Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)
– Мы тоже из таких, – с каким-то вызовом сказал Кастусь.
– Так и вы однодворцы?
– Да. Сенат не утвердил.
– Дед говорил, это они нарочно, – сказал Алесь. – Ну, у владельца грамоты за столетия сгореть или истлеть могли. Так поищите же в королевских архивах, в списках, в старых книгах… Нет, хотят как можно больше людей унизить.
Кастусь кусал длинную травинку, которую выдернул из воза с сеном.
– Отец мой никак примириться не желает. Ездит, старается, столько денег переводит. Сказали: «Будет имение – будем искать». Купит, наверно, в этом году или немного погодя. А мне так все равно. Я знаю, откуда идем. И предков знаю. Я не ниже хама, который мной руководит. А так – хоть горшком назови, да в печку не ставь. Если захочу, и арапом назовусь. Последний наш мужик честнее первого из жандармов.
Парень говорил это с достоинством, но, очевидно, заученно, с чьих-то слов.
– Где это ты такого набрался?
– Брат говорил, – с каким-то сразу посветлевшим лицом сказал Кастусь. – А ты откуда?
– А у меня дед.
– Ясно, – сказал Кастусь. – Вот и знаем уже самую первую заповедь. Брата и деда не трогать. И дворянством не кичиться.
– И здесь твоя правда, – согласился Алесь. – А то совсем выйдет по поговорке «Шуми-гуди, дуброва, едет князь по дрoвы».
Кастусь красиво смеялся. Белые ровные зубы украшали лицо. И улыбка была искренняя, чистая. А еще Алесю нравилось, что глаза у Кастуся были не совсем симметричные – один чуть-чуть выше другого. Это придавало его лицу какую-то необычную, властную и сильную характерность.
Беседуя, они шли бесконечной ярмаркой, а вокруг них заливались глиняные свистульки, бешено крутились наполовину пустые карусели, зазывал в свой балаган дед с льняной бородой.
– Заходите, братья-сетренки родные, заходите, мужья-жены сводные! Чудеса на колесах! Мальчик с саженным носом! Морская царевна! Янка-богатырь, жрет одно лишь сырое мясо – по семь фунтов за день. Вскормила его медведиха! Есть еще удивительные звери… морская свинка и крокодил. Тот самый, что проглотил пророка Иону. По-библейски кит, по-нашему крокодил… Страшный зверь… К нам!.. К нам!..
Играл на кувшинах гончар, и в ответ ему летел поющий перезвон хрусталя, по которому водил стеклянной палочкой торговец-венгр.
Кубраки-мстиславцы совали под нос людям книги и рисунки.
– Какая богатая ярмарка, – сказал Алесь.
– Богатая, – ответил Кастусь. – Только убыточная. Отец говорил, что в прошлом году едва продали пятую часть всего завезенного. А нынче еще хуже будет. Скудеем.
– Почему так?
– Нет ни денег, ни хлеба. Земля оскудела. Леса вырубили. В реках вывелась рыба, в пущах – зверь. Раньше-то, говорят, всего было – и зверя, и птицы, и дикого меда. Иди себе, человек, в лес, расчищай вырубки. Сам ты себе хозяин. А нынче одно спасение – город. Да и там… Ну кому здесь нужны свечи? Мыло? Вот этот чай? Или сахар? Чая мужик не пьет, моется он веником, вечером сидит при лучине.
…Алесь пробыл в Свислочи еще три дня. И все эти дни ребята не расставались. Ходили по ярмарке, забирались в подземелья разрушенного костела. Побывали на посиделках с песнями и на гулянье, посвященном середине ярмарки, после чего ярмарка идет на убыль. А Алесь сводил его в балаганы, потому что с деньгами у нового знакомого, видимо, было не густо. Кастусь не стеснялся, но, как то надлежит настоящему парню, принимал каждый знак уважения к себе с чувством непреклонного собственного достоинства.
И незаметно для самих себя они подружились за эти дни. Подружились той быстрой дружбой подростков, которая возникает неожиданно, а остается надолго. Иногда на всю жизнь.
Расставаясь, они решили, что будут писать друг другу. И это было чудесно: знать, что впервые в жизни тебе есть кому писать, есть кому заливать сургучом конверт, есть для кого взвешивать унции и золотники листа, есть для кого, наконец, совсем по-взрослому ставить в конце посткриптум – так себе, между прочим, как будто что-что забыл, да вдруг вспомнил.
XXIV
Спустя год после поездки в Свислочь, тоже в августе, Алесь отправился вместе с молочным братом старого Вежи на последнюю в этом году охоту. Через неделю надо было ехать в Виленскую гимназию. Он сдал экзамены и поступил сразу в четвертый класс.
Детство кончалось. Наступала новая жизнь. Жаль было оставлять Загорщину, просторы лесов и лугов, свист утиных крыльев… Жаль было менять все это на городскую тесноту, на гимназическую муштру и зубрежку, на казенные стены, на серый снег в осеннем холодном городе.
Отец выбрал Виленскую гимназию потому, что и сам хотел пожить зиму в большом городе.
– Этак и запсеть можно в медвежьей глуши.
Тринадцатилетний княжич шел теперь с Кондратием на охоту, чувствуя, что он прощается с этим солнечным днем, с гривами леса среди озер и болот, с облаками.
Гривы тянулись одна за другой. Кондратию и Алесю надо было пройти ими версты три, а затем углубиться в лес. С правой стороны к гривам подходили старицы Днепра. Слева тянулись залитые водой болота – Равека вышла из берегов, – заросшие шпажником, или мечником, как называют его в Приднепровье, аиром и высокими камышами. Там в роскоши кормились, покрякивали и иногда целыми стайками взлетали утки.
Полоса грив кое-где, в тех местах, где излишек воды переливался в Днепр, рассекалась протоками с чистой водой и песчаным дном. Там можно было выследить куликов-турухтанов. А можно было и просто свернуть в болото и идти, черпая воду голенищами, ощущая, как тепло в ней ногам, вспугивая уток, которые лениво поднимаются в воздух.
– Какой это бандит здесь ходит?… Рап-рап… Посидеть спокойно не дают… Рап-рап…
Кондратий и Алесь шли, разделенные вершиной гряды, невидимые друг другу.
Алесь держал ружье наготове, шагал по травам навстречу полным снежным облакам, тени которых иногда спокойно проползали по камышам, по синей водной ряби, по гривам, по нему самому.
Изредка встречались низкорослые дубки, курчавился цепкий шиповник, расшитый оранжевыми ягодами. А потом снова были травы да вода, вода да травы.
Вересковые пустоши, облитые солнцем, так цвели, что медленные облака, отражая их буйное цветение, были окрашены снизу в легкий пурпур.
Алма бежала впереди, порой оглядываясь на Алеся. Весь этот комочек лохматой плоти дрожал от охотничьей страсти. А шагреневый черный нос ловил тысячи запахов: запахи вод, запахи трав и среди всего этого домовитый запах утки, диковатый – дупеля и острый – аж муторно – смрад водяного быка.
Алесю не хотелось выстрелами нарушать величественно-ласковую тишину. И, лишь услышав выстрел Кондратия, он понял, что надо начинать и ему. Алма как раз вспугнула из камышей чирка, и Алесь срезал его. Затем он свернул в залитое водой болото, даже не болото – ноги теперь чувствовали это, – а мокрый луг, на полсажени залитый высокой ильинской водой.
Собака плыла, а там, где было мелко, прыгала, делая временами особенно высокий прыжок над камышами, чтоб увидеть, где хозяин. А затем снова лишь едва заметной змейкой шевелился аир да доносилось из него характерное плюханье спаниеля животом по воде.
И вдруг это плюханье затихло. Твердо зная, что если б это был подранок, Алма на мокром месте поймала б его и принесла хозяину, а не просто виляла задом, как это делают спаниели на суше, Алесь пошел туда, где в аире затихла собака.
И остановился, пораженный. Алма стояла и смотрела в кусты, затопленные водой.
На ветви, согнув ее своей тяжестью, висели над самой водой вышитые переметные сумы, какие носят овчары, красивые сумы из черного войлока, расшитого белой шерстью. Из одной сумы торчала рукоятка пистолета, по всему видно – дорогого, украшенного старым матовым серебром. Не похоже было, чтоб сумы кто-то повесил: слишком небрежно, на одну сторону, они свисали. Наклонись ветви еще самую малость – и пистолет выпал бы в воду. Видимо, кто-то торопился ночью через болото и, потеряв сумы, не имел времени вернуться и отыскать их в темноте.
Алесь снял находку и, перекинув ее через левую руку, стал оглядываться вокруг: куда ближе всего было неизвестному человеку выбраться на сушу?
Гривы кончались немного поодаль, а за ними над затокой алели в густой зелени пятна уже побагровевших осинок. Алесь перешел вброд затоку и углубился в лес, не думая о том, что Кондратий будет искать его.
Алма вела куда-то, шаря в траве. Но вот она ускорила бег, а потом остановилась и настороженно напрягла спину.
– Тубо, Алма, – шепотом сказал Алесь.
Раздвинув ветви, он увидел человека. Человек лежал навзничь, и ноги его выше колен были облеплены коричневой коркой высохшей грязи.
Раскинутые руки обнимали землю.
Густой гривой лежали на траве черные волосы, перевитые прядями седой паутины.
Алесь присел возле человека на корточки и тронул его за плечо. Тронул и испугался, потому что тот мигом со страдальческим стоном бросился в сторону, а под его телом оказалось ружье с прикладом, залитым кровью.
Алесь протянул человеку сумы.
– Твои? – спросил он.
И осекся, увидев знакомое лицо.
– Война, – сказал он.
Рука человека схватила сумы и потянула их к себе.
– Зачем хватаешь? – сказал Алесь. – Ты бери. Отнимать не буду.
Глаза Войны рассматривали его с интересом, словно припоминая.
– А кто же это тебе позволил быть таким невежливым со старшими?
– Ты сам.
– Ого! Почему это?
– Оружие потерял, – с презрением сказал Алесь.
– Это ты правильно говоришь, – неожиданно согласился Война. – Мужчина раньше теряет голову, а затем оружие.
Со стоном сел.
– Но я ранен. Плохо мне пришлось. Никогда так плохо не было. Коня бросил…
– Зачем это вы мне… рассказываете?
– Я вспомнил тебя, – сказал сдержанно Война. – Мальчик в поскони. Дядькованый мальчик из панского гнезда.
– Ну так и что?
– А то, – сказал Война. – То, что семья, где придерживаются старых обычаев, не может воспитать иуду.
На надменных, напыщенно поджатых губах Войны появилась неумелая улыбка.
– И еще песня. Там, где поют, иди спокойно.
Война достал из сумы маленький узелочек. Копался в нем.
– Ты не презирай меня, малец. Шел болотом и не помню, как шел. В глазах потемнело. Видимо, тогда и стащила с меня ветка последнюю мою надежду. А искать в темноте не мог. Да и они шли, наступая мне на пятки. С факелами, с собаками.
– Разве собаки найдут в воде?
– Хорошая собака найдет. Ты на челне со своей собакой охотился?
– Охотился.
– Чует она, где утка?
– Беспокойно ведет себя. И я всегда смотрю в ту сторону.
– Ну вот, – улыбнулся Война. – Остальное делает выстрел. А им меня поймать не обязательно. За меня, живого или мертвого, награда в тысячу рублей… Если б у меня было две головы, одну обязательно продал бы. Утонул бы в деньгах.
Длинная прядь травы лежала на его ладони. Привядшей, но еще зеленой травы.
– Кровавка – так ее называют, – сказал он и начал жевать траву.
Выплюнув зеленую кашицу на пальцы, он оголил ногу.
На бедре кровоточила широкая рана. Война положил на нее кашицу и начал втирать. Кожа на его лице из горчичной стала зеленоватой.
– Горит, – глухо сказал он. – Значит, хорошо. Значит, антонов огонь не прикинулся.
Достав из картуза черного пороху, он смочил его слюной и положил на рану сверху. Затем перевязал ногу чистой белой тряпочкой.
Алесь смотрел немного брезгливо, и Война заметил это.
– Противно? – сказал он. – А ты не брезгуй. Без этого ни один настоящий мужчина не проживет. Может, и тебе доведется когда, упаси господь.
– Мне не доведется.
– Не зарекайся. Ты что же, любишь жандармов?
– Нет.
– Видишь, отец твой их не любит. Дед тоже. И прадед не любил. Все… Клетки не любит никто. Каждый, кроме труса, хочет ее сломать. А свободного ожидают петля, раны, смерть.
Обессиленный, он осторожно прилег на бок.
– И все равно это лучше, – пробормотал он. – Забиться куда-нибудь и… подохнуть. Лишь бы не висеть в мешке, как гусь на откорме… Чтоб не лез к тебе каждый грязными пальцами в клюв, не совал туда орешков… Чем их орешки, лучше своя ряска в болоте.
Прикрыл глаза.
– Ты один? – спросил он.
– Нет, там, на гривах, молочный дедов брат.
– Угу, – сказал Война. – Этот тоже будет молчать. Ты иди к нему. Я полежу, отдохну… Мне надо быть спокойным. И хитрым.
– Может, привести вам коня?
– Го! Это далеко… Очень далеко. Теперь мне надо добывать другого, чтоб добраться до своего.
Алесь поднялся.
– Я пойду. Я… не скажу никому.
– Знаю, – просто сказал Война.
Он умолк. Алесь окинул его взглядом, позвал Алму и пошел с ней к опушке.
Лес редел. Алесь видел, как лучи солнца все чаще пробивали своими пиками листву, как они пробирались в самую чащу, как навстречу им дымилась земля.
Между ней и солнцем в воздухе клубились рои мошек, словно тысячи докрасна раскаленных веселых искринок, что вели и вели свой тревожный и радостный танец.
…История с болотной погоней окончилась совсем неожиданно.
Война не мог знать, что на него в этот раз охотился не один Мусатов. Мусатову прислали в помощники человека из губернии. Начальству надоела неуловимость Черного Войны. С этим осколком прошлого восстания надо было кончать. Начальство не сердилось на Аполлона Мусатова: оно знало, что преступнику в своем доме помогают и стены, что Мусатов распорядительный и деятельный человек и не его вина в том, что бандит гуляет на свободе.
Собирать сведения было не его дело. Следить, расспрашивать крестьян, ловить краем уха их беседы должен сыщик.
Так появился в окрестностях Суходола Николай Буланцов, знаток нужной государству профессии, расторопный молодой человек лет двадцати.
Буланцову необходимо было повышение еще больше, чем Мусатову. Последний уже достиг кое-чего, а этот лишь делал первые шаги. Мусатов все же имел дворянство, пускай нищенское и пришедшее в упадок, а Буланцов был выходцем из кантонистов, из париев, выученных на медные гроши, из тех, ниже кого на всех обширных просторах Российской империи были лишь военные поселенцы да еще барщинные крестьяне у очень плохих помещиков.
Сын битого, сеченого отца, человек, чье детство прошло в казарме и единственным развлечением была порка, когда беглых прогоняли сквозь строй, он жаждал карьеры как избавления от окружающих ужасов, от зуботычин, от стояния с кирпичной выкладкой под ружьем.
Начальство всегда было право. А если подчиненным было и не очень сладко под его грозной дланью, тем хуже для подчиненных. Значит, надо возвыситься, чтоб не страдать от рукоприкладства. Нужно стать незаменимым, и тогда сам получишь право бить, сам заставишь других бояться и тянуться перед тобой в струнку.
Таковы были его нехитрые рассуждения. Впрочем, он мыслил, как и вся порода карьеристов, какой она была и какой она будет.
Нервный и желчный, но внешне дисциплинированный и рассудительный, Николай Буланцов понял, что Мусатов берется за дело не с того конца. Надо было точно знать, где бывает бандит, а гоняться за ним последнее дело.
И он вспомнил о тайне исповеди. А поскольку ни один уважающий себя священник не выдаст этой тайны, он подумал, что священник, наверно, может поделиться интересной новостью с дьяконом своей церкви. А у дьякона конечно же есть жена, которой нет никакого смысла особенно хранить чужой секрет.
Все церкви, кроме как в Раубичах и Загорщине, были закрыты по приказу старого Вежи.
Службы отправляли только в церкви в Милом. И там Буланцову повезло. Ему удалось втереться в доверие к дьяконице и получить сообщение, что Война помогает деньгами крестьянам глухой деревни Янушполе и время от времени пополняет там запасы овса для своего коня.
Из губернии и уезда вызвали полицию, с псарни Кроера взяли собак и незаметно окружили деревню.
Война нарвался на засаду на двенадцатые сутки. Вышел из пущи прямо под пули. Тут бы выждать немного и брать его, но погорячились земские и открыли стрельбу, когда до осторожного Войны было еще саженей сорок. Побоялись подпустить его ближе.
Раненый Война убежал. За ним гнались три часа и уже ночью загнали его в болото, залитое водой. Мокнуть никому не хотелось, тем более что шли по кровавым следам, которые тянул Война по росянке и сивцу. Поэтому реквизировали три плоскодонки и с факелами двинули за ним. Верхом поехал только Мусатов на своем чалом.
Прочесали все – и напрасно: то ли не увидели в темноте, то ли человек захлебнулся, то ли успел улизнуть из болота в лес, к счастью не такой уж и большой.
Буланцов по приказу Мусатова оцепил лесной остров. Сам Мусатов остался у края болота, зная, что волк всегда кидается от загонщиков туда, где, как ему кажется, никого нет и где его ожидает охотник.
Он думал – и вообще резонно, – что Война спешит как можно дальше уйти от болота. Он не мог и представить, что рана слишком тяжела, чтоб далеко удрать, что она в ногу, что, лишь собрав последние усилия, убегал от них так долго человек, который выше всего ценил свободу.
И Мусатов остался. Слез с лошади и присел на кочку, зная, что ожидать ему придется никак не меньше часа.
Война видел это. Он лежал на том самом месте, где нашел его Алесь, саженях в тридцати от Мусатова. А поскольку для Войны это был единственный путь спасения, он действовал более осторожно, чем его враг.
Он пополз. Пополз не спеша, зная, что каждое поспешное движение – это его, Войны, смерть.
Ему повезло. Жандарм оглянулся лишь два раза. Он знал, что зверь никогда не бежит с лежки, пока не услышит галдежа загонщиков.
Война не хотел убивать. Шум к добру не приведет. Кроме того, ему необходим был покой на пару недель, пока он отлежится и выздоровеет. Он знал: если убьет, власти нагонят в округу столько сыщиков, что это будет конец.
Он полз к коню. И когда до чалого осталось каких-то три шага, он резко поднялся и из последних сил обхватил коня за шею. Копь фыркнул и шарахнулся в сторону. Мусатов услыхал фырканье и обернулся.
Заслоненный лошадиным телом, стоял совсем неподалеку от него тот, за кем они охотились. И пистолеты были в обеих руках Войны. Первый выстрел жандарма неминуемо свалил бы коня, и первый выстрел мог быть смертельным для него, Мусатова, если в ответ грохнут пистолеты врага.
Этот не промахнется, Мусатов, к сожалению, слишком хорошо знал его.
– Мусатов, – сказал Война, – покажи свои козыри.
Зеленоватые глаза жандарма с полным сознанием опасности смотрели на Войну. Мусатов в первое же мгновение трезво оценил обстановку, понял, что Война стрелять не будет, если не выстрелит он, Мусатов, и, значит, ему не придется платить за игру жизнью.
Потому он сразу понял: проигрыш.
И он с твердой улыбкой положил руку на рукоятку пистолета.
– Козырный король, – сказал он.
– У меня туз и дама, – сказал Война. – Бросай карты.
– Я знаю, – сказал Мусатов. – У тебя две биты, у меня одна.
– К счастью, – сказал Война.
– К сожалению, – сказал Мусатов.
– Бросай, – сказал Война.
– Сейчас, – сказал Мусатов.
– Вывинти кремень.
– Почему бы и нет, когда любезный господин просит?
Руки Мусатова вывинтили кремень и отбросили его. Война знал теперь: чтоб поставить новый, надо две минуты, и пока он не двинется, Мусатов не начнет. Значит, самое малое – сто восемьдесят саженей.
Скрипя зубами, он попробовал сесть, сорвался, чувствуя, как с висков стекает холодный пот, и снова почти одними руками забросил в седло свое изболевшее, тяжелое тело.
И сразу взял в бешеный галоп прямо по воде, что заливала луг, туда, к далеким гривам, в брызгах воды, в пене.
Теперь ему, Войне, никак нельзя было проиграть.
Упадет от выстрела, свалится на этой равнине – возьмут голыми руками. Так далеко, так еще далеко до грив, до спасительных стариц за ними, до плавней с высокими камышами, до берегов, заросших непроходимыми кустами крушины, обвитыми хмелем, до Днепра, за которым леса и овраги!
Выстрел грохнул далеко за спиной. Мусатов справился за каких-то полторы минуты, даже меньше. Все равно между ним и пистолетом добрых сто шестьдесят саженей. Он недосягаем.
В душе Война дал себе слово никогда больше не шутить. Стоило чалому споткнуться – и в Суходол привезли б на телеге «труп известного бандита».
Но в душе он и гордился, ибо знал: над Мусатовым будут смеяться даже враги. И поделом, потому что он, тяжело раненный, обвел загонщиков вокруг пальца и вырвался из кольца на коне их начальника, того, кто еще несколько минут назад был уверен в полной победе.
Чалый вынес всадника на гребень гряды, и оттуда, с высоты, Война увидел оставшийся позади залитый луг, точки людей на другом его краю, а перед собой заросли и далекую-далекую ленту Днепра.
XXV
Это было тяжелое и страшное время.
Вся необъятная империя коченела и немела от чудовищного политического мороза, что вот уже двадцать шесть лет висел и космато ворочался над ее просторами. Каждый, кто пытался дохнуть полной грудью, отмораживал легкие.
Говорить разрешалось только ложь, любить – только православие да императора, ненавидеть – только вольнодумцев (которых никто не видел, так их было мало).
Литература держалась на каком-то десятке смельчаков, которых гнали и распинали все, начиная от всероссийского квартального и кончая квартальным обычным. Да и смельчаки говорили чаще всего приглушенным голосом, потому что на каждого относительно честного было по двадцать цепных псов, способных на все.
Большинство не выдерживало и, сказав смелое слово, сразу начинало шаркать ногой и просить извинения, пугаться своих прошлых убеждений. «Мертвые души» назвали «трижды ложью, поклепом на российскую действительность и опорочиванием основ».
Великие завоевания человечества империя объявила вздором, правду – злостным подкопом, инакомыслящих – преступниками, которые не хотят величия отечества.
Бог был похож на будочника, а будочники – на разбойников.
Шпицрутены и полосатые будки стали символом.
Счастливых не было.
Все приносилось в жертву идолу государственной мощи.
И потому Алесь, который до этого жил в ином мире, особенно болезненно воспринял гимназическую обстановку. Тесно, удушливо, убого по мысли, ограниченные учителя.
В здании длинные мрачные коридоры со сводчатыми потолками. Полы коридоров и ступеньки лестниц выложены чугунными плитами. Плиты отполированы до блеска в середине, а у стен черные, матовые.
Звенит звонок. Выйдешь в коридор, и за единственным окном не Днепр, а казенные городские стены, выкрашенные в одинаковый «иерусалимский», а попросту, по-малярски, в желтый цвет.
Весь город напоминает казарму или больницу. И от этой казарменно-больничной действительности хоть ты волком вой.
Он хотел было попросить родителей забрать его отсюда, отправить в другое место или за границу.
Туда пускали неохотно, но Вежа мог бы добиться разрешения.
Поначалу этому помешала гордость. А потом он даже радовался, что не убежал. Потому что Мстислав привел к нему друзей – Петрака Ясюкевича, Всеслава Гриму и Матея Бискуповича, сына того пана Януша, с которым Загорские ездили на Кроеровы «похороны». Матей похож на отца как две капли воды. Ясюкевич красив, как девочка: большеглазый, волосы словно золотая паутина. А Грима просто увалень, но самый умный из всей компании. Это было видно хотя бы по тому, что голова у него была огромная и вся шишковатая – «ум вылезал наверх».
Месяца три они присматривались к Алесю, а потом Грима зашел к нему и сказал, что они хотят организовать сообщество и предлагают Алесю стать их товарищем, если он того пожелает.
Алесь согласился, и они торжественно приняли его пятым членом в «Братство чертополоха и шиповника». Члены его читали запрещенное и спорили до пены на губах. И все это было интересно, потому что Грима доставал где-то такие книги, сам вид которых дышал запретом и опасностью. Доставал чаще всего на одну ночь, поэтому читали вслух и спорили до позднего зимнего рассвета. Это было удобно делать на квартире у Загорских или в небольшой комнатушке Гримы, где он жил один.
Читали польские подметные письма и переписанные от руки стихи Мицкевича, читали раннего Пушкина и «Письмо к Гоголю», читали, почти не понимая, Фурье (захватывала в нем смелость, а не мысли) и книги «Современника».
Однажды попала в руки каллиграфически переписанная рукопись «Тараса»[88]
[Закрыть] – его тоже приняли за запрещенное и, хохоча до рези в животе, за одну ночь переписали, чтоб у каждого было по экземпляру.
Но это было вначале. Вопрос, поставленный перед каждым, требовал ответа. Подросткам, почти детям, безотлагательно надо было знать, кто они такие. И тогда столы были завалены книгами по географии и истории. Алесь искал все, что только было возможно, по истории. На рождественские каникулы он опустошил часть дедовой библиотеки.
За месяц до этого русский флот подверг ураганной бомбардировке турецкий порт Синоп. Неистово пылали корабли, небо, само море. Началась война, которая должна была привести империю на грань катастрофы. Но ребятам почти не было до нее дела, потому что они открывали себя, плакали над судьбой Ветра, Дубины и Мурашки, слушали о подвигах князя Вячка, Михала Кричевского и князя Давида из Городка, сжимали кулаки, переживая битву на Крутогорских полях или сечу на Иваньских гривах.
…Перед глазами подростков, словно совсем неизвестный, вставал их родной край. Бесконечные болота, пущи, заброшенные древние городки на болотных островах, где и до сих пор висят на ветвях трехсотлетних дубов колокола. Мрачный, лесной, тоскливый, но самый родной мир, где они родились: Волхово болото, на девяностоверстовой глади которого горят болотные огни, а по берегам находят остатки кораблей да окаменевшие бревна бесконечных дорог, засосанных на трехсаженную глубину, Припять, седоусый Неман и богатые приднепровские города.
Они видели безграничные разливы, которые иногда несут на своей воде деревянные часовни, осенние леса, пылающие, как свеча в сретенье, и чистые родники, в которых плавают лубяные ковши.
И обидно делалось за опустошение, забытые могилы и уничтоженных людей, за угнетение, за свист шпицрутенов на Лукишках, за полосатые шлагбаумы, что закрывали все дороги, и, казалось, даже путь к счастью.
Они не знали еще, что слава человечества не в прошлом и что бороться надо не за прошлое, но их порыв был честен и чист.
Пятьдесят третий год снова принес неурожай. Плохая была озимь, плохие были и яровые, потому что во время жатвы лили дожди и несжатая рожь прорастала в поле.
Люди голодали и ели хлеб, похожий на торф. Более или менее чистый хлеб давали только совсем маленьким детям. Царь не мог не знать об этом – все слышали о донесении генерал-губернатора могилевского, витебского и смоленского Игнатьева. Тот писал о страшных вещах – о нищете одних и несомненной роскоши других.
Царь знал это, но не хотел ничем помочь земле, жители которой дошли до последней степени нищеты и унижения.
И хлопцы поняли, что это не отец, а отчим. Отчима можно ненавидеть, и они теперь ненавидели его всей силой ненависти, какую только могли вместить их души.
Алесь сделал и первый вывод из этой ненависти, когда они с Мстиславом ехали домой на рождественские каникулы в присланной Вежей кибитке.
Курилось снежное поле. Белые змеи ползли по сугробам к кибитке и пересекали следы полозьев. Призрачно дрожала в зеленоватом свете луны черная полынь у дороги. Кучер пел что-то себе под нос тихо-тихо.
Ребятам было немного холодновато, и они плотнее укрывались медвежьей полостью. Неясный свет луны падал в окошко кибитки.
– Понимаешь, Мстислав, – сказал вдруг Алесь, – сердца не выдерживает, когда смотришь на все окружающее. Так жаль этих бедных людей, эту сироту-землю.
– Тоже сказал! А кому не жаль? Но что делать?
– Остается одно, – сказал Алесь глухо.
– Что?
– Оружие.
Мстислав шевельнулся под полостью.
– Умная голова думала целых две минуты. Кто его возьмет? Ты? Я? Грима? Пять гимназистов? Ты же знаешь, и у нас, и в шестом, и в седьмом классе больше не нашлось ни одного.
– Может, и есть, да молчат.
– Так будут молчать и тогда.
– Вощила начинал с тремя друзьями, – сказал Алесь, – а потом вокруг них стало войско.
– Ну, и закончил, как начал.
– Однако четыре года тряс государство.
– Тогда народ был смелый.
– А теперь? Теперь ему еще хуже. Лучше уж смерть, чем такая жизнь. Все понимают… И это адское, оскорбительное рабство!
Мстислав смотрел в окошечко, вьюга ползла и ползла на следы полозьев.
– Нет, – сказал он наконец, – ты знаешь, я не трус. Однако сколько нас? Мы только начали понимать себя. Даже если мы найдем сотню-другую людей, все окончится потерями и гонениями. Мы просто не выдержим, погибнем, а с нами и первые ростки. И тогда – конец.
Дети серьезно говорили о восстании и оружии, и это было б даже смешно, если б не их расширенные глаза, лихорадочный румянец щек и прерывистые голоса.
– Нет, – повторил Мстислав, – мы потеряем все приобретенное с таким трудом.
– Ты меня не понял, – сказал Алесь, – я говорю про бунт недовольных, кто б они ни были. Поляки… русские, литовцы… люди инфлянтов.
– Тем более, – сказал Мстислав. – А остальным что?! У них останется много, даже если расстреляют тысячи. А у нас никого. Мы – огонек, который едва начал теплиться.
– Найдутся еще.
– Через сто лет? – иронично спросил Мстислав. – Это ты важно придумал.
– Пусть, – упрямо сказал Алесь. – А оружие брать все равно придется. К тому времени найдем людей… Пойми, надо… В рабстве гибнет дух.
Кибитка ехала теперь совсем чистым полем, оставляя за собой одинокий извилистый след. И все ползли, ползли на этот след белые змеи.
…Дед был все тот же. Встретил обоих с легкой иронией и плохо скрытой нежностью в старческих глазах. За ужином говорили о незначительном: об охоте на зайцев, о том, что Кроер еще раз повторил свои похороны, причем более виртуозно, и снова многие попали в его ловушку, о том, что в Москве сгорел Большой театр.
– Это он от стыда, – заметил Вежа. – Потому что каждый день пели «Жизнь за царя».
А после ужина Мстислав, видимо, решил немного испытать старика на радикализм:
– Достал бы ты, Алесь, то, что у тебя в кармане, да почитал пану Даниле.
Алесь побледнел. В кармане у него лежал список «Поэм на малороссийском наречии». Поэмы назывались «Кавказ» и «Сон». Фамилии автора не было, но ее шепотом передавали друг другу: «Шев-чен-ко».
Алесь посмотрел на друга с таким укором, что тот смутился. Но дед сделал вид, что ничего не понимает.
– А ну, давай, – сказал он.
И тогда Алесь начал читать. Дед слушал сурово, а когда внук окончил, долго молчал.
– Берегитесь, хлопцы, – произнес он наконец звонким от волнения голосом. – Я не буду запрещать: вижу, чего вы там нахватались, знаю, что поздно, вы не послушаете. Но берегитесь. Если хоть немного уважаете меня… прошу. Мне будет… обидно, если с вами что-нибудь случится…
Ребята, угнетенные страшной силой этого «берегитесь», молчали, словно впервые самим сердцем почувствовали опасность. И тогда старик, жалея их, вдруг грустно улыбнулся.
– А propos de[89]
[Закрыть] стихов… Я б этого хохла не в Сибирь, а министром просвещения вместо дурака Уварова сделал. Ничего, хлопцы. Все ничего.