Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)
Обер–мастер пришел к директору:
– Что же это такое, Антон Егорович?
– Ты о чем, Платон Тимофеевич?
– Квартиру–то нашего мастера, инженера Козаковой, схапали. Начальнику какому–нибудь понадобилась?
Обычно – Платон Тимофеевич это знал хорошо – Чибисов ответил бы шуткой или притчей. Это был директор, который говорил, что работать надо весело, стараться делать так, чтобы работа уже и сегодня доставляла удовольствие, а не только при полном коммунизме.
На этот раз ни шуток, ни притч не было. И не слишком спокоен был директор.
– А что же я сделаю? Что? – Чибисов поднялся из кресла, подошел к окну, отворил форточку. – Топят, черти, изжариться можно.
В кабинет клубами повалил морозный уличный воздух. Платон Тимофеевич удивился, на что Чибисову такая стужа, и без нее в кабинете не больно тепло.
– Учти, Антон Егорович, – продолжал он, – учти, что я жаловаться буду. Я до горкома, до обкома дойду. Вот дай съезд закончится – и пойду.
– Иди! – ответил Чибисов. – Иди, милый. Доброе дело сделаешь. – Он пошел к сейфу, с грохотом отомкнул тяжелую дверцу, взял какую–то бумагу сверху, бросил на стол перед Платоном Тимофеевичем: – Почитай! Полюбопытствуй.
Платон Тимофеевич надел очки и принялся читать приказ министерства. Он читал о том, что Чибисову объявлялся строгий выговор за невыполнение еще каких–то приказов. Он читал о том, что почти уже месяц назад обер–мастер Ершов должен был сдать кому–то дела и удалиться на пенсию. Он читал еще и том, что инженер К. Р. Орлеанцев назначается заместителем главного инженера завода. В приказе говорилось, что Чибисов неправильно использовал этого инженера, не дал ему должности по опыту его руководящей работы. Чибисов предупреждался, что если в недельный срок он не наведет порядка в использовании кадров, если не продумает линию своего поведения по отношению к распоряжениям и руководству со стороны министерства, то последуют дальнейшие меры – вплоть до постановки вопроса о его служебном несоответствии.
Платон Тимофеевич читал все это и чувствовал, как в теле у него возникает непривычная стариковская слабость.
– На кого и кому пойдешь ты жаловаться? – спросил Чибисов, когда его посетитель отложил бумагу в сторону, снял очки и спрятал их в щелкнувший железный футлярчик.
– Значит, что же, под зад коленкой? – сказал Платон Тимофеевич, и у него дернулись губы. – Я же строил этот завод, Антон Егорович. Что ж ты не сказал им? Как же ты согласился с ними?
Чибисов достал еще несколько бумаг из сейфа. Это были копии его возражений й категорических протестов, адресованных министерству. И их прочел Платон Тимофеевич.
– Так кто же это все делает? От кого оно идет?
Чибисов развел руками:
– Одно могу сказать, ты сам видишь это из документов, не я, дорогой Платон Тимофеевич. Не я. И с квартирой, скажи этой Козаковой, не моя тут злая воля… Тоже выговор получил, устный, от вышестоящих инстанций… Пришлось квартиру отдать этому… Крутиличу. Изобретателю. Говорят, перед Европой стыдно за меня, такой я зажимщик оказался. Козакова еще молодая, комната у нее все же есть хорошая, Потерпит. Не последний дом строим.
Он говорил, а Платон Тимофеевич не слушал. Он был ошеломлен, убит известием. Оказывается, все – отработал обер–мастер Ершов, списывают на пенсию, нельзя практикам доверять новую технику, требующую знания законов химии, физики, математики.
Знал Платон Тимофеевич, что не сумеет отстоять себя. Случись с кем иным беда такая, и верно бы в горком, в обком пошел. В ЦК бы поехал. А за себя ходить канючить не приходилось еще ни разу в жизни. Еще не было случая, когда бы он словесно доказывал пользу свою, свою необходимость на производстве. Не ждал такого дня, даже и в мыслях не мог допустить того, что может прийти день, когда ему вдруг скажут, что он не нужен. Тридцать девять лет был нужен, с шестнадцати годов. За полтора года до революции привел его отец учиться на горнового на старый завод Юза. Чего только не перевидел с тех пор Платон Тимофеевич! Такие ли домны были в ту пору! Так ли работалось возле них! Кто желает узнать о тех временах, пусть почитает книгу писателя Ляшко «Доменная печь». Листает Платон Тимофеевич иной раз, перечитывает некоторые страницы, вспоминает молодость свою. Уж на что простое дело – литейный двор. Приходят теперь экскурсанты, объясняешь им все, скажешь: «Вот он, этот литейный двор». – «А что же тут льют?» – спросят. «А ничего, одно название осталось». А было как? Было так, что чугун из печи шел на этот двор, по канавкам расходился да в них и застывал этакими чушками. Удушье всегда стояло на литейном дворе. Сейчас чугун из печи бежит по канавкам прямо в ковши чугуновозов и едет в миксер – резервуар запаса для мартеновских печей. Никакой пирометрической не было в те времена, ни приборов, ни механизмов. Все на глаз да вручную, даже летку заделывали вручную…
Да разве только у доменных печей был нужен советской власти он, Платон Тимофеевич? Еще не был Платоном Тимофеевичем, еще Тошкой был, когда уже сражался за нее, за власть Советов: и с казаками схватывался, и с немцами, и с врангелевцами. Даже с махновцами, с какими–то атаманшами – с Марусей и Сонькой. На белополяков ходил. Партийная его жизнь началась в одной из первых комсомольских ячеек.
Немало было прожито, немало сделано к тому времени, когда всей семьей приехали сюда на морском открытом берегу строить металлургический завод. С тех пор только один раз покидал свой завод Платон Тимофеевич – в тысяча девятьсот сорок первом, эвакуируясь с другими рабочими и с оборудованием на Урал. Большая жизнь здесь прошла: и женился здесь, и детей народил, и обер–мастером сделался, и ордена получал, и еще многое что было здесь. Никогда не задумывался над тем, а как закончится эта жизнь. Спросили бы, сказал бы: «А вот упаду возле печи, доктор придет, послушает сердце через трубку – мир, мол, праху раба божьего Платона Тимофеевича Ершова». Как моряк не представляет своей кончины в постели, так и Платон Тимофеевич не мог представить себе расставание с печью даже в предсмертный час.
Какие же злые силы сделали так, что его, здорового, сильного, ничуть не сдавшего, разлучают с печью, с заводом, при жизни хотят уложить в гроб? Да, он знал, что не пойдет бороться за себя; да, он знал, что уйдет домой и будет сидеть там, будто медведь в берлоге; да, он знал, что затоскует жестоко, смертно.
– Когда похороны–то? – спросил он упавшим голосом.
– Какие похороны? – не понял Чибисов.
– Ну меня–то когда хоронить будете?
– Так видишь – в недельный срок велено. Ты уж не тяни, Платон Тимофеевич. Руби одним разом. – Чибисов помолчал, добавил: – Может, и я за тобой следом. Дачниками станем, баркас заведем, рыбу ловить примемся да торговать на базаре. Фартуки наденем. Умеешь торговать, а, Тимофеич?
Чибисов шутил, но лицо у него было невеселое, не о рыбе он думал, конечно.
Ломал себе голову директор завода над такой же загадкой: откуда этот злой, все сжигающий ветер подул? Чибисов знал, что ничто в жизни не делается по принципу: так моя нога хочет; только в фельетонах для красного словца подобным образом выражаются. Не по велению ноги, а по велению человеческой воли делается все. Всегда для чьей–то выгоды. Значит, замешалась тут чья–то не очень добрая воля и сплелись чьи–то неизвестные Чибисову интересы. Не само министерство пошло на такие странные шаги, кто–то давил на министерские кнопки, кто–то нашел соответствующие щели в министерстве, кто–то пролез в кабинет к министру, соответствующим образом разложил по соответствующим папкам соответствующие бумаги, соответствующим образом «доложил» дело и прокомментировал его. Министр – он же не бог–отец, чтобы охватить такие гигантские металлургические хозяйства гигантской страны, – подписал эти бумаги или во всяком случае санкционировал, а подписать уже нашлось кому.
Тому, что так получилось, что выложил он все Платону Тимофеевичу под запал, Чибисов был рад. Он бы и еще тянул с выполнением приказа министерства, так и не решаясь нанести несправедливый удар обер–мастеру. И неизвестно, какие еще последовали бы осложнения, Ершов сам напросился, ну и облегчил дело. Чибисов прекрасно понимал его состояние. Но что же еще можно сделать для Платона Ершова? Предлагать какой–нибудь другой участок, меньшую должность – только обижать человека. Пусть идет на пенсию. Это же не позор, это законно, это Конституцией обеспечено. Он, Чибисов, ничего уже сделать не может. Нелепая штука: министерство за тысячи километров, а даже вот кадрами завода распоряжается. Ведь он–то, Чибисов, заводские кадры знает лучше, он знает их в лицо, в глаза, он видит их в труде, в жизни, в поведении; там, в министерстве, знают их больше по анкетам, а являются верховными вершителями всех заводских судеб. Ну, скажем, если нельзя всю ответственность за жизнь завода возложить полностью на него, на директора, кроме которого, кстати говоря, на заводе есть еще и партийная, и профсоюзная, и комсомольская организации, так что он не одинок и не бесконтролен, – но, допустим, нельзя ему одному доверить такое огромное хозяйство: увлечется, мол, загнет куда–либо – человек есть человек, – так ведь в городе существует горком партии, в области – обком партии, существуют горсовет и облсовет. Сидят там – если не все, то, во всяком случае в большинстве своем – умные, знающие, преданные народу люди. Они–то разве не способны проконтролировать деятельность директора Чибисова? Вот, может быть, съезд решит этот острый вопрос. Делегаты поднимают его в речах. Странно, что не понимает этого умный и дельный инженер Орлеанцев. Чибисов читал его статью «Заметки инженера». Не согласен с ее выводами. Верного в статье много, подмечено здьрово, глаз у Орлеанцева острый, факты убийственные. Но выводы неправильные, совсем неправильные. По Орлеанцеву получается, что для большей гибкости управления промышленностью надо еще больше дробить министерства, удваивать и утраивать их число. Конечно, это будет гибче, будет менее громоздко, но все равно останется сверхъестественная централизация, все равно директор будет спеленат и по рукам и по ногам.
Он подошел к поднявшемуся с кресла Платону Тимофеевичу, обнял его, и так стояли они с минуту–две, не хотели смотреть друг другу в глаза, чувствовали, что не совсем ладное происходит между ними, что уступают они чему–то такому, с чем оба не согласны, что не проявляют силы, и поэтому одному перед другим было стыдно.
Платон Тимофеевич ушел, замечая за собой то, чего никогда не замечал: он, оказывается, по–стариковски волочил ноги, каблуки скребли по заводскому асфальту, шаркали. В коленях ныло, горбился.
В цехе, найдя Искру, он рассказал ей, как обстоит дело с квартирой: отдают Крутиличу, поскольку тот – изобретатель, пожилой, горя хлебнувший, а она еще молодая, не последний дом завод строит. Подумал, подумал, да и о своем сказал – на пенсию, мол, гонят. Возраст такой – для доменщиков он ниже, чем в иных каких профессиях. Ничего не поделаешь – закон, старость оберегают.
– Но разве вы старый, Платон Тимофеевич? – возмутилась Искра.
– А ноги–то волочу, а в коленках хрустит… – Он согнул и разогнул ногу, хруста никакого не было, но сказал: – Стреляет что из нагана, слышите?
Проводив Платона Тимофеевича, Чибисов попросил Зою Петровну вызвать Орлеанцева.
– Товарищ Орлеанцев, – спросил он, приглашая сесть в кресло, – как вы смотрите на то, чтобы занять должность заместителя главного инженера завода?
– Откуда же идут такие пожелания? – поинтересовался Орлеанцев, разглядывая Чибисова усталым взором.
– Из министерства они идут, из министерства, не скрою, товарищ Орлеанцев.
– Николай Федорович вспомнил, очевидно, о том, что, когда я уезжал сюда, он обещал сделать так, чтобы меня устроили соответственно опыту, какой я имею.
– Возможно, – согласился Чибисов.
– А то получилось не совсем красиво, – продолжал Орлеанцев. – Помните, вы меня непременно хотели отправить на участок, как отправляют только что окончивших институт. Но я на вас не в претензии, нет, Антон Егорович. Надеюсь, будем работать в полном согласии. Я человек такой, что скандалов не люблю…
– А я люблю скандалы, – перебил его Чибисов. Ему не понравился излишне спокойный, самоуверенный и даже какой–то снисходительно–покровительственный тон, каким разговаривал Орлеанцев, развалившийся в кресле и покачивавший ногой. – Да, люблю их, – повторил он. – Скандалы нарушают спокойствие – вернее, успокоенность. А успокоенность – самое страшное в любом деле,
– С этим я согласен. – Орлеанцев улыбнулся. – Вполне согласен с тем, что успокоенность – страшное состояние и в производственной и в общественной жизни. Но, простите, не могу согласиться, что с нею бороться надо при помощи скандалов.
– Любыми средствами с нею надо бороться!
– Кстати говоря, – продолжал Орлеанцев, – этой успокоенности, Антон Егорович, у нас на заводе довольно–таки много. Слишком много, я бы сказал, патриархального в организации дела, в отношениях между людьми, между начальниками и подчиненными.
– Что вы имеете в виду? – Чибисов насторожился.
– Домашность какая–то. А в результате – разболтанность. В Москве, Антон Егорович, стиль другой. Строгий, деловой, четкий.
– Во–во! Бух приказик – и выполняй! Бух второй– выговорок! Четко и оперативно.
– Это у вас теоретическое представление, Антон Егорович. – Орлеанцев снисходительно улыбался. – У вас бы оно изменилось, окунись вы в практику работы министерства.
– Меня уже немножко окунули. Спасибо, – сухо сказал Чибисов и, чтобы прервать разговор, который его раздражал, поднялся, подал руку: – Пока до свиданья. Можете приступать к исполнению своих новых обязанностей. Главный инженер о вашем назначении уже знает.
Он следил за тем, как, медленно перебирая ногами в модных, хорошо сшитых брюках, высоко держа седую свою голову, шел к двери Орлеанцев. Ему не нравилась узкая длинная спина этого человека. Ему казалось, что, раздень его, скинь изысканные одежды, под ними предстанет замаскированный этими одеждами узкогрудый, тощий, с дряблой мускулатурой человечишка.
Орлеанцев отворил дверь, в последний раз мелькнули его модные одежды. Дверь затворилась.
Чибисов вышел на середину кабинета; оттянув в стороны свои брючины, как это делают с юбками исполнительницы русских плясок, потряс ими. Сравнения с брюками Орлеанцева они не выдерживали. Из них можно было выкроить две пары таких, какие носит Орлеанцев. Наконец–то почувствовал, что в кабинете холодно, пошел закрыл форточку.
– А все–таки скандалы нужны! – сказал он самому себе. – Без них сожрут. – И стал звонить Бусырину.
Орлеанцев, выйдя в приемную, нагнулся к Зое Петровне:
– Организуй, Зоенька, сегодня небольшой приемчик. Человек на шесть, на семь. Вот тебе тут несколько бумажек. Ну что ты такая грустненькая? Бодрее смотри на жизнь. Она грустненьких не любит.
29Задувал восточный студеный ветер. В теплую квартиру Платона Тимофеевича набилось полно народу. Заняли кушетку, все стулья и даже табуреты, принесенные из кухни Устиновной. Устиновна одолжила у кого–то из соседок полуведерный самовар, – дескать, из чайника такую компанию не напоишь. Самовар пел на столе; в его боках смешно, то длинно, то поперечно – рот до ушей, отражались лица тех, кто подходил еще налить себе чаю; лица были у кого озабоченные, у кого воодушевленные, у третьих просто веселые.
Уже не первый день на заводе, в цехах, шли читки и обсуждения материалов недавно закончившегося съезда партии. Но того времени, какое отводилось на это в цехе, людям было мало – иные собирались и по домам потолковать за столом, за чаем, в дружеском общении. К Платону Тимофеевичу сошлись мужчины из соседних квартир. Не одни доменщики – из разных цехов; в большинстве старые приятели Платона Тимофеевича.
– Шагнем, шагнем, широко шагнем, – говорил бригадир–мартеновец Уткин, расправляя на столе страницы изрядно зачитанных газет. – Крепко запомнился мне первый год первой пятилетки. Тоже тогда, после съезда… Это который же съезд был?.. Кто скажет? – Он кашлянул в ладонь. – После того, значит, съезда дело сильно в гору пошло. Я молодой в ту пору был парень, крепкий, здоровый…
– Кашлем поди не маялся?
– А я не от возраста кашляю. Я от курева. Мне докторша в нашей поликлинике сказала: если курить, говорит, не бросишь, Уткин, то ко мне лучше и не ходи, лечись сам как знаешь. Ей что! Сказала – и ладно. А попробуй брось!
– Баловство! – высказалась Устиновна, единственная представительница женского пола на таком обширном мужском сборище. – С озорства вы все, мужики, дым пускаете, и больше ничего. От упрямства, оттого, что все вас уговаривают: не кури, батюшка, сделай милость. А батюшка–то от уговоров от этих еще больше куражится.
Уткин снова кашлянул, сказал:
– Вот так и прародительница наша Ева навредила прародителю Адаму: сбила человека с толку своими разговорами. Мы же о чем? Мы о деле говорили. А ты что?..
Устиновна махнула рукой: отвяжись, мол. Уткин покачал головой, продолжал:
– Я бетонщиком тогда работал, завод мы строили на Востоке. Трудновато приходилось в общем–то. И харч… санаторным его не назовешь. И жилье… в бараках жили.
– А я тебе еще и не то расскажу, – начал было один из стариков, сидевший на кушетке. – Я тебе про то, как мы здесь первую домну строили…
– Слова сказать не дают! – рассердился Уткин. – Вот народ пошел речистый!»
– А чего ты про свой харч да про жилье завел… Когда это дело–то было!
– А здесь как сказано о главных задачах, в чем они заключаются? – Уткин потряс газетой. – В том, слушай, заключаются, – он стал читать медленно и раздельно, – чтобы на базе преимущественного развития тяжелой промышленности, непрерывного технического прогресса и повышения производительности труда обеспечить дальнейший мощный рост всех отраслей народного хозяйства, осуществить крутой подъем сельскохозяйственного производства и на этой основе добиться значительного повышения материального благосостояния и культурного уровня советского народа. Понятно? Вот я к чему веду. Для этого и о харчах и о жилье помянул. Главное, для чего и делается у нас все в государстве, чтоб человек жил хорошо, в достатке, весело, культурно, чтоб ел такое, чего душа его хочет, и жил получше, чем буржуазия жила.
– Федя, – сказала Устиновна, – вот я рыбца на базаре покупала. Осенью было. Завернули мне его в бумажку, из журнала из какого–то из старинного. И там картинка: стоит Николай Второй, снятый в полной военной форме, и рядом с ним автомобиль. Царский! А поставить того, царского, автомобиля возле твоего, который вы с Дарьей прошлым годом купили, сравнить если их, – никудышный ведь у Николая был драндулет перед твоим–то.
Все засмеялись. Засмеялся и Уткин: был доволен упоминанием о его зеленой «победе».
– Ты куда же это гнешь? – поинтересовался. – Какой–то вижу скрытый смысл в твоих высказываниях.
– Обыкновенный смысл, – ответила Устиновна. – И без того живем, дай боже, а все тебе мало. Жадный ты стал, Федя.
– Брось, тетка! – заговорил все время молчавший Платон Тимофеевич. Он к чаю не притронулся, стоял возле окна, смотрел сквозь морозные узоры на улицу, на рассыпавшиеся искрами огни фонарей. – Федя правильно толкует. Верно, впроголодь начинали жизнь. Верно, не только в бараках – в землянках жили. Через все прошли, пояса затягивали на последнюю дырку… да еще и за последней новые просверливали. Для чего? Для того, чтобы… верно, верно, Федя!.. для того, чтобы жизнь была у трудового человека сытая и одетая, чтоб никакой нужды, всего вволю.
– Ишь взыграл! – Устиновна даже руками всплеснула. – Накинулись оба. Будто я им главная супротивница. Будто планам ихним мешаю. Бесстыдники вы, и больше ничего!
– А между–то прочим, – заговорил старик, которому не удалось рассказать о строительстве первой доменной печи, – между–то прочим, насчет сельского хозяйства… Круто поднять его… Вот летом к брату в село ездил погостевать, – жизнь, скажу вам, не та, что была еще года за два до этого. То было, из деревни в город бежали. А вот и обратно тянутся.
Не дали Федору досказать, – отстранив порожнюю чашку и утерев усы, вступил в разговор слесарь Башлыков. – А Федор дело говорит. Если хотим жить еще лучше – от нас самих зависит… работать надо дружней… Рабочий класс, я считаю, не подведет. Он никогда партию не подводил. Широко шагнем после съезда, что верно, то верно. Главное, у кого ни спроси, у всех желание работать такое, что… – Он не нашел подходящего слова, стал закуривать папиросу.
– Всякие там ошибки, промахи – это исправится, – сказал Уткин. – Вместе с партией приналяжем, и все на свои места встанет. Никакие ошибки нас не остановят. Такой силы уже на свете нету, чтобы остановить.
– Так ведь их уже сколько и исправили, – дымя папиросой, отозвался Башлыков. – И с сельским хозяйством… Уж здесь говорили об этом. И насчет законности. И вообще. А приналяжем – и вовсе следа от них не останется. Мне один у нас сегодня давай гудеть в ухо: ага, дескать, то да се, кому верить? А я ему и говорю: а ты партии верь, не ошибешься. Шумиху–то что ж подымать. Не с такими делами справлялись. Гитлера вон разбили. Чего ты? Работай себе спокойненько, план выполняй.
Платон Тимофеевич все стоял у окна, жевал кончик уса. На душе было тревожно. Вот обсуждают друзья доклад на съезде, решения съезда, интересные выступления, планируют, как будут жить и работать дальше. А что он, старый доменщик Платон Ершов? Какие его планы? Чем он поможет партии в решении ее великих задач? Он еще ходит в цех, никому еще, кроме Искры Васильевны, да и то сгоряча, не сказал о том, что его отправляют на пенсию. Но это же последние дни: вот– вот будет объявлен приказ, и товарищи обо всем узнают. Он уйдет, они останутся. Все дела в цехе будут делаться без него. Без него будут выполнять планы, без него плавить металл, строить новую жизнь… А что же его жизнь – она кончена, что ли?
Он очнулся, будто от толчка. Уткин говорил:
– А это тебя, Платон Тимофеевич, касается. Прямо целиком и полностью тебя. Слышь, что в докладе сказано? Вот что в нем сказано, читаю: «Несмотря на то что развитие черной металлургии идет высокими темпами, у нас все еще ощущается недостаток в металле. Объясняется это быстрым ростом потребностей в нем народного хозяйства, а также тем…» Вот послушай, послушай! «…а также тем, что наши металлурги медленно осваивают производство наиболее экономичных и нужных для народного хозяйства профилей и новых марок металла». Понял?
Платон Тимофеевич промолчал.
– Вот и осваивай новые профиля и марки, – добавил Уткин.
– А это уж ты без меня делай, – ответил Платон Тимофеевич, и голос у него дрогнул.
Все обернулись к нему: чего это человек чудит?
– То есть как без тебя? – спросил Уткин.
– Да так. На пенсию отправляют.
– Батюшки! – воскликнула Устиновна. Чего ж ты молчал–то? Братьям бы хоть объявил. Совета спросил.
За окном подвывал ветер, вокруг фонарей искрилась морозная пыль.
– Такое время! – сказал Башлыков с возмущением. – Такие дела! Как же без тебя, Тимофеич? Без тебя нельзя. Это ты брось!
Платон Тимофеевич подсел к столу, двинул чашку под кран самовара, повернул кран – воды не было, всю выпили.
– Его и долить можно, – сказал с невеселой усмешкой. – Самовар–то. А человека… если выкипел? Человека не дольешь.