355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 19)
Избранные произведения в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 20:00

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)

– Да, многое придется менять, – заговорил Томашук, когда выпили. – И в политической жизни, и в хозяйственной, и в нашем искусстве. Надо будет расковывать искусство, закованное в кандалы обязательного восхваления одной личности.

– Двадцатые годы… – сказал худрук. – Да, надо будет во многом вернуться к ним, к тем годам. Тогда был взлет, было парение. Искусство, подлинное искусство не имеет ног. Оно имеет крылья. То, что ходит по земле, это не искусство. Искусство летает над нами, грешными. Оно крылато, крылато, дорогие мои. Ему нельзя подстригать крылья, как тем лебедям, которых держат в прудах. Оно не должно быть ручным и домашним.

– Подлинное искусство способно и глаза выклевать, – сказал Томашук.

– Смотря кому? – спросил все тот же горячо споривший инженер.

– А вот кому, – вдруг вступил в разговор и хозяин дома, Крутилич. – Бюрократизму, чиновничеству, вельможеству, всему, что сидит на нашей шее.

– А вы решительный товарищ. Боевик, – сказал инженер, подымаясь. – Пойду, пожалуй. Поздно уже, второй час. А завтра работать надо. Хоть Константин Романович и говорит, что главная задача на десять лет вперед – последствия культа ликвидировать, а сталь–то все равно выплавлять придется. Может быть, по–вашему, она теперь и не главная задача, второстепенная, так сказать, а вот придется, придется, Константин Романович.

– Дорогой мой, – лукаво улыбаясь, подошел к нему Орлеанцев, – до чего же вы непримиримы. Чудесный вы человек. – Он обеими руками стиснул руку инженера, одного из тех, который ездил с ним осенью на пикник и который всегда восхищался деловитостью Орлеанцева.

Стали расходиться. Худрук долго надевал в передней свою тяжелую шубу, нахлобучивал бобровую шапку с бархатным верхом – нечто музейно–церковное. Он путал фамилию Крутилича, называя его то Курилиным, то Крутилиным, благодарил его, приглашал в театр.

– Прямо ко мне, ко мне, уважаемый, в мою ложу. Быстрых разумом Невтонов кто у нас не уважает? Любят вас, любят, друг Крутилин!

Когда все разошлись, когда в доме остались только хозяин, Орлеанцев и официант, принявшийся за уборку посуды, Орлеанцев увел Крутилича в другую комнату, где были и кабинет и спальня, затворил дверь, уселся на диван.

– Устал чертовски, – сказал, закидывая ногу на ногу.

– Перессорились все, – забубнил уныло Крутилич.

– Что вы! Никто не перессорился. Просто поговорили о наболевшем. Ведь каждого так или иначе все это коснулось. Минувшее.

– Вас тоже оно коснулось? – спросил Крутилич.

– О себе не скажу, – ответил Орлеанцев, подумав. – Я всегда жил неплохо. Мне никто не мешал. Меня всегда ценили. До вашего завода.

– Вас и здесь ценят.

– Теперь. А что было несколько месяцев назад?

– Зачем старое вспоминать? Теперь, Константин Романович, пойдете вы в гору, в гору. И главным будете и директором. А там – все выше, все выше…

Орлеанцев с улыбкой на одутловатом, раскрасневшемся от вина лице качал ногой.

– Плох тот солдат, Крутилич, который…

– Ну да, ну да – маршальского жезла который не ощущает в ранце за плечами? А вот у меня этого нет. Не то чтобы не думать никогда о жезле, – не в том смысле, нет. А вот думаешь, уже что–то налаживается, устраивается – трах, конец тебе!

– Будьте умнее других, пусть не вам, а им будет трах. Сейчас установки такие: все мешающее, тормозящее – долой.

– Ну и что будет?

– Новые люди придут.

– Откуда они, новые–то? Такие же придут.

– А, например, мы с вами, это что – такие же? Вы, Крутилич, безнадежный пессимист. Придем мы, понятно? Мы!

Наконец Орлеанцев тоже ушел. Убрался и официант, унося корзины с посудой. Крутилич отворил форточки, чтобы вытянуло дым. Снял ботинки, надел шлепанцы.

Прошелся по комнатам, по кухне, по коридору; возвратясь в столовую, потянулся, подымая руки кверху. Потом опять зашел в кабинет–спальню. Тут стоял его старый, черный, обитый железками сундук. Потрогал его ногой в войлочной туфле. Велик Орлеанцев, велик, но и он человек, а не бог. В сундуке у Крутилича уже есть некоторые свидетельства земных свойств Орлеанцева, Да, в старом сундуке кое–что обновилось, обновилось о тех пор, когда Орлеанцев впервые посетил мрачное логово Крутилича и призывал его бороться за свои права. Тогда, конечно, он, Крутилич, был жалок, был всеми отвергнут и дискриминирован. Орлеанцев составил о нем, очевидно, совершенно неправильное представление как о человеке слабом, жалком, ничтожном. Но это неправда, это ошибка Орлеанцева. Стоит вспомнить рассказ, кажется Джека Лондона, о том, как один боксер проиграл свой последний, решающий бой и сошел с ринга, Был он голоден, он мечтал о куске мяса. Окажись у него этот кусок мяса, и все бы изменилось. Как важно вовремя получить его, этот кусок! Ну хорошо, Орлеанцев вовремя пришел на помощь. Если Крутилич получил необходимый кусок мяса, то за это, конечно, Орлеанцеву спасибо. Но, дорогой товарищ Орлеанцев, и в том, что вы пошли в гору, отнюдь не только ваши нужные люди в министерстве повинны. Нужные люди получили нужные письма. Круша Чибисова и всяких иных бюрократов, добрым словом он, Крутилич, поминал кого? Вас, товарищ Орлеанцев, вас, Константин Романович. Напрасно все свои успехи вы приписываете только самому, себе. Но бог с ним, бог с ним, с этим Орлеанцевым., пусть тешится. Во всяком случае, если пользоваться его терминологией, он нужный человек. Надо держаться возле него. Советы он дает правильные. Вот, кстати, и насчет хозяйки дома… Ах, Соня, Соня! Пожалеешь, пальцы грызть будешь, что так легкомысленно покинула своего друга в трудный час. Снова жениться? Снова связать свою жизнь с существом, которое в новую трудную минуту – а кто от такой минуты гарантирован! – покинет тебя с легкостью необыкновенной? Нет уж, спасибо. Вот если завести помощницу в доме, вроде той симпатичной официанточки из гостиницы, это да. Толковый, дельный совет. Но попробуй последуй ему! Как тут приступить к делу практически? Объявление вывесить? Пойдут мордовороты всякие. Еще и на воровку нарвешься – обчистит. Или на склочницу – по судам затаскает.

Крутилич вышел в переднюю, где было зеркало на стене, зажег свет, посмотрелся в зеркало. Преобразился человек: костюм если не новый, то хорошо отутюженный; свежая рубашка. Галстук подарил Орлеанцев. Говорит, из Парижа привез. И верно, с изнанки какое–то иностранное клеймо пришито. Лицо усталое, но благородное; вторую неделю бреется ежедневно, даже привыкать стал к этой нудной процедуре. Вот получит первую получку завтра–послезавтра, шляпу купит.

Выпятил грудь, долго стоял перед зеркалом…

Орлеанцев тем временем в своей комнате на четвертом этаже следующего подъезда, лежа в постели, просматривал материалы, которые ему утром передал главный инженер, сказав: на ваше усмотрение. Это была большая, страниц в тридцать, докладная записка инженера Козаковой. Орлеанцев начал читать записку без всякого интереса, рассеянно, видя перед собой не столько доменный цех, не столько записку, сколько автора записки, мысленно рассматривая эту женщину со всех сторон и оценивая. В общем, тоже экземпляр любопытный, решил в конце концов и стал читать внимательней.

Записка оказалась умной, предложения были важные. Если все это внедрить в жизнь, использовать весь комплекс мер, предлагаемых Козаковой, доменный цех сможет давать металла процентов на восемь, на десять больше. А восемь или десять процентов – это в итоге многие тысячи тонн в год. Молодец, молодец, Козакова! Орлеанцев взялся за подсчеты, за расчеты. Да, да, да – здорово!

Потом, заложив руки за голову, он долго смотрел в дальний темный угол под потолком. Голова усиленно работала. В записке Козаковой было много и наивного, многое было так неуклюже сформулировано или изложено так нескладно, что, конечно, требовало более опытной, более зрелой руки. Орлеанцеву уже было ясно, что и как следовало переделать, чтобы записка убедила кого угодно. Он хотел тут же встать и засесть за работу, но, взглянув на часы, быстро погасил свет, натянул на плечи одеяло – в комнате было прохладно, потому что в отоплении все еще что–то не утряслось, все еще что–то портилось, – и, сказав: «Завтра, завтра займемся», – стал медленно считать: один, два три… – чтобы скорее уснуть.

3

До встречи с Андреем Капа охотно рассуждала о любви, которая в ее представлении была чем–то неземным и до крайности идеализированным, способным при соприкосновении с житейской прозой немедленно увянуть. Слушая ее в ту пору, можно было подумать, что для этого чувства люди должны отстраняться от всего ежедневно их окружающего и в некий любовный час они будут надевать некие крылья и высоко парить над землей. Потому так резко она судила о браке, который якобы завершающий аккорд любви, смертный час любви, и что его надо всемерно отдалять, если уж нельзя избегнуть совершенно.

«Ничего я в этом не понимала, – говорила она теперь подругам. – То, что бывало у нас с мальчишками, – всякие ухаживания, записочки, провожания, ревности из–за того, что на вечере сидела не с ним, а с другим, посмотрела не на него, а на другого, – все это совсем–совсем не то».

Только прожив с Андреем три месяца, Капа начинала понимать, что такое любовь не выдуманная, а земная, только теперь приходило к ней это чувство по–настоящему. Иногда говорят так: ходит кто–то за кем–то будто тень. Она, Капа, гордая, самостоятельная, обо всем судившая по–своему, и в самом деле готова следовать за своим Андреем именно как его тень. Она бросила бы институт и ходила на завод, в доменный цех, сидела бы в сторонке и смотрела на Андрея, на то, как он работает.

Дома она так и делала. Если Андрей садился заполнять дневник доменного мастера, она устраивалась напротив, ставила локти на стол и, уткнувшись подбородком в ладони, смотрела, смотрела на своего мужа. Да, да, это был ее, ее муж, муж. Андрей даже смущался под этим взглядом. «Капочка, – говорил он. – Оттого, что ты так на меня смотришь, я вот тоже… смотрю вот в книгу, а вижу фигу». – «Но я – то не фигу вижу, нет». Она рассматривала каждую черточку на его лице, видела, как морщит он лоб, задумываясь, как двигаются у него длинные девчоночьи ресницы, как медленно сползают на лоб мягкие волосы. Когда они уже вот–вот должны упасть, Капа не выдержит – подымет их снова, пропуская пряди сквозь пальцы. Андрей улыбается, целует ее руку, прижимается к ее ладони щекой, шепчет: «Капка, милая. Откуда ты такая взялась?»

Когда–то Анна Николаевна укоряла Капу в том, что она слишком рассудительная, холодная и какая–то еще, – Капа уже не помнила какая. Но она оказалась очень нерассудительной, она оказалась легкомысленной, ветреной – посмотрела бы на нее мама теперь. Андрей гораздо рассудительней ее. Если бы не он, у них бы, наверно, все пропало. Он и только он заставляет ее садиться за книги, он и только он заставляет ее каждое утро идти в институт. «Не хочу, – ноет она, свертываясь под одеялом, – не хочу я больше туда ходить. Надоело». Он все–таки подымет ее. Она сидит на постели сонная, с надутыми губами. «Ну тогда сам меня и одевай». Он ее поит чаем, дает в руки портфель и выпроваживает из дому. Она раз десять возвращается: «забыла тебя поцеловать», «не так тебя поцеловала», «ты мне плохо ответил»…

Так бывает, когда Андрею в вечернюю или в ночную смену. Если в утреннюю, когда он уходит раньше ее, тогда хуже, тогда надо вставать самой, в доме без Андрея холодно, пусто, скучно. Сидит, пьет чай, поставив на столе, прислонив к сахарнице, его фотокарточку, и разговаривает с ней. Иной раз спросит себя: «Может быть, это глупо? Может быть, я поглупела?» Подумает и сама ответит: «Ну и что ж, пожалуйста, лучше быть такой глупой, чем умной по–другому».

Случается – и это тоже зависит от заводских смен – вставать в одно время с Дмитрием Тимофеевичем. Он хмурый, неразговорчивый, но Капа знает: он в общем–то добрый, он весь таинственный. Если вставать им в одно время, она еще с вечера беспокоится, утром подымается до света, готовит завтрак, ходит тихо, бесшумно. Почему–то она робеет перед Дмитрием Тимофеевичем. Это не страх, нет. Капа никого и ничего еще в жизни не боялась. Десяти лет ночью прошла через кладбище, и не на пари на какое–нибудь с девчонками или мальчишками, а просто так, для себя. Она в море на несколько километров заплывает. Она… Да что там говорить о страхе! Нет, не страх и не робость даже. Это скорее уважение, большое уважение. В Дмитрии Тимофеевиче все необыкновенное: и биография его, и то, как он работает, о чем даже отец говорил, – во всесоюзном соревновании по профессиям второе место среди прокатчиков завоевал. И вот портрет с него какой получился – действительно прекрасный портрет; художнику Козакову повезло, что он с Дмитрием Тимофеевичем встретился. И еще эта Леля, их отношения… Капа очень сожалела о том, что все так расстроилось, о том, что Дмитрий Тимофеевич с Лелей расстался.

Подав завтрак, Капа даже за стол не садится, пока Дмитрий Тимофеевич не позовет: «Что же вы, Капитолина? Один не буду. Сит даун, плиз». – «Сенк ю», – ответит и устроится напротив, как с Андреем. Дмитрий ест, пьет, старается произносить еще какие–нибудь английские фразы. Капе удивительно, до чего же быстро запоминает он слова и правила. Вообще он очень способный, Дмитрий Тимофеевич. Недавно он проводил на заводе всесоюзную школу прокатчиков, отовсюду съехались операторы крупных прокатных станов. Занимались две недели, обменивались опытом, ездили на другие заводы. Сам он об этом ничего не рассказывал, но, прибирая в комнате, Капа нашла копию приказа министра, в котором министр выносил Дмитрию Тимофеевичу благодарность за отличную работу. А читал сколько Дмитрий Тимофеевич! Он читал гораздо больше, чем она, Капа, студентка четвертого курса института. Пусть бы посмотрел кто, какие книги носит он из заводской и городской библиотек. В последнее время Дмитрий Тимофеевич зачитывается Шекспиром. Шесть томов принес и читает подряд один за другим.

Он никогда и нисколько не мешал им с Андреем, Умел вовремя уйти, оставить одних. Был чуткий и деликатный. «Если бы не ты, – говорила Капа Андрею, – я бы в Дмитрия Тимофеевича влюбилась. Не веришь? Вот тебе честное слово!»

Андрей тоже был замечательный – спокойный, добрый. О нем тоже очень хорошо отзывались. Говорили, правда, что он молод еще для настоящего доменщика; это только теперь такие мальчики домнами стали управлять: раньше домны одним дедам–мудрецам подчинялись. Ну, ничего, придет время, и Андрей станет мудрецом. Капа смеялась, представляя себе Андрея сивоусым дедом. До этого было так далеко, что этого, казалось, никогда и не будет. Еще много–много лет продлится у них с Андреем только молодость, молодость.

Затянувшаяся зима наконец–то переломилась на весну. По Овражной невозможно стало пройти – ручьи, и не ручьи даже, а целые потоки мчались по всей улице к оврагу, шумели, пенились, было в них по колено. К центральным улицам пробирались чужими дворами и садочками, лазали через заборы и сквозь заборы, воевали с цепными псами и с их хозяевами. Андрей приобрел Капе резиновые сапоги. Она смеялась: в таких только молочницы из пригорода ездят. «Ничего, ничего, – говорил он. – Дойдешь где посуше – туфли наденешь». – «А сапожищи на палке через плечо?» Смеялась, но надевала, без сапог было нельзя. Однажды она пришла в них к родителям. «Папа дома? – спросила у матери. – Хочу ему показаться». Она ступила на ковер отцовского кабинета грязными сапогами. «Вот, папуля, как вы заботитесь о нас, простых тружениках. Таких улиц, вроде Овражной, в городе если не сотни, то многие десятки». – «Так ведь весна же, весной всегда грязно, чудачка». – «И весной не должно быть грязно, весной должно быть все красиво, очень красиво. Весна же!»

Когда она об этом разговоре сказала Андрею, Андрей не одобрил: «Зачем ты так, Капочка? У Ивана Яковлевича сейчас забот больше, чем когда–либо. Любишь ты людей дразнить». – «Ага! – сказала Капа. – Уже критические замечания. В моем идеальном существе постепенно обнаруживаются недостатки. Вот–вот, с этого и начинается, с мелочей». – «Что начинается?» – «Нормальная семейная жизнь. Дальше будет больше. А когда мы, уперев руки в бьки, примемся друг на друга орать или если – еще лучше, – когда ты меня станешь за волосы по полу таскать, можно уже будет говорить: а чего вы от них хотите? Ведь муж и жена». Капа обняла Андрея, прижалась к нему. Ей было так хорошо, как никому, конечно, больше не бывает.

В свободные часы Капа вытаскивала Андрея в сад раскидывать снег – чтобы скорее таял. Когда снег растаял, заставила сделать под вишнями стол и скамеечки. Она каждый день рассматривала почки на деревьях – скоро ли распустятся. Однажды воскресным утром, встав раньше Андрея, влетела в дом с криком: «Вставай, вставай сейчас же! Что происходит, что происходит!» Выскочил полуодетый в сад вслед за нею. На вишнях теплились только что раскрывшиеся белые цветочки, «Это же, Андрей, наша первая весна! Слышишь? Самая первая». Они целовались. Дед Мокеич, глядя на них через забор, вспоминал свою молодость. Но была она такой далекой, его молодость, что помнилась смутно. Чтобы так вот целовались в его времена, этого и вообще память не удержала. Строже вели себя, думалось ему за давностью времен.

Капа ждала, не могла дождаться, когда уж каникулы–то будут. Андрей возьмет отпуск, и, боженьки мои, никуда не надо будет ходить, не надо будет совсем расставаться – ни на час, ни на минуту, все вместе, вместе, вместе!

Они ходили в кино на каждую новую картину, – хорошая ли картина, плохая – все равно ходили, сидели в зале, держась за руки. Что бы там на экране ни происходило, она ни на минуту не забывала о том, кто сидит рядом с ней: Андрей, Андрюшка, муж. Мой муж. Мой! Ходили в театр. В последний раз смотрели пьесу молодого драматурга Алексахина. Пьеса называлась «Покинутая».

– Стыд, стыд и стыд! – говорила Капа по дороге домой. – Все рухнуло, столько лет жизни пропало – ведь эта женщина очень любила своего мужа, отдала ему все лучшее, что было в ее душе, а он ушел, ушел к другой, молоденькой, – и автор смеет нам говорить: «Ничего! Если нет мужа, то есть коллектив, хорошая специальность. Все хорошо». Да нет же ничего хорошего! Все плохо. Вот и надо показать, как это плохо, как это печально, как это горько. Это будет правда, верно же? Он воображает так: ах, если у нас нет эксплуатации человека человеком, если власть принадлежит народу, если все материальные блага – для народа, то уж чувства, личные счастья и несчастья только этим и определяются, только этому и подчиняются. И неважно – бросил муж жену, бросила жена мужа, кто–то кого–то полюбил, кто–то разлюбил – все мелочь, все чепуха, главное – нет эксплуатации человека человеком. Ну и что ж, что нет. Это очень хорошо, что нет. Я очень, очень горжусь тем, что живу в такой стране, как наша, но не люблю, когда по этому поводу фальшивят и сюсюкают. А ты?

Над головами было майское звездное небо, в улицах летали теплые ветерки, слышалась далекая гармонь и еще дальше – лаяли собаки. Уже шли по своим окраинным улицам.

– У нас тут как в селе, правда? – сказала Капа. – Это даже хорошо: и в городе, и в то же время в деревне.

Когда вошли в калитку, она предложила:

– Посидим на скамеечке. Вечер такой хороший.

Сели, обнялись под пиджаком Андрея. Сидели тихо–тихо, раздумывали…

– Знаешь, о чем я думаю? – спросила Капа. – Я свою мысль продолжаю. Все из–за пьесы этой. Понимаешь, у нас путают две вещи, отсюда и фальшь часто идет. Послушай меня внимательно. Много тысяч лет существовало человеческое общество, и все эти многие тысячелетия оно основывалось на эксплуатации человека человеком. Один человек вез, другой человек ехал. Революция покончила с таким порядком. Впервые в своей истории человек у нас работает сам для себя. Это огромно, это грандиозно. У меня просто не хватает слов. Это именно, и есть революция. Решен главнейший из главнейших вопросов – вопрос производственных отношений. Сам везешь, иной раз очень нелегко везешь, в гору везешь. Но ведь сам и едешь. Ты меня понимаешь, я не путано говорю?

– Понимаю. Это мы еще в школе проходили.

– Не смейся. Дальше труднее будет понимать, потому что у меня у самой это в полном сумбуре. Вот что дальше. Дальше я хочу сказать, что у человечества две извечные и главнейшие проблемы. Первая – вот эти производственные отношения, а вторая – семейные отношения. Они, конечно, связаны между собой. В капиталистическом мире брак часто коммерческая сделка, в свое время это был вопрос династический и так далее, У нас свободен человек и свободны его чувства. Но разве отсюда следует, что если в корне изменились производственные отношения, если нет эксплуатации человека человеком, то все непременно будут счастливы и в личной жизни? Предположим, Андрюша, меня не будет, разве тебе коллектив твоего доменного цеха заменит, меня?

– То есть как тебя не будет?

– Просто я это для примера. Я буду, буду, всегда буду. Но говорю: для примера. Мне, например, тебя не заменил бы никто – ни коллектив, ни больные, которых я буду лечить когда–нибудь. Если бы ты покинул меня, я бы ревела день и ночь, и ни в какую бодрую пьесу меня бы вставить не смогли. Я не годилась бы для бодрой пьесы, потому что была бы правдивой героиней. А эта, которую мы видели сегодня, фальшивая. Вот я и говорю: проблема личного счастья еще не решена. Еще никто не знает, как поступать, когда тебя не хотят любить или разлюбят. Эту проблему решат люди будущего, те, которым уже не так остро надо будет бороться за хлеб, за существование. А у нас и в книжках, и в пьесах, и в кино это все торопят, и вот не то получается. Наговорила я тебе, да?

Андрей, помолчав, сказал:

– Все это понятно. Только кое–что уже сделано,

– Ну что, что сделано?

– Ясли вот есть, детские сады, детские дома. Матерям, если они одни остались, легче ведь, когда это есть. И всякое такое.

– Вот именно: всякое такое, Андрюша. Ведь это же, о чем ты говоришь, все к материальному, к материальному относится. Я же тебе сказала – как материальную сторону решать, революция определила, она ее завоевала. Ясли, детские сады, пособия – да, да, матери легче детишек выращивать. Но разве все это ей заменит утраченную любовь, заменит любимого человека, если он ушел к другой? Странный ты, Андрей, рассуждать так.

– Ты во многом, Капа, права, – сказал Андрей, еще поразмышляв. – Но не во всем. Видишь ли, если с тобой согласиться, то надо себе сказать: ничего мы тут изменить не можем, все это дело будущего, повесить руки и сидеть, чего–то ожидая. Если бы так люди рассуждали, то и революции бы не было, то и производственных бы отношений мы не решили. Верно?

– Ничего не верно! И Маркс и Ленин открыли законы развития общества, разработали теорию и практику революции. Все было обдумано, продумано, были ясные программы.

– Ты говоришь: Маркс и Ленин… А были и до них, которые раздумывали над судьбами человечества. Не так, конечно, научно, не так ясно и четко. Начиналось с утопистов–социалистов… Ты проходила это в школе?

– А как же? Томас Мор. Кампанелла. Сен – Симон…

– Ну вот, они тоже рассуждали о будущем, пытались его как–то изобразить. Думаешь, их фантазии не пригодились Марксу и Ленину? Хотя бы для того, чтобы, скажем, опровергать? Разве эти фантазии не заставляли людей задумываться, тоже принимать участие в размышлениях над будущим человечества? Вот и теперь, когда такие пьесы пишут, тоже ведь стараются разрешить вопрос будущего – как там будет с личным счастьем?

– А зачем за сегодняшний день выдают? Так бы и писали: фантазируем, мол, тщимся.

– Я с тобой, в общем, не очень согласен, Капочка, не сердись, пожалуйста. Пьеса, ничего не говорю, плохая, это ты права. Но что писатели думают над такими вопросами, это они делают правильно.

– Так сказать, камни в здание будущего, – усмехнулась Капа. – Для кого–нибудь пригодятся, да?

– Что ж, да.

– Никому это не пригодится. Просто дурной вкус и у автора, и у театра, и у тех, которые всхлипывали в зале.

– А вот раз они всхлипывали, это доказывает, что над такими вопросами надо думать, волнуют эти вопросы людей, хотят люди, чтобы им показали пути возможного разрешения разных жизненных противоречий. Хотят, очень хотят!

– Ну и пусть хотят. – Капа надулась, шевельнулась было, чтобы отодвинуться от Андрея. Но прижалась еще тесней, подумав: а у нее–то нет никаких жизненных противоречий, у нее есть Андрей, есть счастье. И тихо рассмеялась.

– Ты что? – спросил Андрей. – Над чем?

– Так.

И в самом деле, она не знала, чему улыбается в этот поздний весенний час. Ей было хорошо жить, в душе было предчувствие чего–то еще лучшего, сердце сладко замирало.

В степи за оврагом скрипуче кричала птица. Горожанка Капа не знала, что это за птица. В темноте в вишнях, гудели жуки. А пахло… Как замечательно пахло вокруг! Во всех садах что–то цвело, во всех садах были вскопаны грядки. Запахи цветов, земли, молодых травок и, наверно, самого ночного воздуха, смешиваясь, сливаясь, составляли ни с чем не сравнимый аромат весны. Раньше тоже были весны, целых двадцать. Но Капа не помнит, чтобы они пахли так, как нынешняя. Капа вообще что–то не запомнила тех весен. Ничем они не отличались одна от другой. Приходили, сулили экзамены, проходили, экзамены оставались позади. Так и сливалось одно с другим: весна и экзамены, экзамены и весна. Сейчас тоже вот–вот экзамены. Но разве эта весна – весна экзаменов? Нет же, эта весна другая, эта весна – весна Андрея, Андрюши…

– Андрюшка, – сказала Капа, – неужели ты когда–нибудь поступишь со мной так же? Я буду уже не очень молодая, уже начну седеть немножко, а ты явишься и бух: прости, Капочка, в чувствах своих не волен, жизнь с тобой прожил счастливо, но вот – новая любовь, кто сможет осуждать любовь, это святое чувство? И уйдешь. А? Неужели ты это можешь? Говори сейчас же! Я ведь тогда жить не буду, я не пойду к коллективу, я уплыву в море и утону. Не смей молчать. Сейчас же чтобы все было сказано!

Андрей схватил ее, посадил к себе на колени, стал целовать, не давая говорить. Но Капа вдруг сникла, руки ее, охватившие его шею, ослабли.

– Тише, – сказала она каким–то странным голосом. – Тише, не надо так. Пойдем лучше в дом. Холодно уже.

Дмитрий еще не спал. Но он уже напился чаю, поужинал и горячий чайник накрыл полотенцем. Капа ушла в спальню. Андрей присел к столу, спросил:

– Ну что нового у вас, в прокатке?

– Леший его знает, Андрюшк, – ответил Дмитрий. – Не пойму ничего. Такое дело, такие решения съезд принял, работать бы только. А вот находятся элементы, которые плетут, понимаешь, что в голову взбредет.

– А у нас, в доменном, элементов нету. Работаем.

– К вам элементы и не пойдут. Им там жарко. У нас попрохладней. Один сегодня… И вот ведь – поммастера, ведь и человек–то самостоятельный, такую шумиху поднял на занятиях по текущему моменту. «Отчего, кричит, статью в журнале не прорабатываем? «Сталь и стиль». Там правда сущая. Директор Чибисов заелся, под демократа маскируется, а сам бюрократ, пора обновлять такое руководство». Слушай, а вот ведь Чибисов–то… Платон говорит – он с ним больше сталкивался, – хороший, говорит, человек Чибисов. Мне лично сталкиваться мало пришлось. Ну придет, поговорит. А что еще в цехе директор будет делать? Я выступил: не о том, говорю, шумишь, дядя. Давай вместе думать, как работу в цехе улучшать. Откуда у тебя идеи такие в голове завелись – менять да менять? А чего его менять, завод плохо, что ли, работает? «Так вот же тут написано!» – и журналом трясет перед моим носом. Я у него этот журнал взял, фортка была отворена, в красном уголке занимались, в фортку и выбросил. Тут он и вовсе взыграл. «Выбросил, а что выбросил? Бумагу выбросил. Правду не выбросишь». Вот напишут, понимаешь, а люди–то читают, читают и вот какие выводы делают. А некоторые ушами хлопают. Ничего, мол: нормальный разговор, каждый свое высказывает, откровенно, душевно. Нет, Андрюшк, не люблю я горлодеров. Не за дело болеют, а как бы половчей брякнуть что, да так и отличиться. В работе отличайся, вот тут ты весь на виду, ни за что тут не укроешься.

Андрей сказал:

– А вот дядя Платон отличался в работе. Работник он какой, верно? А что с ним сделали? Тот же твой Чибисов…

– Он мне объяснил, Платон–то, – ответил Дмитрий. – Чибисов ни при чем. Чибисов ему все бумаги показал. Он из–за Платона даже выговор схлопотал: что не выполнил приказ раньше. Ну вот. А Платон сам неправильно себя держит. Обиделся, сидит дома, что барбос в конуре, когда дождик. «Никогда, говорит, за себя не дрался, все за других, вот и не умею». А что получилось с ним? Думаю, вот что. Неправильно где–то порешили, что на таких должностях непременно с инженерским дипломом надо быть. Такую инструкцию и вынесли. А зря. Еще спохватятся.

Он ушел к себе в боковушку. Андрей сидел за столом и в раздумье жевал булку.

– Андрей! – Капа приотворила дверь из спальни. – Ну где же ты?

Голос у нее был не совсем обыкновенный, какой–то перехваченный. «Может быть, простыла, – подумал. – Напрасно сидели так долго на скамейке».

Когда он вошел в спальню, Капа плотно прикрыла дверь, прижалась к нему, в глаза не смотрела.

– Андрей, скажи, ты будешь радоваться или будешь ругаться?

– Смотря что. – У него возникла догадка. – Ты?.. – сказал он, чувствуя, как сердце ускоряет бег.

– Да, – ответила она. – Да, Андрей… Милый. Он у нас будет. Он уже есть.

Она была бледная, испуганная и счастливая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю