может быть, еще более жестоко, чем если бы даже был убит.
– Надо идти, – сказал Степан, посмотрев на ходики. – Да еще и поднажать придется, а то опоздаем.
Оделись, вышли. Восток был в тонких розовых красках. Печные дымы, подымаясь над крышами, придавали небу жемчужный оттенок. После ночной вьюги в природе затихло, деревья были в снегу, стояли недвижно. В морозной тишине кричали, прыгая в дорожных колеях, воробьи.
На повороте к центральным улицам открылась панорама завода. Был он огромный, этот завод. Вид его всегда успокаивал. В сравнении с ним, с той большой жизнью, которая угадывалась за доменными печами, за трубами мартеновского цеха, за высоченной трубой прокатки, все домашние дела выглядели мелкими, не стоящими того, чтобы из–за них так переживать. Для всех троих завод был неизмеримо больше, выше, главнее их жизни в отцовской мазанке. Они бы, не задумываясь, собственными руками разрушили эту мазанку, если бы так понадобилось заводу. И в то же время отцовский дом оставался отцовским домом, и от жизни, которой жили они в этом доме, уйти было некуда.
Когда подходили к заводу, когда уже миновали мост и Степану надо было сворачивать влево, ко второй проходной, которая вела к гаражу, Дмитрий впервые после объяснения с Лелей среди снежной дороги раскрыл рот.
– Степан, ты Лелю Величкину знаешь?
Можно было подумать, что рядом ударил снаряд, так стремительно обернулся Степан к Дмитрию.
– Величкину? Олю? – перехваченным голосом спросил он. – А ты ее тоже знаешь?
– Сегодня ночью, – сказал Дмитрий, – она сидела между тобой и мной в твоем грузовике.