Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц)
Анна Николаевна мыла чашки после вечернего чая, Капа протирала их полотенцем и ставила в буфет.
– Мама, – сказала Капа. – Андрей мне сделал предложение, мама. Ты как смотришь на это?
– Ужас какой! – Анна Николаевна едва не уронила чашку. – Да ты понимаешь, что говоришь? Какие могут быть предложения, когда тебе еще три года учиться! Ученица выходит замуж! Где это видано?
– Во–первых, я еще ни слова не сказала о том, что собираюсь выходить замуж.
– А как же?..
– Обожди, доскажу. Во–вторых, разве тем, кто учится, это запрещено? Что же будет, если я окончу институт да потом поступлю в аспирантуру и еще на три года засяду за кандидатскую диссертацию, а потом еще на несколько лет за докторскую? Что, мамочка, прикажешь тогда делать? Выходить замуж в тридцать лет? Ведь только тогда наконец я перестану быть ученицей. Но зато уже буду вполне сложившейся старой девой. Спасибо, мамочка, сама ты, как мне известно, вышла за папу семнадцати лет.
– Почти восемнадцати.
Обе, взволнованные, помолчали.
– Но ведь ты обычно заявляла, – сказала. Анна Николаевна, – что замуж никогда не выйдешь, что не будешь на свои святые чувства надевать пошлые цепи Гименея.
– Во–первых, я не говорила этого слова: никогда. Я говорила, что вовсе не обязательно, чтобы любовь непременно оканчивалась браком. Она имеет право существовать сама собою, самостоятельно. Во–вторых, мама… Во–вторых, он такой одинокий. Отец у него погиб на фронте, мать – плохая женщина, бросила сына, куда–то сбежала. Ему очень трудно живется, мама.
– Так ты, что же, уже и согласие дала? – окончательно упавшим голосом спросила Анна Николаевна,
– Да, мама. Прости, пожалуйста.
– Боже, что–то скажет отец! Это его убьет. У него так плохо с сердцем в последнее время. Что ты творишь, Капитолина, что ты творишь! Какое мучение ты нам причиняешь! Столько чувств, столько жизни мы отдали тебе! Отец никого из детей так не любил и не любит, как тебя. Для него это была самая большая радость – подержать тебя на руках. Прибежит домой – он тогда в партийном комитете Судоремонтного работал, – схватит тебя и носит… – Анна Николаевна готова была заплакать.
– Перестань, мама, это невозможно. И себя и меня мучаешь. И папе, наверно, устроишь сцену. Я же не умираю, не уезжаю на всю жизнь в Антарктиду. Зачем усложнять простые, извечные вещи?
– Холодный ты человек, Капитолина, черствый. Ты не умеешь чувствовать, ты только рассуждаешь.
– Некоторые думают обо мне иначе.
Анна Николаевна не слышала ее.
– Нельзя только рассуждать и рассуждать, – говорила она. – Бессовестная ты.
– Ну это разные вещи, мама, – бессовестная и холодная.
– Нет, не разные! Холодные люди всегда бессовестные, а бессовестные – всегда холодные. Совесть не дает застывать чувствам человека.
– Ты философствуешь, мама.
– А ты дерзишь. Не воображай себя самой умной! – прикрикнула Анна Николаевна. – Я в институте не училась, но я тридцать пять лет прожила с твоим отцом. Эта жизнь была для меня все – и институт и академия. Да, я многому научилась у твоего отца. Дай боже, чтобы у тебя в жизни оказался такой учитель..
– Напрасно ты думаешь, что я собираюсь быть ученицей у своего мужа. Не в очередное учебное заведение поступаю. Постарайся, мама, уловить разницу. Впрочем, ты меня прости, если я говорю дерзости, но ты сама неправильно со мной разговариваешь. Ты говоришь так, будто решила не давать мне так называемого благословения. А я не благословения спрашиваю, а товарищеского совета;
– Каких ты хочешь от меня советов, когда я даже и не видела его ни разу, этого твоего кавалера? Что я могу тебе сказать?
– Папа видел. Папе, насколько мне известно, он достаточно понравился.
– Ну вот и иди тогда к отцу и объясняйся с ним.
– Пойдем вместе.
– Я не желаю участвовать в сознательном его убийстве, Капитолина.
– Хорошо, я пойду одна.
Но Анна Николаевна все же отправилась вслед за Капой. Она боялась оставить ее одну с отцом, которому и в самом деле каждый день нездоровилось, он жаловался на боли в сердце, на перебои.
Горбачев сидел в своем домашнем кабинете за столом, при зеленой яркой лампе. Он готовил выступление на областной партийной конференции.
– Можно к тебе? – услышал он.
Оторвал глаза от бумаг, обернулся, позади его кресла стояли жена и дочь.
– Да, – сказал рассеянно, продолжая думать о своем. – Что такое?
– Капитолина собралась замуж, – без предисловий объявила Анна Николаевна, решив, что пусть он узнает это сразу.
К удивлению Анны Николаевны, он не вскочил со стула, не стал метаться и кричать, чего она так боялась. Он сказал спокойно:
– Ну и что же? Что требуется от меня?
– То есть как, Ваня? Тебе это безразлично? Вся жизнь у ребенка будет разбита, а ты способен только сказать: «Ну и что же?» Вань!..
– Я женился на тебе, Нюра, ты выходила за меня, и никакого такого шума и грохота не было. Пришли однажды в мою комнатуху, занес я твой полупустой сундучок с двумя юбками и одной кофточкой…
– Ты все забыл! Совсем наоборот: с одной юбкой и двум кофточками.
– Тем более, Нюра. Еще, значит, беднее дело было. И стали жить. И вот живем. И другой жизни нам не надобно. А может быть, тебе нужна другая жизнь? – Он вопросительно посмотрел на Анну Николаевну.
– Выдумываешь, сам даже не знаешь что, – ответила она.
– Меня интересует не это… – продолжал Горбачев. – Да вы садитесь, не стойте такими печальными образами. Меня интересует вот что… Я прекрасно знаю, что всякие уговоры и разговоры сейчас ни к чему, я знал, что рано или поздно именно так у них с Андреем и кончится, что все ее фантазии о вольных, ничем не закабаленных чувствах – именно и есть фантазии. Я верю в их любовь, верю в то, что у них получится хорошая семья…
– Правда, папка? – Капа бросилась, крепко обняла его, прижалась к нему. – Ты так говоришь?
Он ее осторожно отстранил.
– Да, так говорю и в это верю. Парень ей попался хороший: Могло быть гораздо хуже. Но вот что меня интересует, еще раз говорю, – где жить будете, супруги? – Он устремил невеселый, размышляющий взгляд на Капу.
– Не знаю, – ответила она, помедлив.
– То есть как не знаю? – вскрикнула Анна Николаевна. – Какие могут быть сомнения! Неужели, Ваня, ты допускаешь мысль отпустить ее из дому?
– Не было бы сомнений, не задавал бы этого вопроса, – сказал Горбачев. – Видишь, она не знает. Это что, по–твоему, значит? Это значит, что она нацелилась уйти. Так, Капитолина?
– Неужели тебе плохо у родителей, Капочка? – с горечью спросила Анна Николаевна.
– Мама и папа, не мучайте меня этими вопросами – плохо или хорошо. Не было никогда плохо, всегда было только хорошо, очень, очень хорошо. Но вот вы же сами тут говорили: принес полупустой сундучок с одной юбкой и двумя кофточками, стали жить. А почему я обязана иначе устраивать свою жизнь? Почему я не имею права начинать с чемодана? Почему?
– Учти, – сказал Горбачев, – не только о квартире, о комнате хлопотать не буду.
– Если хочешь, папа, я тебе скажу, как мне думается наше устройство.
– Говори, конечно,
– Мы поселимся там, в том домике, куда ты приезжал. Мы его приведем в порядок…
– Будете добираться по колено в грязи…
– В этом виноват горсовет, а не мы с Андреем, папа. Так вот – приведем в порядок и будем строить свою жизнь. Вы с мамой будете приходить к нам в гости. Там у нас будут соседи…
Горбачев смотрел на раскрасневшуюся дочь, слушал ее восторженную речь и думал: все кончено, она уже ушла из дому, она уже там, в будущем, и никакая сила не остановит ее на этом пути, не вернет с него обратно.
Стало грустно. Анна Николаевна была права, когда говорила Капе, что та – любимый ребенок у отца. Любил, любил дочку Горбачев. Видеть ее, разговаривать с ней, ощущать ее ласку было его ежедневной радостью после трудных и долгих часов работы в горкоме. Теперь этой радости не станет. Говорит: будете приходить, говорит: сама прибегать стану. Обманывает и себя и их. Жизнь порушит эти намерения, продиктует свое, совсем–совсем иное, чего даже и не ждешь, о чем и не подозреваешь.
– Но там темно, сыро, скверно, в этой избушке, – сказал он.
– Сделаем – будет хорошо, вот увидишь. Я уже прикидывала. У Андрея есть деньги в сберкассе. Тысяч пять…
– Но это же его, его деньги! – сказала Анна Николаевна.
– Ах, мама, какая ты!.. Ну вот, папа, есть пять тысяч. Андрей получает порядочно, расходует не все. Вот у него и накопились. Одинокий же.
– Он не пьяница хоть, а? – Спросила Анна Николаевна.
– Успокойся, мама, нет. Так вот, пять тысяч нам помогут улучшить все в домике. Роскоши нам не надо, принципиально. Прежде всего – простота. Ты же знаешь, как мне смешны эти женщины, которые разряжаются в какой–то заграничный нейлоновый газ, под которым все лифчики видно, в парчу, из которой раньше только церковные ризы шили, в глупую, безвкусную гадость…
– Ничего не сделаешь, – не дослушав, сказал Горбачев. Он встал, подошел к дочери, обнял ее. – Будь счастлива, но только, пожалуйста, без жестокости к нам с мамой: помни о нас.
Мать и дочь всплакнули от этих слов. Он тоже, зашагав по кабинету, стал водить пальцем возле переносья.
– Покажи, покажи его мне, твоего Андрея, – сказала Анна Николаевна Капе. – Чтоб завтра же был тут! Слышишь? А то люди спросят: кто какой, а мать глазами будет хлопать.
Капа напрасно опасалась: милиционер нисколько не смутил Андрея. Андрей даже и не заметил милиционера. Для него страшнее всего на свете были сами эти смотрины. Он сидел за столом скованный. Попав в дом к секретарю городского комитета партии, он хотел бы производить там наилучшее впечатление, говорить только интересные, умные вещи, держаться с достоинством и непринужденно. Получалось все иначе, совсем иначе. И говорить было не о чем, и слова застревали в горле, или если и прорывались наружу, то без всякой связи между собою, так – слова и слова, а смысла никакого. Руки девать было некуда. Каждое движение сопровождалось шумом. Потянулся за хлебом, задел бокал с нарзаном – звон, стук, пролилась вода на скатерть; хотел достать шпротину из коробки, подцепил на вилку, тоже уронил, по скатерти пошло еще одно для всех заметное пятно.
– Ну и насвинячил я у вас, – сказал он с тоскующей улыбкой. – Вот теперь мне понятно выражение: как слон в посудной лавке.
– Э! – стал выручать Горбачев. – Бывает. Все бывает.
Отец и дочь старались за столом шутить, острили. Андрей таких попыток даже и не делал, Анна же Николаевна пристально и неотрывно рассматривала гостя и думала о том, что совсем теперь он и не гость. Нежданно–негаданно вошел вот в семью, и никуда от него уже не денешься. Хорошо, если порядочным окажется и если Капочка будет счастлива с ним. Здоровый какой, сильный, неуклюжий. Он ведь и прибить может жену. Жена! До чего же дико звучит это слово в применении к ее девочке, к ее доченьке. Глупенькая – храбрилась, хвалилась: красивые свободные чувства! Вот тебе и свобода…
Нельзя сказать, что Андрей не нравился Анне Николаевне. Неловкий такой – это ничего, это от непривычки, это Анна Николаевна вполне понимала. Это пройдет, когда он освоится. Главное, все–таки видный, рослый, плечистый. С таким и по городу лестно пройтись и в театре появиться.
После обеда, выкурив папиросу, Горбачев снова уехал в горком. Прощаясь, он шепнул Анне Николаевне, чтобы и она не очень мозолила глаза ребятам. Анна Николаевна обиделась: что значит мозолить или не мозолить? Мать она или нет? Но все–таки, покрутившись еще с полчасика в столовой, ушла.
Капа села за рояль, поиграла немножко.
– Андрей, – сказала она, оборачиваясь, – ты хотел мне рассказать, что у вас там произошло позавчера.
– Дом стал пустой, – ответил Андрей.
Он принялся рассказывать о том, как пришла Леля и, увидев Степана, бросилась с криком бежать, как ездили они ночью в поселок Рыбацкий. И как в конце концов выяснилось, что Леля – это та Оля Величкина, с которой у Степана была перед войной любовь.
– Так он, что же, не узнал ее? – Капа была потрясена рассказом. – Почему же, почему?
– Ее и нельзя узнать. У Степана есть фото, на нем Леля совсем другой человек.
– Как страшно! – сказала Капа. – Что же будет теперь?
– Неизвестно. Ушли оба из дому вчера вечером. Степана в заводское общежитие определили. Дядя Дмитрий опять к дяде Платону пошел.
Сели рядом на диване, полные надежд, ожидания радостей, но очень смущенные событиями, происходившими в жизни других. У них–то, думалось и Андрею и Капе, ничего подобного никогда не будет. Они–то будут жить по–иному.
22Одним сумрачным декабрьским днем в областной газете появилась статья о Металлургическом заводе, о том, как там замариновали ценное предложение инженера Крутилича. Статья была большая, занимала почти три столбца второй страницы сверху донизу. Автор ее – корреспондент газеты – начинал с того, как в Советском Союзе заботятся о развитии науки и техники, какие создают условия для ученых, конструкторов и изобретателей, как поддерживается рабочее изобретательство и рационализаторство; в пример он приводил заводы, на которых изобретательство и рационализаторство ежегодно дают миллионы рублей экономии и способствуют значительному повышению выпуска продукции. О Металлургическом заводе тоже было сказано хорошо, но все хорошее относилось к прошедшему времени. «С приходом нового директора, – читал. Чибисов, – многое изменилось. Стал укореняться стиль поверхностного руководства, без проникновения в глубь закономерностей крупного предприятия».
Старательно и подробно корреспондент описывал мытарства инженера Крутилича, «всегда ищущего, всегда беспокойного, а потому и неудобного для тех, кто больше всего другого ценит спокойную жизнь». Хождения изобретателя к директору, к обер–мастеру доменного цеха, в редакцию городской газеты, к секретарю горкома партии, который, «поддержав Крутилича на словах, на деле для претворения ценного предложения в жизнь ничего, к сожалению, не сделал», изображались с такими подробностями и так убедительно, что не могли не вызывать возмущения читателей против бюрократов и зажимщиков. В статье говорилось, что беспокойного инженера поддерживали только рабочие – были названы какие–то неизвестные Чибисову фамилии – и инженер–завода К. Р. Орлеанцев, о котором коррресрпондент написал так: «К. Р. Орлеанцев, человек широких взглядов и большой технической эрудиции, не выдержал рутины, насаждающейся тов. Чибисовым, и на широком совещании руководящего состава открыто выступил в защиту талантливого изобретателя, подлинного советского патриота. Тов. Орлеанцев дал бой отсталым взглядам Чибисова. Тов. Орлеанцева поддержали бы многие. Но Чибисов скомкал вопрос. Он диктаторски заявил: «Все ясно», совещание было закрыто, и предложение тов. Крутилича легло под бюрократическое сукно».
Статья была резкая, убедительная и по фактам – если каждый факт брать в его голом, натуральном виде – совершенно неопровержимая. Чибисов до крайности расстроился. В этой статье он представал тупицей, и не просто тупицей, а злобным тупицей, который готов давить и душить все свежее, молодое, передовое. Поминалась, конечно, и авария на третьей печи. О ней было сказано в том месте статьи, где утверждалось, что дело ремонта в доменном цехе поставлено плохо, что оно по существу пущено на самотек, против чего справедливо восстает инженер Крутилич. Техническую политику в доменном цехе делают, к сожалению, малограмотные люди вроде П. Т. Ершова, а это при современной технике совершенно недопустимо. Чибисов с таким положением мирится, оно ему по душе: директора–диктатора устраивает каждый работник, который стоит не выше, а ниже его по уровню образования, знаний и опыта. Умные руководители стремятся окружать себя людьми еще более умными, даже если эти люди будут не очень–то покладистыми, а руководители недалекие любят иметь в подчинении таких, над которыми можно возвышаться, не располагая для этого никакими данными, кроме должностного положения.
Статья вызвала шум на заводе. Большинство ею возмущалось.
– Какое безобразие! – кричала в цехе Искра Козакова. – Не захотели разобраться по–настоящему, а пишут. Если бы разобрались в самом главном, было бы ясно, что предложение Крутилича – это никакое не предложение. Это просто кляуза.
В отделе главного механика инженер Воробейный рассуждал иначе.
– Допустим, Крутилич и не прав со своим предложением, – говорил он сослуживцам. – Но разве в этом дело? Дело в том, как предложение встречено дирекцией, как отнеслись и к предложению, и к самому Крутиличу. Да знаете ли вы, что этот человек голодает? Это энтузиаст–бессребреник. На его примере видно, что в нашей системе не все гладко, не все безукоризненно. Если могут задушить такое предложение, то задушат и другое, в тысячу раз более ценное, имеющее значение для всего государства. Круговая порука, кастовость!..
Заседал партийный комитет, на заседание был приглашен актив, приглашались и все помянутые в статье. Статью обсуждали пункт за пунктом. Чибисов, дав полный экономический и производственный анализ децентрализованному – новому – порядку ремонта, обстоятельно, документально опровергал притязания Крутилича.
– Тут меня никто не может поколебать, – заявил он, – и не испугают никакие статьи. Тут я до конца буду стоять на страже интересов государства. На это я и поставлен. Для этого я и живу. Но, товарищи… – Он развел руками. – Я человек более или менее самокритичный… Может быть, чего–то недоучел с этим Крутиличем, не так к нему отнесся. Готов признать, товарищи, учту.
Выступали активно. Предложение Крутилича никто почти не защищал, говорили о другом – о том, чтобы устранить на заводе все, что может мешать массовому изобретательству. Правильно, правильно, говорили: товарищ Чибисов должен учесть горький опыт, извлечь из этой истории надлежащие уроки. Нет, мол, худа без добра, статья расшевелит заводских руководителей – и в заводоуправлении и в цехах.
Попросил слова Орлеанцев, которого тоже пригласили на заседание партийного комитета, поскольку и он поминался в статье.
– Мне кажется, – сказал Орлеанцев, медленно поднимая тяжелые веки, – некоторые товарищи слишком благодушно настроены. Слишком по–домашнему склонны решать вопрос, всю остроту которого, может быть, не все и осознают. А вопрос острый. Он очень острый. Задумайтесь, товарищи. Не складывается ли у нас какая–то противоречащая установкам партии странная система, когда неугодный человек нигде не находит правды?
Поднялся шум, кричали: «Это уж слишком!», «Надо думать, прежде чем говорить!»
Орлеанцев выждал, пока секретарь парткома успокоит разволновавшихся.
– Зря вы так нервно реагируете, товарищи, – продолжал он. – Чтобы так или иначе реагировать на то или иное утверждение, надо же в нем сначала разобраться. А вам известно, например, что позавчера инженера Крутилича уволили из техникума и он лежит больной, в ужаснейших условиях, в нищете? В наше время, в Советской стране – нищий! И кто? Талантливый человек, инженер, изобретатель. Это как же надо понимать? Что это – цепь случайностей?
Все молчали, пораженные.
– Если это действительно так, то это безобразие! – сказал Чибисов. – За это под суд надо отдавать виновных. Не может этого быть!
– Проверьте, – спокойно посоветовал Орлеанцев.
– И проверю! – Чибисов поднял трубку телефонного аппарата, попросил станцию вызвать директора вечернего техникума, который при заводе. – Объясните мне, немедленно объясните, – заговорил, почти закричал он, когда директора разыскали, – что вы там творите с Крутиличем? Это же… это же!.. – Чибисов даже слов не находил, так был взбешен.
Он вскакивал со стула, садился, пока ему что–то объясняли на другом конце провода, перекидывал трубку от одного уха к другому, выкрикивал какие–то междометия, наконец швырнул ее на стол и тяжело, в полном бессилии откинулся на спинку стула.
– Кретин! – сказал он. – Полнейший.
Секретарь партийного комитета положил трубку на аппарат.
Кое–как Чибисов справился с собой. Вытер лицо платком.
– Прав товарищ Орлеанцев, сказал он. – Этот… вот тот… деятель! – Он указывал на телефонный аппарат. – Действительно ведь уволил Крутилича. Лодырь, говорит. Практикой студентов, говорит, руководить должен, а вместо этого только изобретает чепуху и кляузы пишет. Нет, товарищи, надо немедленно принимать меры. Надо поехать к Крутиличу. Врача послать. Советская мы власть или не советская власть? Одного изобретателя не можем накормить, чтобы не голодовал, и крышу ему дать приличную.
Обсуждением статьи на партийном комитете завода дело не кончилось. Чибисова и редактора газеты Бусырина вызвал в горком Горбачев. Пригласил сесть в кресла, пошагал перед ними по кабинету. Сказал строго и неприветливо:
– Вы проявили недопустимый, нетерпимый в партии бюрократизм. И ты, Чибисов, и ты, Бусырин. Вся эта история – позор для партийной организации нашего города. Возьмите в руки газеты: с Урала пишут, из Кузбасса, с Дальнего Востока – отовсюду, и о чем пишут? О новых открытиях, изобретениях, об инициативе масс. А вот нашелся в Советской стране городишко, где душат новаторов. Да что же это такое?
– Иван Яковлевич! – сказал Чибисов. – Разбирали вчера на парткоме. Наметили меры. Я честно признал свою ошибку…
– Значит, предложение стоящее? Тем более позор, что мариновали его!
– Это и не предложение, Иван Яковлевич. Оно отвергает опыт завода. А опыт положительный. Так что дело спорное, и правота, считаем, на нашей стороне. Я о другой ошибке говорю – о том, что к человеку отнесся недостаточно чутко. А у него, говорят, условия скверные…
– Стыд, товарищи, стыд! Мне даже из обкома уже звонят: что, мол, за история такая у вас? Того и гляди в «Правде» пропечатают или в передовой помянут. Вопиющая история. И вообще. Сигнал на вас обоих в обкоме. По–семейному решаете дела. У тебя, Бусырин, была статья Крутилича в редакции?
– Была, Иван Яковлевич.
– Почему не напечатал?
– По очень простому. Мы с Антоном Егоровичем разбирались в этом деле. Я специально приезжал к ним на завод, смотрел документы. С людьми в доменном разговаривал. Стоят на своем.
– Что ты ответил автору?
– Вот это и ответил. Редакция, мол, не согласна с вами, редакция поддерживает эксперимент заводских доменщиков, хотя нисколько не отвергает и централизованный ремонт, где он дает положительные результаты.
– Но он же о чем писал? Он не только об этом писал. Он писал о всей совокупности причин, которые мешают развитию массового изобретательства. О том писал, как трудно изобретателю–одиночке продвигать свои идеи в жизнь, как трудно их осуществлять, когда тебе не обеспечивают материальной базы. Писал он об этом?
– Писал, Иван Яковлевич.
– Так почему же ты, еще раз спрашиваю, не напечатал это?
– А я еще раз отвечаю, что раз в главном автор не прав, какой смысл…
– А вот какой!.. – резко перебил Горбачев. – Пригласим тебя в четверг и, хотя ты член бюро горкома, дадим тебе выговор. Понял?
– Воля ваша.
– Воля не моя, а бюро, коллективная. – Горбачев еще походил по кабинету. – И тебе, Чибисов, запишем. Чтоб неповадно было.
Чибисов вытащил из кармана сигару «нон плюс ультра» и, взглянув на плакат на стене за креслом Горбачева: «Здесь не курят», чиркнул спичкой.
– На охоту ездите? – спросил Горбачев, обращаясь к обоим. – В гости друг к другу ходите? Может быть, еще и в преферанс играете?
– На охоте, Иван Яковлевич, мы с весны не были, – ответил Бусырин. – В гостях у Антона Егоровича я был шестого ноября.
– А я у него седьмого, после демонстрации, – добавил Чибисов.
– А что – это нельзя? – спросил Бусырин с вызовом.
– Что значит – нельзя! – Горбачев, видимо, не знал, как ему ответить. – Нельзя, нельзя! Заладил. Почему – нельзя? Все можно. Только соображать надо. Семейственность не разводить…
– Что–то я тебя, Иван Яковлевич, плохо понимаю, – заговорил Чибисов. В голосе его слышались горечь и укоризна. – Выговор ты нам, конечно, можешь дать. Это Бусырин правильно говорит: воля ваша. А запретить дружить с тем, кто мне нравится, кому я верю, с кем думаю одинаково, – этого, Иван Яковлевич, и бюро не может. Что – он, Бусырин, подозрительная личность? Темный элемент? Нэпман? – Лицо у Чибисова побледнело, руки тряслись, сигара выпала из пальцев на ковер. Поднял, сдул с нее пылинки. – Может, он отца зарезал или бабушку ограбил?.. Да я с ним, окажись мы в партизанском отряде или на передовой, – я с ним без страха в разведку пойду. А не с каждым бы пошел, не с каждым.
– Слушай, ты на меня не ори, – сказал Горбачев, подходя к сейфу, отпер его, постоял возле – спиной к своим посетителям – минуты две, а когда вновь закрыл тяжелую дверцу, на лице у него было такое выражение, будто он что–то проглотил.
– Валидол сосешь, – немножко успокаиваясь, сказал Чибисов. – А нам с ним что делать? – Он кивнул на Бусырина. – Мы тоже не мальчики, тоже клапана сдают.
Посидели все трое молча.
– Словом, на бюро, – вяло сказал Горбачев, вставая. – До четверга. А инженера Крутилича, Чибисов, ты обязан устроить как полагается. Это дело твоей партийной совести.
В четверг, однако, ни Чибисова, ни Бусырина на бюро горкома не вызвали. В четверг на заводе появился приезжий товарищ. Представляясь Чибисову, он сказал: «Литератор. Вот мой членский билет Союза писателей». Литератор был злой и въедливый, сам шуток не шутил и на шутки Чибисова не реагировал. Он совсем не был похож на того симпатичного писателя, который обещал прислать свою книгу и которого Чибисов вспоминал с большим удовольствием. Этот был иной, он сказал: «У нас, к сожалению, укореняются такие нравы, которые надо выкорчевывать. Вы, конечно, читали мои очерки «Нужные мысли»?»
Чибисов сказал, что как–то так получилось, но «Нужные мысли» он не читал.
– А не мешает почитать. – Литератор нахмурился.
Чибисов хотел поводить его по цехам.
– Это необязательно, – сказал литератор. – Я не сталевар. Понять – ничего не пойму. А ходить просто так, экскурсантом, ни к чему. Я не за этим приехал. Меня интересует не столько сталь, сколько стиль.
Это был один из старых знакомых Орлеанцева. Он поселился в гостинице, в номере, соседнем с номером Орлеанцева. Орлеанцев познакомил его с Зоей Петровной. Но Зое Петровне этот человек не понравился. Зоя Петровна попросила Орлеанцева сделать так, чтобы ей с ним больше не встречаться. «Чудачка, – сказал Орлеанцев. – Как хочешь, конечно. Но очень жаль, очень жаль. Человек–то полезный. Остро пишет. Неужели ничего не читала?» Нет, Зоя Петровна сочинений этого литератора не читала. Попробовала, любопытства ради, взять книгу с его очерками. Не читалось. Писал он глубокомысленно, многозначительно, но до крайности скучно и неинтересно. Вернула книгу в библиотеку.
Привел Орлеанцев хмурого литератора и к Виталию Козакову, посмотреть работы. Литератор осмотрел их со скучающим видом, сказал:
– Одно и то же, одно и то же. На месте топчемся. Не идем. Отображательство. Но техникой владеете. А этот ваш блюмингист, – он мельком взглянул на портрет Дмитрия, – прошлое нашей живописи. Воспевательство. Писать сейчас надо так, чтобы и литература и живопись – любое из искусств – исправляли стиль.
– Не понимаю, – сказал обиженный Виталий.
Литератор, видимо, принимал его за сугубого провинциала.
– Когда–нибудь поймете, – ответил он Виталию. – И Москва не сразу строилась.
Перед молодыми поэтами, прозаиками и драматургами из литгруппы при редакции Бусырина, куда Орлеанцев тоже повел своего гостя, гость высказался более определенно:
– Работник искусства всегда был прежде всего общественным деятелем. Он должен вторгаться в жизнь. Что сейчас главное в жизни? Главное – борьба с извращениями в стиле руководства по всей линии, снизу доверху. Вот вам тема на много лет вперед. Если каждый, как пчела, принесет сюда свою долю, будет добрый медосбор.
Он держал не очень связную речь, все время ссылаясь на свои «Нужные мысли», в которых, как он сказал, заложено зерно литературы будущего.
– Не очень ясно, – выразил сомнение Бусырин, по обычаю присутствовавший на собрании литгруппы, – не очень ясно, а как же будет с главными темами нашей литературы – с темами труда? Как будет с образами рабочих, колхозников, партийных работников? Словом, как быть с образом строителя новой жизни, строителя коммунизма?
– Обождем с этими образами. Они от нас никуда не уйдут: А кроме того, ведь их тоже надо писать по–другому, не лакировать. Правдивей следует писать, во всех, как говорится, поворотах души. Но это, повторяю, совсем сейчас не главное. Главное другое: вскрывать, разоблачать, искоренять.
Гость уехал. Но он не был последней неприятностью для Чибисова. Произошла и еще одна крупная неприятность. Позвонил заместитель министра по кадрам и сказал, что авария с фурмой на третьей печи свидетельствует о слабости руководящих кадров в доменном цехе, что, по мнению министерства, обер–мастера Ершова пора отпускать на пенсию. Чибисов ответил, что Ершов отличный работник и, если его отпустить, это будет большой потерей для завода. Ему сказали: вот потому, что Ершов заслуженный доменщик, к нему и надо подойти помягче – обставить его уход надлежащим образом, а вообще–то всыпать бы ему как следует полагалось.
Словом, к согласию не пришли. В трубке сухо сказали Чибисову, что о разговоре будет доложено министру и дальше решать будет уже министр.
Чибисов в тот же день написал и отправил в министерство официальное письмо, в котором еще раз доказывал, что Ершова нельзя отпускать. Но это не помогло. Прошло не более недели, как появился приказ министра. Чибисов спрятал его в сейф и никому не показывал. Он не решался объявить распоряжение министерства Платону Тимофеевичу. Поехал к Горбачеву.
Горбачев был возмущен:
– Решают, не спросив нас! Будто мы ничего уж и не значим. Надо писать в Совет Министров, Чибисов, в ЦК!
Потом они поговорили о том, что если по таким вопросам, как вопрос – переводить или не переводить на пенсию обер–мастера, надо беспокоить Совет Министров страны и Центральный Комитет партии, то это уже совсем немыслимо. С мнением местных организаций министерство не считается. Зацентрализована каждая мелочь. Так работать нельзя.
– Ну, а все–таки, как же быть с Ершовым? – сказал Чибисов. – Послушно складывать ручки по швам?
– Пиши еще раз министру.
Еще раз написал. Результат был неожиданный: получил замечание и предупреждение о том, что, если он повторит такое вопиющее промедление с выполнением приказов министра, с ним будет поступлено более строго. Ничего не оставалось, как объявить приказ Платону Тимофеевичу. И все–таки Чибисов снова тянул. Уж на что рассчитывал, даже и самому ему было неизвестно. Просто тянул и тянул время. Для этого же – для затяжки – запросил министерство: кого, по их мнению, следует ставить на место Платона Тимофеевича, кого они утвердят, кого не утвердят.