355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 20)
Избранные произведения в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 20:00

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)

4

Лопата легко входила в рыхлую весеннюю землю: надавишь ногой, и врежется железная лопастина по самые плечики, давнешь руками на черенок, отвалится пласт, подымай его, перевертывай; перевернутый и отброшенный, он сам рассыплется комочками.

Платон Тимофеевич работал ровно, не спеша, но почти и не отдыхая: забывал об отдыхе. Машинально управляясь с лопатой, он думал совсем о другом – не об огороде, не о картошке и помидорах, которые собралась тут сажать Устиновна, не об огурцах и морковке, не о капусте и свекле, ежегодно выращиваемых на этом ершовском участке коллективного огорода, который отведен рабочим и служащим Металлургического за городом, по склонам степных холмов, обращенных к морю. Место здесь такое, что отсюда и весь город виден, широко раскинувшийся над морем, и заводы, среди которых Металлургический выделяется особо своим дымным цветным клублением, и море лежит перед тобой – за портом и заводами – сверкающее, слепящее; солнце в нем переливается золотыми блестками. Чтобы смотреть туда, надо руку над глазами козырьком ставить, да и то недолго насмотришься.

А Платон Тимофеевич туда и не смотрит. И по сторонам он не смотрит. Он в землю, под ноги свои, смотрит. По сторонам оглядываться – одно расстройство. К кому здоровый, крепкий мужик в компанию попал? Слева, на участке, где стоит будка из дюралевых листов сбитого «мессершмитта» – еще и крест черный с желтым разглядеть можно на одном из листов, – на том участке совсем старый дед, Сидорин, копошится, вахтером доживал свой век на заводе два или три года после войны. С тех пор не работает, дома сидит да вот огородничает. Три улья поставил, по четыре пуда с каждого в прошлом году меду накачал. За дедовым участком – участок инвалида Отечественной войны, бывшего мартеновца. Одна рука осталась, левая, а вот тоже научился с лопатой управляться – рукой и грудью работает, да еще и ногой как–то лихо отбрасывает. А справа две бабки овощ разводят – мать одного инженера из заводоуправления и мать жены этого инженера; живут мирно старухи, обе толстые, встанут рядом – что два каупера; припасов с собой приносят полную двуручную корзину и целый день подкрепляются. И куда днем ни посмотри, всюду на участках – или дед, или инвалид, или старуха. Да еще ребятишки дошкольного возраста. И среди них он, Платон Тимофеевич Ершов. Срамотища! А что делать? На завод идти толкаться? Пропуск выдали бессрочный – можно и идти. Ну, а пойдет, легче от этого? И другим помеха, и себе никакой пользы, одно расстройство.

Легчает вечером, когда на участки, отработав в цехе, приходят главные их хозяева. Тут можно посидеть, порассуждать, новостями обменяться. А днем… Днем бы лучше дома быть. Первые дни, после того как отправили его на пенсию – торжественно, с речами, с сидением в президиуме, – первые дни после этого провел дома. Истосковался. Потом походил на завод. Придет в цех, от печи к печи послоняется, с горновыми поговорит; мастера – родной племянник, инженер Козакова и другие тоже – в глаза ему не смотрят, всем неловко. Бросил ходить на завод. За книги взялся. Множество их накопилось на этажерке, на комоде, на полках, прибитых к стенам на шнурках, Копить книги начинал еще старший – Володя. Но и те книги, что он копил, и самого Володю война сожрала. То, что есть сейчас, это уже дело среднего – Бориса и младшего – Саньки да дочки Любочки, которая в Ленинграде в музыкальном учится.

Вздохнул, расстроился оттого, что слишком уж много книг этих, слишком мало он их прочел, да, видать, никогда все и не прочитает. Выискал на полках одну – о жизни Бессемера, изобретателя конвертера для выплавки стали. Принялся за нее. Не легкая жизнь была у человека, но и написал автор о ней как–то тоже не легко: до того скучно написал – страницу, другую, третью осилишь, а уже долит тебя сон так, что только на диван или в постель.

Заводил несколько раз разговоры с ребятами. Да какие с ними разговоры! Народ занятой, все спешат, спешат. Борис этим годом, в июле или в августе, техникум кончает, Санька – ремесленное. Своя жизнь начнется, самостоятельная. Санька трудный был сынок, без матери рос, годовалого оставила она его Платону, умирая. Нелегко было подымать парнишку – ведь не дома было дело, в чужих местах, в эвакуации, на Урале…

Копает землю, вспушивает грядки Платон Тимофеевич и всю жизнь свою перебирает год за годом. Неужели жизнь его так тут среди грядок и закончится? Дмитрий ругается. «Иди, говорит, борись за себя, доказывай свою правоту, свое право на труд. Должны тебя вернуть на твое место». Яков иначе рассуждает. Яков говорит: «С удовольствием, с радостью пошел бы на пенсию. Осточертела такая работа, когда не то делаешь, что хочешь и что считаешь нужным». Но Платон Тимофеевич ни с одним, ни с другим не согласен. Ходить да за себя канючить – это пусть кто–нибудь другой такими делами занимается. Но и на пенсии сидеть радости нет. Он иначе поступит. Сейчас, может быть, не время, учебный год кончается, а вот к осени ближе, перед новым учебным годом, пойдет он в техникум или в ремесленное училище, а то и в институт, в вечерний, который при заводе, и предложит свои услуги – учить студентов доменному делу, практические занятия вести, а то и лекции читать. Что он, совсем уж лыком шит, что ли? Приходилось ему на разных курсах и профессоров и доцентов слушать… Слов, может быть, поначалу таких у него не будет, а практического материалу хоть отбавляй.

Вот как он поступит, а не так, как Дмитрий считает.

Давали родственники еще и такой совет: отправляйся в горком, к Горбачеву, свой теперь человек, пусть на завод навалится, на Чибисова. Но это могли советовать родственники не коренной ершовской породы, а зятья, которые школы старого Ершова, Тимофея Игнатьевича, не проходили. Нет у них настоящего понятия о рабочей чести. С первого знакомства попрошайничать лезть – хорошее дело получится!

Платон Тимофеевич загнал лопату в землю, распрямил спину. Отвык за год – с прошлого лета; отвычка в пояснице сказывалась. Рубашка на плечах и на спине была мокрая, будто бы ее только что выстирали. Снял, повесил на черенок лопаты. Солнце ласкало плечи, грудь, руки – приятно! Пошел сел на скамейку – два чурбака вкопаны в землю и на них доска, – закурил. Зеленело вокруг. Зеленели ветлы под склоном, где змеился хилый ручеек – остатки какой–то давно пересохшей речки. Под ветлами отдыхали козы, стадо голов в двести, а то и в триста. На валуне стояла часовым старая коза – вся черная, только борода белая. Пастухи – дед и двое пареньков – спали в тени ветел. Платон Тимофеевич вспомнил библию в протертом на углах коленкоровом переплете, на котором посредине был оттиснут крест. Лет сорок назад ее по воскресеньям листал его дед. В книге той как раз была картинка: козы под библейскими деревьями и библейские пастухи с длинными посохами.

– Тимофеич! – услышал он и обернулся. К нему шел один из горновых со второй печи. Посмотрел на часы: пять. Смена давно кончилась, сейчас начнут труженики подходить с лопатами да граблями, веселее станет. – Дай–кось закурить, Тимофеич. Забыл табачное довольствие дома. Не идти обратно…

Протянул горновому измятую в кармане пачку.

– И дела же у нас, Тимофеич, – заговорил тот, сделав затяжку. – На твое место–то знаешь кого вчера объявили? Не поверишь. Плеваться станешь.

– Ну, ну, не тяни, выкладывай!

– Инженера Воробейного, Бориса Калистратовича.

– Воробейного? – Платон Тимофеевич поднялся со скамейки. – Разыгрываешь!

– Хочешь, крест целовать буду? Только его у меня нету, Тимофеич, креста. Приказ, говорю, объявили. Все как следует. Все матерятся, все же знают, что он, тот Воробейный, Герману Герингу чугун выплавлял. Ребята пошли к начальнику цеха – на расчет подавать, тот взвился: «Тогда и вы мое прошеньице, други дорогие, примите. Я тоже на фиг отсюда отправлюсь». Партийное начальство пришло, беседу давай устраивать, разъяснять: так, мол, и так. Товарищ Воробейный, конечно, того, имеет проступки, пятнышки и так далее, но это опытный инженер, знающий специалист, еще до войны в цехе работал. Народ сидит, в пол смотрит, глаз не подымает: ну что, мол, ты нам рассказываешь – в чугуновоз головой твоего крупного специалиста, а не в начальство над нами ставить. Это, так сказать, если с душевной стороны смотреть. А по разуму… Ну что, Тимофеич, ты, по разуму возразишь? Взяли человека за штаны гитлеры, заставили служить. Не железный. Твоего брата, Степана, тоже взяли этак, мордой об стол стукнули, служил, верно?

– Но в своих–то он не стрелял. – Платон Тимофеевич стал закуривать новую папиросу.

– И тот в своих не стрелял, Воробейный–то. В общем, ни фига Гитлер с наших печей не получил.

– А это уж не по вине Воробейного. Другие были, которые печи закозлили.

– Он, не он – трудно теперь разбираться: сколько времечка прошло. Смиряемся, Тимофеич. Под его командой служить будем.

Платон Тимофеевич скомкал пачку папирос, которую вертел в руках, швырнул на землю, схватил свою мокрую рубашку, натянул на себя; мокрая, она скрипела, когда надевал. Поднял пиджак с травы и пошел прочь с огородов.

Горновой подобрал скомканную пачку, бережно ее расправил, вытащил по одной сломанные, раздавленные папиросы, разложил их на скамейке, принялся заклеивать. Для этого он отдирал от мундштуков и слюнявил лепестки тонкой бумаги.

А Платон Тимофеевич, пройдя через библейское козье стадо, вступил в окраинные улицы города. Добравшись до автобусной остановки, он на ходу вскочил в уходивший автобус. Двадцать минут спустя уже был в приемной секретаря горкома партии.

– Доложите, – сказал он секретарше Симочке. – Ершов, скажите, пришел, Платон Тимофеевич.

Горбачев вышел в приемную, пожал руку, пригласил в кабинет, говорил, что очень рад видеть, усадил в кресло, и хотя в кабинете было написано, что здесь не курят, достал из стола коробку папирос, предложил Платону Тимофеевичу и закурил тоже. С чем Платон Тимофеевич пожаловал к нему, не спрашивал. Платон Тимофеевич сам заговорил:

– О себе – молчу. Мне жизнь испортили – это ладно…

– Чем испортили? Я слышал, на пенсию отпустили. Что же в этом плохого? Человеку у нас положено отдыхать, если возраст вышел.

– Эх, Иван Яковлевич! – перебил Платон Тимофеевич. – Не отпустили, а выперли. Взашей выперли. Разница же!

– Целое заседание было. Торжественно все. Я даже в газете читал заметку: «Проводы ветерана труда»…

– Ветеран! Да разве мой возраст ветеранский? Он формально такой. А если по силам моим?.. Посмотри на меня, я что – похож на пенсионера? Я здоровый, я работать хочу. Чего меня выперли? Вредительство это.

– Ну что ты, что ты, Платон Тимофеевич, такими словами кидаться. Это уж, знаешь, слишком.

– А сволочь всякую в цех ставить – это не слишком? – Платон Тимофеевич пошарил по карманам, папирос не было, потянулся через стол к коробке Горбачева, опрокинул медный стаканчик с карандашами, взял папиросу.

– Какую сволочь? – спросил Горбачев.

– А такую, которая фашистам служила. Инженера Воробейного.

– Куда они его поставили, на какую должность?

– На мою, в обер–мастера. А ему что фашистам служить, что советской власти.

– Зря так, зря, Платон Тимофеевич, – стараясь его успокоить, говорил Горбачев. – Конечно, это не герой отечества, ваш Воробейный. Но специалист. Он ведь еще в строительстве домен на заводе участвовал, у него печатные работы есть.

– Так, значит, все, по–твоему, правильно – Ершова по шее, Воробейного – в красный угол, под иконы, в пояс ему гнуться: батюшка ты наш, нашкодил, уважь, прими наше полное к тебе уважение – так, что ли?

– Зачем же эта церемония? Пусть чугун выплавляет – и все.

– Да его рабочие в чугуновоз головой сыпанут, тогда что?

– Это брось, это брось! Пережимаешь, Платон Тимофеевич! Эмоции, эмоции, дорогой мой. Может быть, тебе работу подобрать, если дома не сидится? Я тебя понимаю, я бы тоже не смог в домохозяйках пребывать. Так, что ли, подобрать работку? Полегче, более подходящую к возрасту?

– Сам подберу. За это прошу не беспокоиться, сухо ответил Платон Тимофеевич, взяв еще одну папиросу. – Смотри, Иван Яковлевич, обозлите вы меня все, в ЦК поеду.

– Знаешь, Платон Тимофеевич, – мирно сказал Горбачев. – Мне этим постоянно грозятся: вот, дескать, сидишь ты тут такой–сякой немазаный и что–то извращаешь. Вот поедем в ЦК, и тебе дадут. А почему вы, дорогие товарищи, думаете, что я непременно должен все извращать, все делать не так, все во вред, все поперек людям? А я такой же человек, как и ты, такой же коммунист, я же болею за то же самое, за что и ты. А вот я тоже отправлюсь в ЦК и скажу: неправильно ведет себя коммунист Ершов. Ну и что тогда?

– А чем же я себя неправильно веду?

– Словами кидаешься, дорогой Платон Тимофеевич. Как–то слишком легко они у тебя с губ слетают. Вредительство. Сволочь. Обозлюсь. Пожалуюсь…

– Пожалуюсь – я не говорил. Я не жалобщик, товарищ Горбачев. – Платон Тимофеевич встал, выпрямился, развернулась его крутая грудь. – Я рабочий человек. Мне не на кого жаловаться. Жалуются всякие подчиненные. Я не подчиненный. Я буду призывать к порядку, вот что я буду делать. Вот эти руки видел? – Он положил обе руки свои на стол ладонями кверху. Ладони были сильные, в старых рубцах и подпалинах. Пальцы узловатые, никто уж их никогда не отмоет, гарь вошла в них навечно, как входит в тело татуировка. – Я сам… сам… И летку разделывать, и фурмы менять, и в печь лазить, если надобно. В тысячу градусов. А теперь пойди у Воробейного посмотри его продажные ручки. До свиданья, Иван Яковлевич. Не договорились мы с тобой.

– Да ты не горячись, обожди.

Но Платон Тимофеевич все же ушел, повторяя:

– Нет уж, ладно, в другой раз.

После его ухода Горбачев вызвал заведующего промышленным отделом, сказал ему, что с Металлургического идут сигналы – не все благополучно в расстановке кадров.

– Правильно, Иван Яковлевич, не все. И я вам это скажу, – заговорил заведующий отделом. – Министерство издает приказ за приказом. Чибисов мне сказал, что хоть с завода уходи. Он с вами об этом не разговаривал? Надо, считает, решительно бороться против такого произвола. Он еще считает, что есть кто–то, кто на заводе мутит воду, а этого мутильщика поддерживают в министерстве.

– Займитесь, пожалуйста. Изучите дело поосновательней. Почему так поспешно отправили на пенсию обер–мастера Ершова, откуда всплыл этот Воробейный? Свяжитесь с партийным комитетом, поинтересуйтесь, что рабочие в доменном цехе думают. Министерство министерством, но и мы не регистраторы событий.

Платон Тимофеевич в страшной ярости шагал на завод, прошел прямо в прокатку, поднялся на стан к Дмитрию; они вышли из цеха, стали расхаживать на пустыре среди железного лома, ржавого и заросшего бурьяном, – прошлогодние сухие стебли торчали жесткой щеткой, между ними подымалась молодая зелень. Платон Тимофеевич подробно рассказал Дмитрию о разговоре с Горбачевым.

– Добряки какие! – У Дмитрия дернулся на щеке шрам. – Того не понимают: сегодня обер–мастера Ершова смололи, завтра Чибисова будут перемалывать. Уж один у нас на занятиях высказывался в таком роде… Послезавтра и до него, чудака, до Горбачева, доберутся. Воевать, Платон, надо. Я тебе сразу говорил: воюй. А ты сидел мокрой курицей.

– В обком идти?

– Иди. В заводском комитете пошуми прежде. Погрозился в ЦК поехать – поезжай, если тут ничего не выйдет. Ты правильно сказал: мы не жалобщики. Мы не жалуемся, не просим, а требуем.

– Ладно. Иди работай. Пораскину мозгами.

Домой пришел, схватился закурить – папирос тоже не было. Решил постучать к соседу, к артисту Гуляеву.

Гуляев стоял посреди своей комнаты с поднятой рукой и произносил речь.

– Очень рад, – сказал он, опуская руку, когда на его машинальное «да» в дверь вошел Платон Тимофеевич. – Очень рад. Знакомьтесь. Это молодой писатель. Пьесы пишет. Товарищ Алексахин.

Платон Тимофеевич подал руку парню, который поднялся из–за стола.

– Присаживайтесь, – сказал Гуляев, подвигая стул Платону Тимофеевичу.

Платон Тимофеевич присел.

– В общем–то я на минутку. За папироской пришел.

– Пожалуйста, – предложил портсигар Алексахин. – Возьмите у меня, Александр Львович некурящий.

– Вот читаем пьесу, дорогой товарищ Ершов, – заговорил Гуляев, расхаживая по комнате. – У меня была мысль пригласить рабочих, специалистов с завода и почитать пьесу им. И вас имел в виду. И уж поскольку вы пришли, может быть, послушаете, о чем мы тут говорим. Пьеса вас касается, Платон Тимофеевич. И ваши тут есть рассказы, и других доменщиков. И домыслы товарища Алексахина. И мое кое–что. Как, товарищ Алексахин, прочтем пару сценок товарищу Ершову? Он, учтите, сын вашего главного героя.

– Ах вот как! – Алексахин снова поднялся из–за стола. – Так и вы здесь есть! – Он тронул рукой раскиданные по столу листки. – Это замечательно, что вы зашли к нам. Мы с Александром Львовичем работаем коллективно – переделываем, доделываем, уточняем. У вас есть время послушать?

– Давайте, – сказал Платон Тимофеевич, устраиваясь на стуле поудобней. Особого интереса к пьесе он не испытывал. И не до нее ему было. Но нехорошо вот так сразу отказаться и уйти, невежливо, все–таки работники искусства, творческая лаборатория…

Читать стал Гуляев. Он не читал, а играл эту пьесу. Читает за молодого – перед Платоном Тимофеевичем так молодой и появляется, читает за старого – старый виден. И женщиной он мог быть, и рабочим, и инженером. Было это все про жизнь семьи Окуневых, про какой–то завод, неизвестно где, а Платону Тимофеевичу виделся свой завод и родное его, ершовское, семейство. Ну до того много похожего, и все именно так, как было и есть в действительности… Папироса погасла, забыл про нее, зажатую в пальцах. Слушал, слушал о старике Окуневе и не заметил, как это случилось, старик Окунев превратился для него в покойного Тимофея Игнатьевича, в родного батьку. Стоял отец под ударами гитлеровских палачей несгибаемо, гордо: «Стреляйте вы, завтрашние трупы!» Слезу почувствовал Платон Тимофеевич при этих словах – и тогда очнулся, кашлянул, вновь раскурил папиросу.

Два часа читал Гуляев; никто не заметил, как пролетело время, как стемнело за окнами, как затеплились в майском небе голубые звезды. О многом успел пораздумать за эти два часа Платон Тимофеевич.

– Спасибо вам, товарищ писатель, – сказал он, когда чтение было окончено, и кивнул головой Алексахину.

– Разве я писатель? Что вы, товарищ Ершов! – Алексахин смутился. – Я так… Начинающий еще. Значит, нравится?

– Только вот что скажу. – Платон Тимофеевич не ответил Алексахину. – Скажу я вам такое дело. Есть у вас одна слабинка, неясность вроде. Не понять, кто домны для гитлеровцев восстанавливает, кто на стариков доносит и так далее. Все это у вас в тумане, гестапо, дескать, – и вся недолга.

– Вы знаете, – сказал Алексахин, выслушав, – вы правы. Я бывал на заводе, с рабочими некоторыми беседовал. Товарищ Бусырин, редактор городской газеты, мне рассказывал. Александр Львович тоже… А я всех слушаю и тоже чувствую: есть слабинка, и именно в том, о чем вы говорите. Драматизм от этого снижается.

– Драматизм – ладно, – нетерпеливо перебил Платон Тимофеевич. – Главное, чтоб по правде получалось. Про Воробейного слышать вам не приходилось?

– Говорили, что служил такой немцам. Но я им не заинтересовался.

– Зря не заинтересовались. Это и был тот, кто домны восстанавливал. И он, душа моя это чует, батьку нашего предал. Никто бы другой не разгадал хитрый стариковский маневр, никто бы другой не пошел доносить. Сделать это мог только тот, который уже с потрохами себя врагу продал. Продайся в одном, пойдешь по дешевке и в другом. Вот такого изобразить надо. Без него непонятно.

– Знаете, Александр Львович, а над этим стоит подумать, – сказал Алексахин. – Ведь я вам говорил, вы помните?.. Говорил, что непременно должен быть какой–то тип в ходе действия, который бы служил гитлеровцам. Вы сказали, что это не столь важно, подавай вам старика, главного героя…

– Ну, милый, пойми, мне действительно только он, старик, и нужен. – Гуляев засмеялся. – Не буду же я всех играть. О себе забочусь, о своей роли. А пьеса в целом – твоя забота. Ты уж сам смотри что к чему. Ты хозяин, тебе видней.

5

У Чибисова только что закончилось совещание. Заседали часов шесть, обсуждали возможность увеличения выпуска чугуна и стали при тех же самых производственных мощностях. Начальники цехов назвали немало различных мер, которые позволят заводу увеличить выпуск металла не менее чем на десять – двенадцать процентов. В тоннах это выглядело весьма внушительно.

На совещании много говорили о том, как было отрадно читать в решениях Двадцатого съезда слова о тяжелой индустрии, о том, что она была и остается основой промышленного развития страны, основой ее хозяйственной и военной мощи. А то ведь всякое болтали года за два до съезда – дескать, настала пора, когда уже можно отдать предпочтение легкой промышленности, производству средств потребления, а не средств производства. Даже в печати статьи такого рода нет–нет да и появлялись. Путали какие–то люди головы народу, свои домашние рассуждения выдавали за теоретические открытия, за политику партии. «А я уже приуныл было, – сказал, главный металлург. – Думал, в тираж выхожу, рутинером становлюсь. Не согласен был с разговорами о предпочтительном месте производства средств потребления: проедим государство, а тут нас и накроют шапкой. Но, думал, может, не понимаю чего–нибудь? Может, от склероза это – более гибким умам уступать дорогу надо? Нет, оказывается, гожусь еще…»

Хорошо выступил на совещании Орлеанцев. Он развернул целую программу улучшения работы доменного цеха. Чибисов слушал его и думал: «Кто знает, что это за человек? Неприятный какой–то. Но работник толковый». Вот приходили, помнится, зимой инженер Козакова с Платоном Тимофеевичем. Были у них дельные предложения, очень дельные, обсуждали тогда эти предложения вместе с главным инженером, было отдано распоряжение составить план внедрения. Но если предложения Козаковой, пусть даже дополненные многоопытным Ершовым, сравнить с тем, что предлагает Орлеанцев, преимущества будут на стороне Орлеанцева. Он все обобщил, соединил в широкую программу использования того передового, что появилось за последние годы в доменном производстве – и отечественном и зарубежном.

Новый обер–мастер цеха инженер Воробейный, назначенный на место Платона Тимофеевича, горячо поддержал Орлеанцева, развил некоторые места его программы, сказал, что и это еще далеко не предел, доменный цех таит в себе и другие возможности. Правда, сейчас он подзапущен, много недосмотров, много сметанного на живую нитку. Но это исправимо и будет исправлено.

Молодец, молодец Орлеанцев. Но Чибисов все же сказал: «Только вы в свой план не замыкайтесь. Пусть сами доменщики пошире участвуют в его обсуждении. У рабочего класса смекалка знаете какая! Такое предложат иной раз – и академику невдомек. И инженера Козакову поближе к себе держите. Я услышал тут от вас о многих мероприятиях, которые уже и она предлагала. Это хороший, инициативный работник. Так что с ней прошу работать в контакте. Не обижайте молодежь». – «Разумеется, – с понимающей улыбкой ответил Орлеанцев. – Она – один из главных организаторов в этих работах. Борис Калистратович, как мне известно, так же думает». – «Конечно, – отозвался Воробейный. – Способная женщина. Будем поддерживать».

Окна в кабинете были распахнуты, табачный дым после совещания быстро вытянуло, на его место входил знакомый, привычный кисловатый запах от доменных и мартеновских печей. Что там ни говори: не полезно, мол, вредно, отравляет организм и тому подобное, а любил Чибисов этот запах. Возвращаясь из отпуска, проведенного где–нибудь в Кисловодске или на берегу Черного моря, привыкнув за месяц к свежему горному или морскому воздуху, он – пусть иным это покажется странным и неправдоподобным – с величайшим удовольствием вдыхал запах металлургического производства. Запахло серой – значит, он дома. Своим знакомым, неметаллургам, он говорил: «Удивляетесь? Не верите? А почему же у вас сомнений нет в том, что черту приятен серный запах ада? Ах, для черта это родная стихия! Ну и для Чибисова это родная стихия».

Чибисов походил по кабинету; ноги слушались плохо, затекли; вспомнил врача, который советовал после двух–трех часов работы за столом несколько минут уделять легкой гимнастике. Утром это само собой, а во время рабочего дня тоже необходимо давать организму физическую нагрузку, чтобы кровь веселее циркулировала. Присев несколько раз, поразводил руками. Подумал: «Что там гимнастика! Хоть бы обедать научиться вовремя». Посмотрел на часы: четыре – уже восемь часов без еды. А зарок давал себе – обедать ежедневно в три. Точно в три.

Вызвал звонком Зою Петровну.

– А что, если я пойду и пообедаю? – сказал ей. – Вы не очень будете возражать? – Он вглядывался в ее лицо. – Нет, слушайте, – заговорил уже другим, серьезным тоном, – вы мне окончательно не нравитесь. Вы стали угрюмая, Зоя. Даже больше – мрачная. У вас что–то неладно? Раньше вы мне рассказывали о своих делах. Сейчас – ни слова. Вы что – за Орлеанцева замуж вышли?

Зоя Петровна вспыхнула:

– Кто вам это сказал?

– Об этом многие говорят. Но я не понимаю, почему надо так сильно краснеть? Что тут плохого, если и вышли? Напротив, хорошо ведь, если вы обрели счастье. А он что – с первой–то женой развелся? У него была в Москве…

– Не знаю, – с трудом выговорив, ответила Зоя Петровна. – Ничего не знаю. И замуж я не выходила, Антон Егорович. И не собираюсь выходить. Не спрашивайте, пожалуйста, меня ни о чем. Не надо, Антон Егорович. Ну, пожалуйста.

Она смотрела в пол, кусала губу, и пальцы ее мелко–мелко, складывая вдвое, вчетверо, ввосьмеро, рвали какую–то бумажку. Чибисов растерянно наблюдал за этой работой. Он ничего не понимал. Говорили: вышла замуж, всюду е ним, всюду с ним, счастливая, такой муж! А ни счастья не видно, и замуж, оказывается, не выходила. Значит, что же? Значит, голову ей этот москвич крутит? Безобразие!

Но безобразие–то безобразием, а как тут ввязываться со стороны, если никто тебя об этом не просит? А когда не просят, когда не хотят, чтобы расспрашивали, это означает, что будет лучше, если ты вообще не станешь соваться. Что ж, желание законное.

– Да-а… – сказал он. – Из доверия, как говорится, вышел. Так я пойду пообедаю.

– Антон Егорович! – спохватилась Зоя Петровна. – Вот… – Она показала ему клочки бумаги. – Это была записка. В приемной сидит инженер Козакова. Она вам написала, не примете ли вы ее. Важный, говорит, вопрос. Что ей ответить?

Чибисов взглянул на часы: половина пятого, в животе бурчало. Вздохнул:

– Ну что ж, пусть. Пусть заходит.

Искра, зайдя, принялась извиняться. Она так трогательно щурила глаза, на которые ни за что не хотела надевать при людях очки – даже Виталий мог увидеть ее в очках только случайно, захватив врасплох, – так искренне смущалась, что голодный, усталый Чибисов не мог не улыбнуться.

– Садитесь, пожалуйста, садитесь, товарищ Козакова. У вас, помнится, имя какое–то редкостное?

– Искра.

– Искра?..

– Васильевна.

– Так чем же могу служить, Искра Васильевна?

– Видите ли, Антон Егорович, я, кажется, нашла. – Она открыла свою сумку–портфельчик, достала бумаги. – Помните, вы обратились к инженерам нашего цеха с просьбой подумать, нельзя ли сделать что–нибудь такое, чтобы в вагоне–весах не было жары от агломерата?

– Помню.

– Вы еще говорили тогда, что поручили изобретателю Крутиличу подумать. Крутилич приходил, осматривал все. Это было давно. И, может быть, он что–то сделал, но нам это не известно. А я вместе с машинистами вагона–весов предлагаю знаете что? Только, пожалуйста, не смейтесь.

– Да уж какой тут смех. Меня сейчас щекочи, буду неподвижен, как те каменные атланты… Вы в Ленинграде бывали? Они портик Эрмитажа подпирают. Здоровенные такие мужики. Прошу прощения, отвлекся.

– Мы предлагаем установить в кабине вагона–весов… точнее – всю кабину превратить в это…

– Во что?

– В электрохолодильник. Такой, знаете, магазинный? В молочных бывает, в колбасных отделах. Большущий такой. И регулировать любую температуру.

– Слушайте! – Чибисов рассмеялся. – Это же гениальное решение, Искра Васильевна! Простейшее и гениальнейшее. Вы посрамили Крутилича. Я очень рад. Надо его пригласить и пристыдить.

– Зачем? – Искра замахала руками. – Не надо! Может, еще ничего и не получится.

– Прекрасно получится! Дадим сейчас задание конструкторам и электрикам. Пусть думают, как это все разместить, как оборудовать. Оставьте мне ваши записи. Завтра приду в цех со специалистами. Можно бы и сегодня. Но сегодня еще немного – и умру от голода. Знаете, с утра… У вас там в портфельчике нет завтрака? Такого вкусного, школьного – булка, теплая такая, мягкая, с корочкой, и колбаса. Нет? Жалко. Это я, понятно, не свои завтраки вспоминаю, а моих ребят. Когда учился я, таких завтраков не было. Был хлеб. Черный. И холодная картошка в мундире. Соль. Словом, очень хорошо, что пришли. Дело это двинем. Спасибо. До свиданья, до свиданья. Какая у вас маленькая ручка! Разве такие бывают?

– Это уже не ручки, Антон Егорович. Это лапы. Смотрите – мозоли. И грязные лапы, не отмыть.

– А вы пемзой пробовали?

– Пробовала. Не берет.

– Вот что, – сказал Чибисов, задерживая Искру у дверей. – Сегодня обсуждали план мероприятий по доменному цеху. В основе ваши с Ершовым предложения.

– Антон Егорович! – Искра подняла на него глаза и смотрела строго. – Только потому, что вы сегодня устали, я не сказала вам всего, что давно хотела сказать. И я бы за этим пришла специально. Все, что вы сделали с Платоном Тимофеевичем, все это неправильно. Вы как хотите, а я написала в горком партии об этом.

– Горком ничего не может сделать. Это дело министерства, Искра Васильевна.

– Тогда я в ЦК напишу. Такого выдающегося специалиста вы отпустили.

– А Воробейный разве плох?

– Платона Тимофеевича никто не заменит. Платон Тимофеевич знает печь как самого себя. Он с ней на «ты». А у Воробейного отношение с печью все–таки на «вы».

После ухода Искры силы окончательно покинули Чибисова. Он свалился в кресло. Зое Петровне сказал:

– Где уж обедать! Скоро шесть. Уж домой поеду – ужинать. На обеде сегодня сэкономил.

– Вы так богачом станете, – ответила Зоя Петровна. – Это ведь который раз.

– Идите домой, – сказал он, надевая кепку.

– Я междугородный телефон заказала. Не могу уйти.

Проводив Чибисова, она села за свой секретарский столик, задумалась. Вот приходится врать уже и Антону Егоровичу. Никакого междугородного телефона она не заказывала. Просто сейчас придет Крутилич и примется стучать на машинке. Орлеанцев привел его несколько дней назад, сказал, что изобретатель пишет объяснительную записку к какому–то изобретению, подготавливает документы к этой записке. Зоенька должна ему помочь. Зоя Петровна предложила: пожалуйста, она ему все перепечатает сама. Но Крутилич сказал, что перепечатывать не надо, оформленного у него еще ничего нет, он оформляет, печатая. Так мысль лучше ложится на бумагу. И вот стучит тут после ухода Антона Егоровича почти каждый день, будто дятел, одним пальцем. Изводит уйму копирки. Приходится сидеть из–за него, – не оставишь же все секретарское хозяйство на усмотрение чужого человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю