355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Избранные произведения в трех томах. Том 3 » Текст книги (страница 33)
Избранные произведения в трех томах. Том 3
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 20:00

Текст книги "Избранные произведения в трех томах. Том 3"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 43 страниц)

26

Официально это называлось расширенным заседанием завкома с активом, но в клубном зале собралось несколько сотен рабочих, инженеров и служащих, и получилось громадное общезаводское собрание.

Открывая его, председатель завкома сказал, что повестка дня не совсем обычная – запутанное конфликтное дело, каких он на заводе и не упомнит. На это дело можно посмотреть с двух сторон. Можно представить его так, будто бы кто–то хочет из мухи раздуть слона и тогда все замять – чепуха, дескать, мелочи жизни, чего только среди людей не бывает, перемелется – мука будет. А можно встать на принципиальную, на большевистскую точку зрения и увидеть в этом деле отвратительные проявления буржуазной морали, буржуазных нравов, чуждых нам, мешающих, подлежащих беспощадному искоренению. Впрочем, это, так сказать, предисловие, само слово предоставим авторитетной комиссии, которая занималась расследованием дела

Председатель комиссии, старый мартеновец, которому давно пора было на пенсию, но который от этого категорически отказывался, участник гражданской войны, буденновец, в память о прошлом носивший пышные белые усищи, взошел на деревянную полированную трибуну, откашлялся, налил воды из графина в стакан, отпил глоток. Заговорил негромко, ровно, голосом беспристрастного судьи. Он говорил о том, что комиссия работала долго, может быть, слишком долго, но он считает, что в серьезном деле поспешишь – только людей насмешишь. И тем более спешить было не надо, так как мало–помалу в ходе расследования открывались все новые и новые детали.

Он подробно изложил суть дела и все этапы его развития.

– Если обобщить, то что в конце концов мы перед собой имеем? – говорил он. – Мы имеем беспринципное содружество заместителя главного инженера товарища Орлеанцева, заместителя заведующего техкабинетом товарища. Крутилича, обер–мастера доменного цеха товарища Воробейного…

– Это неверно! – раздался голос в рядах.

Все посмотрели туда – не могли понять, кто же крикнул.

Председатель завкома сказал:

– Вам будет дано слово, товарищ Орлеанцев. Вы все скажете. Имейте терпение.

– Зачем же тенденциозно извращать действительность! – снова крикнул Орлеанцев.

Председатель комиссии сделал знак рукой: не мешайте, мол.

– Зачем этой троице, – продолжал он, – понадобилось шельмовать честных людей завода, тут уж компетенция комиссии кончается, а факт, что получилось шельмование, остается. Никто документов Крутилича в заводоуправлении и в глаза не видел.

Он читал выдержки из различных бумаг, из протоколов, он не столько обвинял кого–либо, сколько доказывал абсолютную честность инженера Козаковой, директора Чибисова, бывшего обер–мастера доменного цеха Платона Ершова, главного инженера и всех других, на кого Орлеанцев и Крутилич бросили тень.

Когда сообщение комиссии было окончено, наступила минутная тишина. Потом из разных мест зала закричали.

– Будут вопросы!

– К кому? – спросил председатель завкома.

– К Орлеанцеву!

– К изобретателю Крутиличу!

– Тогда, может быть, сначала им самим предоставить слово? – предложил председатель завкома. С ним согласились. – Товарищ Орлеанцев, – сказал он, – вы подавали реплики. Хотите взять слово и дать объяснение?

Орлеанцев поднялся, пошел к трибуне, взошел на нее, обвел усталым взором зал, ни на ком его не останавливая.

– Это, конечно, не объяснение, – заговорил он. – Я не на суде, и мне объяснять нечего. Я категорически отметаю инсинуации недобросовестных обследователей. Да, да, в комиссии были и недобросовестные люди. А были и подпавшие под их влияние честные, но слишком доверчивые товарищи. Все выглядит совсем не так. Никакого беспринципного содружества не было. Стыдно так говорить. Крутилич мне не родственник и не приятель. Я его защищал как творческого, ищущего изобретателя. И только. Во имя наших общих государственных интересов. Воробейный – тем более: я его почти не знаю.

– А что он Гитлеру служил, ты этого тоже не знаешь? – крикнули в зале.

Председательствующий постучал карандашом о графин. Орлеанцев, как бы не слыша реплики, продолжал:

– Найдя документы Крутилича в пропыленной архивной папке, документы об очень важном техническом усовершенствовании, я, естественно, возмутился и, как коммунист, не мог не довести это безобразие до сведения нашего партийного руководства. Что – я не прав? А вы бы иначе поступили, видя вопиющее безобразие? Я не знаю, как в ту папку попали эти документы. Это не мое дело. Для меня важен факт, что они в ней были похоронены. Я всегда боролся за технический прогресс, за политику нашей партии. Буду и впредь верен, этому делу. И никто меня с этого пути не столкнет.

Он гордо поднял голову и покинул трибуну.

– Товарищ Крутилич! Вам слово.

Крутилич сказал, что ему говорить нечего. Вышел, постоял на трибуне, развел руками.

– Я изобретатель. Мое дело думать над техническими проблемами, а не над кляузами. Судите уж меня сами, как знаете. Всегда старался для родины. И буду стараться.

– Скажите, – спросил его один из членов завкома, – как к вам попала расписка Ушаковой? Вы что – сами приносили ей документы или через кого–либо передали? Вы лично видели, как эта расписка писалась, и именно в январе, а не позже?

– Почему вы так спрашиваете? – насторожился Крутилич. – Может быть, вы меня в чем–то подозреваете?

– Нет, я никого ни в чем не подозреваю. Просто интересно. Вам лично вручила Ушакова эту расписку или кому–нибудь другому?

Крутилич не знал, что ответить, потому что не знал, что по этому поводу говорил в партийном комитете Орлеанцев.

– Да, – сказал он так, будто бы говорил «нет».

– Что да? Вам или кому–либо другому?

– Насколько я помню – мне.

– А когда? В январе, как это помечено на расписке? Или все–таки позже?

– Точно я дату не скажу. Я же не знал, что на меня будут возводить напраслину. Всех дат не запоминал.

– Ну примерно, примерно. Зимой или летом?

– Зимой, пожалуй.

Было много вопросов, на трибуну вызывали то Орлеанцева, то Крутилича, то Воробейного. Выступали члены завкома, высказывали свое мнение. Но дело вперед не подвигалось. Орлеанцев, Крутилич и Воробейный все отрицали, и прямых доказательств их вины не было. В одиннадцатом часу вечера председатель завкома предложил прервать заседание до следующего дня. Предложение приняли.

Сев в машину, дожидавшуюся его у подъезда, Чибисов поехал не домой, а к Зое Петрове. Он застал у нее Гуляева. Поздоровались, Зоя Петровна уже была на ногах, врачи ей разрешили ходить по комнате, иногда выбираться на улицу, но болезнь еще давала себя знать: случались страшные головокружения и приступы нестерпимой боли в затылке. Увидев Чибисова, Зоя Петровна растерялась. А он сказал:

– Простите. Мне надо с вами поговорить об очень серьезном. Вы можете на меня сердиться, можете даже ненавидеть или презирать меня, это ваше дело. Но есть кое–что выше наших с вами разногласий и ссор. Могли бы мы где–нибудь поговорить один на один?

Оказалось, что разговаривать один на один в доме Зои Петровны негде. Гуляев, правда, сказал, что он пойдет домой. Но оставались еще мать и дочка, которых на улицу так поздно не выгонишь.

– Оденьтесь, пожалуйста, – сказал Чибисов, – и пойдемте в машину.

Сидели в машине, шофер ходил вокруг, покуривая и дожидаясь конца разговора. Чибисов говорил:

– Дайте мне честное слово, что расписку эту вы написали добровольно, что вас никто не принуждал, никто ничем вам не грозил.

– Вы, очевидно, о нем превратного мнения, Антон Егорович, если думаете, что он может грозить. Я написала расписку совершенно добровольно, так как иначе и быть не могло, раз бумаги были мне вручены.

Чибисов не сомневался в том, что, называя «он», она говорила о Крутиличе.

– Тогда дайте мне честное слово коммуниста… вы же кандидат в члены партии, Зря Петровна… дайте слово, что расписка была написана именно в январе, а не позже, – настаивал он.

– Антон Егорович! Вот это уже начинается принуждение и давление. Так нехорошо.

– Нехорошо? А хорошо покрывать негодяев? Это, по–вашему, хорошо? По–вашему, хорошо, когда один из этих подлецов убил честнейшего человека, старого коммуниста Горбачева, возведя на него клевету? По–вашему, хорошо, когда они вот уже несколько месяцев травят инженера Козакову, когда они сожрали обер–мастера Ершова, когда они и меня превратили черт знает в кого? Вы же работали со мной, вы же знаете, вы видели – сволочь я, мерзавец, уголовник?.. – Чибисов говорил почти шепотом, но Зоя Петровна чувствовала, что его трясет от ярости, что внутри у него все кричит, что нервы его напряжены до предела.

– Не волнуйтесь, – сказала она. – Ну что вы, Антон Егорович!

– А то, что, желая быть порядочной, вы непорядочны, если равнодушно смотрите, как подлецы торжествуют над честными людьми. Я знаю, я убежден, что дело с распиской – нечестное, нечистое дело. И не вы в нем виноваты. Что с вас возьмешь, вы женщина.

Чибисов так ничего и не добился от Зои Петровны. Он уехал взбешенный. Зоя Петровна возвратилась в дом, упала на постель лицом в подушку. Ей было так тяжело, так невыносимо, что она не отпустила Гуляева. Да он и сам не хотел оставлять ее в таком состоянии. Измученная, она не могла в одиночку нести страшный груз, какой взвалил на нее Орлеанцев. Она рассказала Гуляеву, зачем приезжал Чибисов, стала рассказывать всю историю с распиской.

– Что же делать, что мне делать, Александр Львович, что? Вы хороший человек, я вам верю больше, чем себе, скажите, как быть, на что решиться?

– Зоя Петровна, – сказал Гуляев, – если вы мне действительно верите, то выслушайте меня внимательно. То, что вы так храните тайну того, что произошло между вами и Орлеанцевым, в принципе, безусловно, очень благородно. Это, конечно, было бы благородно, если бы таким образом вы волей–неволей не оказались сообщницей в грязном деле, в махинациях, от которых страдают хорошие люди. Вы должны, вы обязаны отказаться от своей в данном случае ложной позиции. Или… я, правда, беспартийный и, может быть, не могу об этом судить, но мне так кажется… или вы должны подать заявление и выйти из партии и уже тогда разделять мерзости Орлеанцева, как вам заблагорассудится. Но состоять в партии и занимать позицию, по сути дела противную партии, думаю, нельзя, нельзя, Зоя Петровна.

На следующий день, когда заседание завкома возобновилось, народу в зале было еще больше, чем накануне, и в том числе были тут Зоя Петровна с Гуляевым. Гуляев привел ее, усадил поудобней, наблюдал за ее состоянием.

Опять начались вопросы, снова пошли пререкания. Орлеанцев, Крутилич, Воробейный всячески изворачивались, произносили революционные слова, клялись в любви и верности народу. Их невозможно было зацепить за живое.

– Идите, Зоенька, идите, – сказал Гуляев. – Без вас дело не стронется с мертвой точки.

Когда Зоя Петровна поднялась и шла по залу, гул пронесся по рядам. Зачтем все затихли, замерли; установилась звенящая тишина.

– Мне передали, – сказала Зоя Петровна очень слабым голосом, но ее в этой тишине услышали, – мне передали, – повторила она, – что вчера товарищ Крутилич утверждал, будто бы расписку эту я дала ему лично, в его руки, будто бы я получила от него бумаги… И будто бы это было в январе. Товарищи, я, наверно, очень, очень плохо поступила. Я приму любое наказание за это. Хотя я и так уже жестоко наказана. Но все равно, судите меня самым беспощадным судом, я натворила бед. Расписку я давала не Крутиличу.

– Что вы ее слушаете! – крикнул Орлеанцев. – Она совсем больная. У нее жар.

– Не мешайте! – крикнули ему. – Мы вас слушали.

– У меня жара нет, – сказала Зоя Петровна. – Мне нездоровится, это правда, но жара у меня нет. Расписку, повторяю, я давала не Крутиличу, а товарищу Орлеанцеву. И не в январе, а каким–то осенним месяцем. А бумаг Крутилича вообще никогда не видала. Я сказала об этом неправду Антону Егоровичу и глупо держалась за эту неправду.

Она стояла, опустив голову. К трибуне тем временем подошел Орлеанцев и отстранил Зою Петровну.

– Знаете, товарищи, когда подымают больных людей с постели и выставляют в качестве свидетелей, это не только жестоко, это уже граничит с чем–то более серьезным. Чибисов выгнал Зою Петровну с завода, Чибисов оставил ее без куска хлеба, а теперь совершает нажим на ее волю, пользуясь таким… сами видите, каким ее состоянием.

– Товарищ Орлеанцев! Сядьте на место! – Председатель завкома постучал о графин. – Вот вы–то действительно пользуетесь недостойными методами для того, чтобы поставить под сомнение слова товарища Ушаковой. Ее утверждения полностью совпадают с материалами криминалистической экспертизы. – Он стал читать документ, в котором экспертиза устанавливала, что расписка появилась на свет не в январе, а действительно осенью, как только что сообщила и Зоя Петровна, и что документы Крутилича тоже более позднего происхождении, чем пытаются уверить Орлеанцев и Крутилич. – Вот так, товарищ изобретатель, – сказал председатель, отыскивая, глазами Крутилича. – Не случайно память вам вчера изменила. Невозможно вспомнить то, чего не было, вы правы.

Услыхав о криминалистической экспертизе, бывалый Крутилич понял, что дело принимает такой серьезный оборот, что начинает пахнуть судом, уголовным кодексом, и бросился к трибуне.

– Товарищи! – закричал он. – Я скажу всю правду. Я больше не могу молчать. Я скромный, честный изобретатель. Мне ничего не надо, лишь бы работать на благо моей родины. А этот, человек, Орлеанцев, втянул меня в скверную историю. Это он заставил меня ходить с моими черновиками и выдавать их за уже законченную работу. Это он, пользуясь особым влиянием на Ушакову, принес мне фальшивую расписку. Это он заставил меня отнести ее в партийный комитет. Я по простоте своей особого значения всему этому не придавал. А для него это было делом карьеры. Он карьерист. Спрашивайте меня, отвечу на все вопросы. Честно отвечу.

– Что вы изобрели? Какие из ваших изобретений внедрены в жизнь? – спросили его из зала.

– Изобрел я много. Но внедрено… Пока еще нет внедренного.

– Почему?

– Почему?.. – повторил Крутилич и вдруг сорвался, закричал: – Да потому, что меня травят! Потому что вельможи, бюрократы, зажимщики, монополисты… Все они готовы украсть твою идею… Или если даже и не украсть – таланта не хватит, – то хотя бы похоронить ее! – Он окончательно утратил контроль над собой и, только чувствуя, что говорит лишнее, говорил и говорил.

Все сидели изумленные, ошеломленные, размышляющие о путях, какими такой прогнивший тип проник на пост организатора работы с заводскими изобретателями и рационализаторами.

После него сразу же вновь взял слово Орлеанцев:

– Я продолжал бы, наверно, защищать Крутилича и продолжал бы ошибаться в своих отношениях к нему, если бы не его выступление, которое открыло мне глаза на этого человека. От его слов понесло антисоветским зловонием.

– Сами вы антисоветский тип! – крикнул Крутилич. – Вы что мне говорили? Вы мне говорили…

– Это вы мне всякие мерзости говорили! – крикнул Орлеанцев с трибуны. – Видите, товарищи, каков он, которого я защищал, за изобретения которого боролся и наживал себе врагов!

– Вы оба хороши! – крикнули из зала.

– Два сапога пара!

Снова на трибуну вышел Крутилич.

– Карьерист всегда остается карьеристом! – закричал он. – Спасая свою проеденную молью львиную шкуру, Орлеанцев топит других. Антисоветские, видите ли, настроения! А у вас какие, гражданин Орлеанцев? Кто вы в моральном отношении? У меня, товарищи, есть кое–какие документы. Вот два письма от его жены… – Он стал вытаскивать из кармана конверты. – Вот письмо некоей Газюни, у которой от него ребенок и которой он ни гроша не дает на его воспитание. Вот письмо Зои Петровны Ушаковой к этому грязному человеку…

– Хватит! – крикнул один из членов завкома. – Прекратите!

Гуляев видел, как покраснела Зоя Петровна при словах Крутилича о ее письме. Да, она однажды писала такое письмо, в котором просила Орлеанцева больше к ней не приходить, так как чувств его она не видит, а без чувств – зачем продолжать эти тягостные отношения. Но она не отправила то письмо, оно завалялось в ее секретарских бумагах.

– Украл! Знаете, украл, – сказала она Гуляеву растерянно. – Ходил печатать на машинке и вот воспользовался тем, что я зазевалась…

Гуляев встал и пошел к трибуне, на которой под крики: «Хватит!», «Позор!», «Гнать его!» – все еще Стоял Крутилич. Приблизясь, Гуляев сказал могучим своим басом:

– Немедленно отдайте письмо Зои Петровны. Ну, живо!

Крутилич отдал ему конверт. В зале зааплодировали. Гуляев вернулся на место. Зоя Петровна схватила письмо и принялась рвать его, мелко–мелко.

Все было ясно. Ни Орлеанцеву, ни Крутиличу слова больше не давали. Выступали рабочие, инженеры, высказывали свое возмущение тем, что на заводе творились такие безобразия, а руководство завода терпело это все, своевременных мер не принимало. Говорили о том, что ни Крутиличу, ни Орлеанцеву не место в руководителях; им бы у станка постоять несколько годиков для перевоспитания, а не руководить.

Выступил и Дмитрий Ершов, почти никогда раньше не выступавшей на собраниях:

– Товарищи! Мы все видели, как эти люди извивались и изворачивались, когда им наступили на хвост. Соратнички! А коснулось дело собственной шкуры, продавать стали друг друга по дешевке. Крутилич, конечно, мелкота. Вредная, ядовитая, но мелкота. Хотя вот и от такой мелкоты люди гибнут. А тот – гражданин Орлеанцев – тот покрупнее, тот могутней. Таким бы не диктатуру пролетариата подавай, а диктатуру сильных личностей. Слышали, что Крутилич тут из их разговоров выбалтывал: век инженеров и техников! Не рабочих и крестьян, а инженеров и техников, будто уж наши инженеры и техники сами не вчерашние рабочие и крестьяне. Не выйдет, гражданин Орлеанцев, с гнилыми вашими теориями. Сомнем вас. Прямо говорю – сомнем!

Зал грохнул аплодисментами.

– Не было, нет и не будет силы, которая бы смогла подмять рабочий класс под себя, – продолжал Дмитрий. – Мы, рабочие люди, стоим туго плечом к плечу, каждого зовем – хотите с нами заодно, становитесь рядом, не выдадим, не оставим, не бросим. Наше дело честное, за него великой кровью плачено. А из–за вас только тень на советскую интеллигенцию наводится. По вас, по таким вот, иной раз судят люди обо всей интеллигенции. И я грешил, не боюсь признаться. Теперь просветлел, разобрался что к чему. Вы не интеллигенция, а так… возле нее что–то. Советская интеллигенция иная. И вы не с ней, а против нее идете. Вы вот хотели в порошок стереть инженера Козакову или еще вот нашего директора товарища Чибисова: Средств, как говорится, для этого не жалели. Может, где в ином месте вы бы их и стерли, где коллектив послабже. Но у нас кто же дал бы вам это сделать?

Дмитрий сошел с трибуны бледный, разволнованный. Впервые в жизни произнес такую длинную речь перед народом.

Орлеанцев попросил слово для справки.

– Товарищи, – начал он. – Здесь сказали много лишнего. Меня уже некоторые ораторы стали зачислять в ряды антисоветских элементов. Конечно, ошибки у меня, видимо, есть. Но так сразу, с ходу я их осмыслить не могу. Для этого время понадобится. Но допустим, ошибки есть. Однако нельзя так говорить: антисоветский тип. Я это отметаю. Я был пионером, я был комсомольцем… Я кровь свою проливал на фронтах Отечественной войны.

Тогда, тоже для справки, взял слово бывший заводской вахтер – старик пенсионер Сидорин.

– Они вот так всегда про детство свое канючат: Пионер да комсомолец. А мы народ жалостливый и растаем: вроде и впрямь перед нами детишки неразумные,

– Не растаем, дед, не растаем! – крикнули из зала.

Приняли постановление, в котором осуждали нечестные действия Орлеанцева, Крутилича и Воробейного, просили администрацию подумать над тем, могут ли эти люди оставаться на своих руководящих постах, обращались к партийному комитету с просьбой обсудить вопрос о партийности Орлеанцева, а также обратить внимание на глубоко ошибочное поведение кандидата в члены партии Ушаковой, выдавшей фальшивую расписку.

Стали расходиться. К Воробейному подошел Степан Ершов.

– Вы меня не узнаете? – спросил Степан. – Личность моя ничего вам не напоминает?

– Что–то нет, – ответил Воробейный, всматриваясь в его лицо.

– Зайдемте куда–нибудь, – сказал Степан. – У меня к вам разговор. Очень небольшой. Совсем короткий,

– Пожалуйста.

Зашли в какую–то пустую комнату, заваленную клубным инвентарем. Степан прикрыл дверь.

– Гражданин Воробейный, – сказал он. – Я тот шофер, который должен был вести машину после взрыва доменных печей. Но вы вывернули свечи и остались служить немцам. А мы с покойным мастером Василенко ушли. Узнаете теперь?

Воробейный стоял растерянный, мигающий, не находящий слов.

– Вы, наверно, хотели бы знать, чего я хочу от вас? – спросил Степан, медленно подступая к нему. – Я хочу… Вы достойны только одного…..

Степан все подступал, крепко держа руки в карманах. Он знал, что если вынет их, то будет плохо. Он вложит в этот удар все: и свою горечь за то, как изломало, искрутило его в жизни, и свою ненависть к тем, кто сделал это. Не жалкий, шкодливый Воробейный был перед ним. Степан видел кого–то совсем другого, кому он обязан отплатить за себя, за Оленьку Величкину, за Дмитрия, за отца и мать, за Игната – за все пережитое, за все изболевшее…

Отступая, втянув голову в плечи, Воробейный запнулся за что–то каблуком и полетел спиной в нагромождение пыльных клубных предметов.

Степан вышел, не оглядываясь и не слушая его ругательств.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю