355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короткевич » Колосья под серпом твоим » Текст книги (страница 4)
Колосья под серпом твоим
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:40

Текст книги "Колосья под серпом твоим"


Автор книги: Владимир Короткевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц)

Отец взглянул на Алеся и вздохнул: все было понятно.

– Логвин, – приказал отец конюху, – веди Ургу сюда.

Молодой парень подвел араба к ним.

– Будешь конюшим молодого князя, Логвин, – сказал пан Юрий. – Будешь знать только его. Ургу подготовь. Через месяц он понадобится. И ты, Змитер, знай: Логвину принадлежат только Косюнька и Урга. Ничего больше.

Логвин улыбнулся.

– Панича намуштровать, – сказал Загорский. – Научить скрести, чистить, мыть, ухаживать за копытами. Научить распознавать лечебные травы для лошадей.

– Сделаем, – ответил Логвин.

– Ну, тогда будьте здоровы… Всего хорошего, мистер Кребс.

Они прошли конские дворы и подошли к старинной кирпичной псарне. Человек средних лет, с заметной уже сединой в длинных усах, бурых, словно обкуренная пенковая трубка, медленно шел к ним. На поясе, который ладно перехватывал его зеленую венгерку, висел длинный медный рог.

– Карп, – сказал отец, – старший доезжачий. С этим, брат, держи ухо востро. Сур-ровый.

Карп подошел к ним и не здороваясь начал докладывать звонким и немного хрипловатым голосом доезжачего:

– Юнка отошла, пан Загорский.

– Знаю, – сказал отец, – старость. А хорошая была.

– Знайд, помните, со сворки отбился. Так подхватил, видимо, от какой-то деревенской суки коросту. Мазали прозрачным березовым дегтем и окуривали. Через две недели будет как стеклышко… Стинай пошел на поправку… И еще Алма принесла щенят.

– Вот это хорошо. Идем, Карп.

Псарня была полутемной, с узкими окошечками. Около полусотни собак разных пород и мастей лежали и ходили в загородках. Здесь были выжлецы, гончие, норные, датские пиявки для охоты на медведя. Брудастые, щипцовые, комколапые. Но мальчик еще не мог отличать их, и потому его особенно заинтересовал пестрый ньюфаундленд ростом с хорошего теленка и уголок борзых.

Хортые были все белые, с длинными щипцами.[20]

[Закрыть]
Их огромные глаза напоминали черные сливы.

Отец на ходу давал советы, которые Карп слушал почтительно, но с какой-то своей думой.

– Пошли б вы, князь, к Алме, – сказал он. – Волнуется.

Коридорчиком прошли в родилку. Здесь в плетеной корзине лежала на овсяной соломе черная с белым сука испанской породы и махала куцым хвостом. Возле ее сосков повизгивали теплые щенки.

Увидев хозяина, Алма тонюсенько тявкнула. Огромные, все в мелких завитках, черные уши раскрылись.

– Видишь, Алесь, – показал на нее пан Юрий, – на уток лучшей не бывает. А какая аккуратная. Не собака, а аристократка.

– Я возьму одного щенка, – сказал Алесь.

– Бери, – сразу согласился отец. – Теперь ты имеешь все. А имя ей тоже будет Алма.

Ходить пришлось долго. Осматривали поля, не очень хорошие, винокурню и – издали – богодельню.

Сели отдохнуть в парке, на скамейке из неошкуренных березок.

Отец покручивал волнистый белокурый ус, с улыбкой смотрел на сына, вспомнил его разговор с Кребсом.

– Добрый ты, сын. Я вот купил у троюродного брата матери, у Кроера, сахароварню. Пришел, – а работники все в масках, чтоб не ели сахара. Это Кроер придумал.

– Ну и дурак, – сказал сын. – Я слышал, что гадина.

– Да и не в том дело. Нельзя позволять так издеваться. Что они, быдло, эти люди, что ли? Я маски отменил… Однако нельзя и угождать. Будешь сладким – съедят. Богатства одного человека на всех не хватит. Знаешь, сколько дворян на Могилевщине?

– Нет.

– Потомственных что-то около тридцати восьми тысяч, личных – около трех с половиной, но эти не в счет. Так вот, из этих тридцати восьми тысяч имеют право голоса на выборах в губернское собрание лишь семьсот пятьдесят восемь. А крестьян в губернии двести восемьдесят семь тысяч восемьсот восемьдесят девять, – а ну, по скольку душ на одного дворянина? Мелкая шляхта – это бочка с порохом. Ненавидит и нас, и крестьян. А у тебя с братом семь тысяч хозяйских душ. Ты со временем двадцатью девятью тысячами будешь владеть. Третью всех душ губернии, не считая тех, что за ее границами. И когда будешь доверчиво смотреть в хищные пасти, живого проглотят.

– А зачем она мне нужна, та треть? – спросил Алесь.

Отец оторопел.

– Ну, хотя бы для того, чтоб быть добрым к большому количеству христиан… Ты не Кроер, не Ходанский, не Таркайло… Наши люди бога молят, чтоб не попасть от нас к ним.

– Все равно это никуда не годится. Пусть добрый ты. Пусть добрым буду я. А что, когда умрем? Они же тогда нашим родственникам перейдут, наверно… тем. Куда ж такой порядок годится, если человек не знает, что с ним будет завтра? И люди на деревне так говорят и, наверно, боятся.

– С нами ничего не случится, – возразил отец. – Не то переживали. Восемьсот лет за плечами. И вера в будущее. Я не боюсь ни чумы, ни войны, ни политических убийств, ни рудников. Слава богу, всего было.

Помолчал, водя прутиком по песку.

– Дело в том, что ты принадлежишь к самому удивительному клану на земле. У этого клана было славное и грозное прошлое, но и тогда у него не было имени. У этого клана настоящее, хуже которого трудно придумать, и будущее, которое теряется в тумане неизвестности. Этот клан не имеет своего облика – и угрожал когда-то орденским землям. У него нет души – и он вызывает мощный взрыв сил у каждого, кто соприкоснется с ним. Тогда он дает такие взлеты, что все удивляются. Иногда он исчезает, как река под землей, чтоб всплыть в самом неожиданном месте. Ежеминутно гибнет и одновременно живуч как никто. У тебя нет примет, и именно в этом твои большие преимущества. Ты безлик и ты многолик, ты ничто и ты все. Ты кладовая самых невероятных возможностей. И ты гордись этим, гордись своим могуществом, гордись тем, что ты – это ты.

Пан Юрий посмотрел на сына и вдруг спохватился:

– Ах, боже, ты же еще много чего… Да ладно, ладно… Я, понимаешь ли, и говорить-то не умею. Не мое это дело, я человек простой. Вот охотиться да собачничать – это другой вопрос.

Снова обогнули дом, окруженный серебристыми фонтанами итальянских тополей. От бокового входа в него тянулась узкая аллейка. В конце ее стоял тот круглый павильон, который заметил Алесь, подъезжая к Загорщине. Крыша павильона прерывалась по кругу сплошным стеклянным окном, а выше стекла поднимался изящный круглый купол.

– Церковь, что ли? – спросил Алесь.

– Это картинный павильон. Впрочем, ты пока мало что еще поймешь. Я хочу тебе показать лишь одну картину.

И он открыл дверь.

– Тут, брат, все есть. Лучшая коллекция только у твоего деда… Вот, смотри.

Прямо перед ними висела на стене довольно большая картина в тяжелой, потемневшей от времени золотой раме. На картине пейзаж, каких не бывает, – прозрачно-голубой и неуловимый.

– Монтенья, – сказал отец. – Знаменитый итальянский художник.

Пейзаж просматривался сквозь ветви высокой яблони с золотистыми плодами. А под деревом шел куда-то молодой человек и вел за уздечку белого коня. На человеке была круглая шапочка; длинные рукава одежды развевал ветер. У человека были темно-серые глаза и прямой нос.

– Весь день думал, на кого ты похож, – сказал отец. – И вот вспомнил. Да это же ты, ты с белым конем! Это ты и Урга. Как две капли воды.

Ах, как не отступал от Алеся все эти дни белый конь! И все это было словно сон. И вот теперь он сам, сам Алесь, шел с белым конем в какую-то голубую даль.

V

Так потекли дни.

Каждый из них был не похож на другой и все же в чем-то неуловимом похож. Каждый день был открытием и неожиданностью.

Алеся угнетало новое положение – чрезмерные ласки родителей, нелепые обычаи дворца, – и в то же время он безотчетно гордился всем этим, потому что он был подростком, потому что ему уже, как каждому подростку, хотелось утверждать свое «я».

Родители, возможно и не подозревая об этом, выбрали благоприятное время. Незаметно делали из него не то, что он хотел, а то, чего хотели они.

Поднимали его в седьмом часу утра. Пожалуй, поздновато, потому что в Озерище вставали раньше, и теперь он чаще всего добрых полчаса лежал без сна, каждый раз новыми глазами рассматривая голубые стены комнаты. Над его головой, в углу, плыла куда-то древняя копия с божьей матери Кутеянской: маленький горестный рот, «нос не краток», удлиненные глаза, смотревшие с такой добротой и скорбью, что временами, особенно вечером, хотелось плакать, глядя на них. Рука прижимает дитя, похожее на маленького мудрого старичка.

По древнему преданию, эту икону написал, став схимником, восемьсот лет тому назад воевода Глеб, такой далекий предок Алеся, что и представить было трудно. Мечом приводил он в христианство жителей Суходола и Рше, был в этом усердии к вере, пожалуй, суровее даже мстиславского собрата Волчьего хвоста, да, видимо, не вытерпела душа невинной крови недавних братьев по Перуну, потому что бросил Глеб меч, оставил воеводство и под именем Григория пошел на черный постриг и вечное молчание. Икон таких он написал две. Одну – для монастыря, одну – сыну (она теперь висела у старого деда Загорского).

А та, которая висела здесь, была копией шестнадцатого столетия. Писал ее тоже кутеянский мастер – Ипатий. Висела и с некоторым удивлением глядела на кровать с пологом, на конторку из черного дерева, на блюдо с незабудками (корни их прижали куском мрамора, цветы поднялись и стояли над блюдом сплошной голубой шапкой).

Алесь знал, что за первой дверью светлый коридор второго этажа, что вторая дверь ведет в ванную комнату, а потом в комнату для занятий, что он может всегда спуститься из той комнаты в библиотеку, что все это для него, и этот простор пугал его.

В седьмом часу по всему дому били часы. И тогда в спальню заходили два человека: немец-гувернер, герр Фельдбаух, толстый, лысеющий и весьма подвижной, и крепостной дядька Халимон Кирдун, по кличке Халява, человек очень добрый, но мрачный, – видимо, по той причине, что его жена была редкая красавица. Алесь сам слышал от дворовых, что Халимону давно стоило бы ее побить. Но Халимон, очевидно, по доброте своей все никак не мог решиться на это. Потому, наверно, и мрачнел.

Алесь знал, что немец начнет разговор по-своему, и не боялся этого. Просто удивлялся, как быстро становились понятными чужие слова, будто выплывали из далекого, забытого сна. Словно он знал их давно, а потом забыл. Так оно и было, потому что до семи лет он не знал других языков, кроме французского и немецкого. И вот теперь жадно, со свежей головой, наверстывал.

Немец катился к кровати, как шар, и сразу начинал бормотать что-то непонятное только с пятого на десятое, но приятное:

– Oh, dieser kleiner Pennbub! Alle sind schon auf, kleine Voglein singen dem Herren Gott ihre ewigen Ruhmlieder, nuch? Der schlaft aber immerfort und wei? nich einmal – Morgenstunde hat Gold im Munde, nuch?[21]

[Закрыть]

Это был, по его мнению, самый приличный стиль беседы с дворянским ребенком.

Фельдбаух, сын богатого бюргера, окончил гимназию и первый курс университета в Геттингене, но потом родители обнищали, и сын уехал искать счастья в неизвестное Приднепровье. Здесь он служил уже десять лет, из них шесть последних у Загорских. Его не отпустили даже тогда, когда Алесь пошел в дядькованье. Соскучившись по работе, он теперь наверстывал, желая, чего б это ни стоило, заставить ученика за какой-то год хорошо разговаривать по-немецки.

Фельдбаух делал резкий взмах полой халата, словно запахивал римскую тогу.

– Schon gut. Mach dich drauf zu waschen, mach dich Mutti zu begru?en, mach dich an die Gottesgabe, – ja, an die Bucher doch, wenn der Furst zu keinem dummen Fursten werden will, nuch?[22]

[Закрыть]

…Алеся поднимали, вели в ванную комнату, и там, под присмотром немца, Кирдун обливал мальчика водой и растирал. Кирдун ревновал панича ко всем и потому все время ворчал под нос, ругая Фельдбауха, которому неизвестно зачем дали право наблюдать за туалетом, словно он, Кирдун, делал это без немца хуже. Кирдун сопровождал когда-то пана Юрия за границу и поэтому знал несколько немецких слов.

Немецкий язык его оскорблял. Спросит, бывало, Кирдун, надо ли нагреть ему ванну для ног, а немец отвечает:

– Das ist mir Wurst?[23]

[Закрыть]

Просто черт знает что! Не язык, а свинство! Все равно ему, видите ли, горячая ванна или колбаса.

Чистому и причесанному паничу надевали узкие штаны (псевдонародному костюму дали отставку в конце первой же недели) и свободную белую сорочку с открытым кружевным воротом и вели на балкон, где было особенно светло от белоснежных маркиз. Здесь за чайным столом ожидала мать и на высоком стуле удивительное существо – двухлетний брат Вацак, который смешно таращил на Алеся серые наивные глаза.

Мать целовала Алеся в висок, держала за подбородок узкой, до смешного маленькой ручкой, спрашивала – изредка по-французски, чтоб приучался, – как спалось.

Он отвечал, так мучительно подбирая слова, что даже малому Вацаку становилось смешно.

Ели овсянку с молоком, яйца всмятку, тартинки с маслом и сыром, творог и мед. Взрослые пили кофе, дети – чай. Появлялся с объезда отец, загоревший, смешливый, сыпал шутками.

В рекреационной уже ожидали Фельдбаух и швейцарский француз monsieur Jannot (этому, как наиболее избалованному, разрешалось завтракать в своей комнате). И тут начиналось что-то вроде упорного сражения. Людвиг Арнольдович бился с Алесем над немецким и латынью плюс математика и история, monsieur Jannot – над французским плюс риторика и изящная словесность. Можно было умереть со смеху, глядя, как они старались.

Так длилось часами. Алесь благодарил бога за то, что англичанина и учителя государственного языка отец обещал пригласить лишь осенью. Иногда слова трех языков путались в голове.

От этих мыслей его отрывал вдохновенный голос герра Фельдбауха, в котором звучали неожиданные для немца басовые ноты.

Гувернер стоял перед секретарем в позе Гракха на форуме: рука вытянута ладонью вверх, большой палец отведен в сторону. Лицо надменное. Брюшко вперед. Это он громил безбожных римлян, принесших столько вреда немецкому отечеству:

– Eben darum stur-rzte sich Hermann Cheruske einem Lowеn gleich auf den gr-raulichen Varus, den Fuhrer der ver-rfuhr-rten Romanier. Und Teutoburger Wald wurde zum Fel-lde der deutschen Ruhmheit.[24]

[Закрыть]

«Как это лес мог стать полем, – думал несчастный ребенок, – вырубили его немцы, что ли? Может, и так. От них всего можно ожидать. Немцы».

…Бил гонг, возвещая конец занятий. Глаза Фельдбауха, которые только что метали молнии, снова делались голубыми и добрыми.

После занятий на мальчика наводили внешний лоск. Наступал час танцев (аккомпанировал на игрушечной скрипке monsieur Jannot), который был для Алеся пыткой, а потом час верховой езды в манеже.

Во время танцев француз прививал ребенку утонченные манеры, c которыми потом успешно разделывался грубоватый, как каждый любитель коней, мистер Кребс.

– Шенкелями не жми, шенкелями, говорю, не жми. Не нервируй коня, сто тысяч дьяволов и заряд картечи тебе в задницу. Как падаешь?! Как па-да-ешь?! А еще лорд! Лорд даже с коня падает красиво!

Невозмутимый англичанин до неузнаваемости менялся, когда дело касалось лошадей.

– Аз-зиаты! Разве вам по-европейски ездить?! Иначе вам ездить, вар-ва-ры! Ох-люп-кой, – с трудом произносил он чужое слово.

А потом вред, нанесенный англичанином, снова устранял француз, и на заднем дворе еще час слышался звон шпаг и ворчливые возгласы.

Пожалуй, лишь железное мужицкое здоровье позволило Алесю вынести все эти испытания. Он похудел, ноги и грудь стали не по-детски мускулистыми, взгляд стал зорким и настороженным. Но зато в движениях все чаще прорывались ловкость, грация, изящество.

Может, потому, что он и раньше хорошо дрался на палках, особенно успешно шло фехтованье. Да и Кребс, когда мальчик не слышал его, все чаще говорил:

– Будет. Будет наездник.

После купанья до самого вечера было свободное время. Однако свободным оно было лишь на словах. Обед был не в обед, потому что все время приходилось помнить, какой нож для чего. Легко было есть только курицу, потому что это ели, как и в Озерище, руками. Чаще всего он вставал из-за стола голодным, и Халимон Кирдун, чтоб не извелся ребенок, тайком приносил ему еду в комнату. Печально смотрел на Алеся, вздыхал по-бабьи:

– За что же тебе, горемыка, такие мученья? Боже милостивый, убивают ребенка, живьем едят…

Лишь иногда, очень редко, можно было убежать к дворовым или в отдельный домик, где жил доезжачий Карп со своей женой Анежкой, и там отдохнуть душой. Детей у Карпа не было, и потому Анежка жалела панича, угощала привычным – орехами, пряглами,[25]

[Закрыть]
поджаренными на подсолнечном масле.

Русая и синеокая, не в меру располневшая, добрая, Анежка смотрела на Алеся и тихонько причитала:

– Ешь, бедняжка, ешь, отощалый ты мой! И зачем, кому это нужно, мученица ты моя Дарота? По битому стеклу тебя водили, бедную, а его по мукам…

Это причитание звучало так трогательно, что из глаз Алеся от жалости к себе сами собой начинали капать редкие и крупные, как бобы, слезы.

Однако и поплакать вдосталь не давали. Только немного ожил, как уже ищут.

…Отец ведет по галерее предков.

– Данила Загорский!.. Кисти неизвестного художника… Данила возглавлял смертный отряд в Крутогорье. Погиб со всеми воинами…

Ян Загорский… Кисть Сальватора Розы…

Отец неузнаваемо менялся, заходя в круглый картинный зал. Здесь он мог говорить и говорить. Хорошо или плохо, но он отдавал сыну часть той страсти, которая горела в его душе.

И все же наиболее сильно тянуло Алеся к картине Монтеньи «Юноша с конем». Было в ней что-то наивно-притягательное и мудрое.

И не в том дело, что юноша был вылитый он, Алесь, хотя и в чужом, заморском платье, а конь – настоящий Урга, тот самый Урга, который полюбил его, Алеся, больше других, потому что мальчик не оскорбил его ни чрезмерным недоверием на барьере, ни позором шенкелей, когда лошадь понимает без них, как ей нужно поступать.

Не в этом было дело.

Дело было в том, что сквозь листья густо-зеленой яблони с золотыми плодами просвечивала такая даль, какой не бывает на земле, даль неизвестной голубой страны, в которую спокойно и уверенно шагали человек и белый конь.

…В одиннадцать его укладывали в кровать. За окном среди ветвей дрожал и качался фонарь, шелестели листья итальянских тополей и долетал с Днепра недоуменный ночной крик серой цапли.

Алесь засыпал, довольный собой.

А ночью приходили запрещенные, «непристойные» мужицкие сны. Ему снился сеновал и гнезда ласточек над головой. Он снова видел росистые покосы и самого себя с баклагой на плече… Ему виделись коровьи глаза, ее усталые, сытые вздохи во тьме хлева и журчанье молочных струй, льющихся в пенный подойник…

VI

Окончился месяц трав, отцвел за ним месяц цветов. Унесло ветром ореховую пыльцу, исчезла до следующих надежд и новой весны вампир-трава, отошли пестро-зеленые «копытца Марииной ослихи» – копытень. Пришел пчелиный, звенящий косами месяц цветущих лип.

Все менялось. Лишь ничто не менялось в Загорщине.

И вот однажды, проснувшись позже обычного от приглушенного звона часов, Алесь почувствовал, что что-то не так. Не вошел Фельдбаух, не появился в дверях хмуроватый, добрый Кирдун.

И мальчик на какое-то мгновение почувствовал себя одиноким и оставленным на волю судьбы. Лишь на мгновение, потому что в следующий миг он вспомнил, что пришел тот день и с ним, возможно, какая-то свобода, возможность быть хотя бы немножко хозяином самому себе.

На это намекала одежда, разложенная на спинках кресел, и то, что дверь в ванную комнату была открыта, – делай сам, что хочешь. С наслаждением вспомнив это, он потянулся, и вдруг его словно подбросило. За окном послышался громкий звук. Откуда-то из-за дома, с берега пруда, в парке ударила пушка. Потом второй раз… третий… восьмой… одиннадцатый.

Дверь резко распахнулась, будто тоже от удара пушки. На пороге встал пан Юрий, белозубый, загоревший. Махровый персидский халат распахнулся на груди. От всей фигуры, от волнистых, густых усов, от синих смеющихся глаз так и веяло здоровьем.

– Поставить на ноги бездельника князя! – грозно рявкнул отец. – Бездельник князь спит и не знает, что его ожидают большие дела.

Алесь не успел опомниться, как сильная мужская рука рванула одеяло и молниеносно как-то особенно звучно шлепнула по мягкому месту.

– Stehe auf! – гаркнул отец, так удачно копируя Фельдбауха, что на мгновение даже страшно стало. – Eine au?er-ordentlich perfekte Fursterhalbwuchsigerverrichtung ist keine Bettharrung auf ne Vonsichselbstvollziehung, nuch?[26]

[Закрыть]

И за ногу стянул сына с кровати.

– Мыться, мыться вместе!

В ванной комнате, возле глубокого бассейна, отец сбросил халат и комнатные туфли, и только теперь посторонний заметил бы, как они похожи, пан Юрий и Алесь. Мальчишечьи, но крепкие формы сына обещали со временем сделаться похожими на гладкие и могучие формы отца.

Отец неожиданно схватил его и, подняв, так ловко бросил головой в бассейн, что Алесь колесом перевернулся в воде.

…После купанья они оделись в соседней комнате, и это было очень похоже на маскарад, потому что оба надели поверх батистовых сорочек с кружевной манишкой и узких штанов до колен еще и широкую местную одежду, которая ждала десятилетиями подобных случаев, лежа в сундуках между листьями дорогого турецкого табака.

Отец возложил на себя красную, тканную золотом чугу, кряхтя, натянул малиновые сапоги и красные замшевые перчатки. Потом сын помог ему обмотать вокруг талии тканный золотом слуцкий пояс. Отец прижал конец пояса ладонью на животе и медленно вращался, следя, чтоб пояс лег красивыми складками.

Затем пришла очередь Алеся. Он тоже натянул сапоги, только белые. Отец набросил на него широкую белую сорочку с одним плечом, на другом ее закололи серебряной фибулой. Поверх сорочки пан Юрий по-мужски неловко надел сыну узкую белую чугу, такую же, как и у него самого, только тканную серебристыми и блекло-золотистыми травами.

– Высокородные владыки Загорские, князья Суходола и Вежи, собираются на войну.

– Куда на войну?

– Известно куда. На Оршанское поле.

– Кого бить?

– Там скажут!

– А за что?

– А так, – ответил отец. – Без всякой причины. Королевский приказ.

Празднично одетые, они вышли на террасу, где их ожидали мать с маленьким Вацлавом, гувернеры и несколько слуг во главе с Кирдуном. Мать и Вацлав были в обычных праздничных нарядах из белого индийского муслина и кружев, герр Фельдбаух – в сюртуке, месье Жано – в аккуратном черном фраке.

Слуги, подобно хозяину с сыном, были тоже в старой одежде.

Мать поздоровалась с сыном и пошла за мужчинами. Все начали спускаться с террасы. Алесь шел, опустив глаза, и вдруг что-то неосознанное заставило радостно задрожать его ресницы.

Он встрепенулся: у крыльца стояли в праздничных одеждах Когуты – Михал, дед Данила, Андрей, Кондрат, Павел, Юрась. Только Марыли не было да Яни со Стафаном.

Рванулся было к ним – отцова рука властно сжала плечо.

Когуты стояли молча. И Алесь шел к ним, чувствуя почти физическую боль в сердце.

Лишь приблизившись, он увидел, как сильно они теперь отличаются от него, какой высохший и седой старый Данила, какая ссутуленная, пригнутая тяжестью земли спина у Михала, какие неловкие движения у сыновей, словно испуганных праздничной одеждой и необычной обстановкой. Все они прятали глаза. Лишь Павлюк удивленно и даже как-то отчужденно смотрел на панича.

Кирдун с уздечкой на плече прошел вперед господ и встал лицом к лицу с Михалом, протянул один конец уздечки ему, другой – пану Юрию.

– Где та уздечка, на которой ты водил этого стригуна? – спросил Халява.

– Вот. – Торопливая рука Михала протянула сыромятную темную уздечку.

Кирдун взял ее и протянул другой конец этой узды пану Юрию. Так они и стояли, соединенные двумя недоуздками, – мужик и князь…

Теперь говорил Юрий.

– Защищали панича твои стены? – спросил Загорский.

– Защищали. Как сынов, так и его.

– Дай, – сказал пан.

Андрей шагнул к паничу и вынул из кожаного мешочка щепотку жирной сажи со стены хаты.

– Мажь, – сказал отец. – Чтоб помнил.

Когда Андрей мазал прядь волос на Алесевой голове, мальчик поднял на него умоляющие глаза. И Андрей, перехватив взгляд, незаметно для других улыбнулся ему краешком губ.

Мешочек с оставшейся сажей спрятали в железный ларец.

– Водил ли ты его по земле, куда мы все пойдем? – спросил отец.

– Да, – ответил Михал.

– Тогда получи тридцать… – отец взглянул на Алеся и поправился: – Нет, даже сорок восемь десятин… Тот клин, что за Луговым. Чтоб тебе и детям твоим было где по земле ходить… Эта твоя земля освобождается от поборов и навеки остается за твоей семьей.

Юрась, видимо заранее подготовленный, встал на колени, и пан Юрий положил ему на руку щепотку земли.

– Учил ли ты моего сына быть милостивым к животным, как то надлежит человеку?

– Да.

– Тогда получи семь коней-двухлеток и двух коров для женщин.

Ресницы у Алеся были влажные. Как бы там ни было, а это его, Алеся, продавали сейчас, и в этом было его сходство с другими людьми в белом.

– Дом твой будет крепким, – сказал пан Юрий. – Под каждую пяту твоей хаты и хаты сыновей ты положишь по десять рублей, потому что воспитывал в труде и поте моего сына. Шесть сыновей – двести сорок рублей…

Кожаный мешочек звякнул, упав к ногам Михала.

…Потом Алеся посадили на Ургу, и пан Юрий повел коня вокруг усадьбы. Остальные шли за ним. Отец остановился на высоком берегу Днепра и обвел рукой все, что видел вокруг.

– Это твое, – сказал он. – Твоя земля и твое небо. Помни: всю жизнь ты будешь пить воду из Днепра и обмывать его водой своих новорожденных. И отнять это у тебя не может ни человек, ни бог, ни дьявол. Одна смерть.

Кирдун подошел к Алесю и прицепил к его ремешку кинжал и пистолет. Затем подал князю короткий меч – корд – в серебряных с золотыми травами ножнах.

Отец встал рядом с конем и засунул саблю в петлю высокого седла.

– Ты носишь хорошее оружие, чтоб не злоупотреблять им, и богатую одежду, чтоб не гордиться ею перед остальными.

И он легонько перетянул сына плетью по спине, а потом прикрепил арапник к другой петле седла.

– Помни.

За всеми этими церемониями не заметили, как сильно устала пани Антонида. У нее разболелась голова, и пан Юрий даже с некоторой радостью отпустил ее.

– Устал? – спросил отец ласковым голосом, сочувственно заглядывая сыну в глаза.

– Нет.

– Это хорошо. Сейчас, братец, начнем обряд, на котором никому не дозволено присутствовать, кроме нас… Хорошо запомни… Потому что доведется передавать сыну…

Лицо его было усталым, видно, что ему надоело все это, однако даже он находится сейчас под страшным грузом чего-то обязательного, предначертанного и незыблемого.

…Они миновали дворец и пошли по незнакомой аллее в ту часть запущенного парка, куда отец до сего времени никогда не водил Алеся.

Здесь, видимо, вообще ходили мало; траву, которая проросла сквозь гравий, очень давно не выпалывал садовник. Вместо светлых лип, осокорей и итальянских тополей по обе стороны аллеи все чаще попадались черные и какие-то зимние ели да мрачные вековые дубы. Можжевельник сплошным мощным ковром устилал лужайки, нетронутый папоротник клубился над поверженными деревьями. Здесь парк превращался уже в настоящий лес.

И тут в непроходимой чащобе блеснуло прозрачное, видимо от мощных ключей, озерцо, а над ним на мрачной от тени поляне выросло удивительное строение, узкое и высокое, сложенное из серого и розового дикого камня.

Собственно, таким был лишь первый этаж. Выше камень был обтесанный, были даже кое-где романские арочки. А еще выше, почти достигая вершин пятисотлетних замшелых дубов, возносились две кружевные готические башенки. Мрачноватое строение думало о чем-то, что не касалось двух человек, которые сейчас шли затененным лугом к его двери, и этот его покой был покоем конца.

Перед строением в высокой траве лежали кругом семь обтесанных камней, а в центре круга – восьмой, с чашеобразным углублением наверху.

– Садись на землю, – сказал пан Юрий. – И слушай.

Безотчетно проникаясь чем-то таинственным, Алесь сел.

На одной из сторон центрального камня неумело был высечен нарушенный во всех пропорциях образ доброго пастыря, несущего на плечах агнца.

– А теперь вообрази, что сорок длинных человеческих жизней лежат между тобой и этим пастырем. Сорок. А ты сорок первый, – сказал отец.

Они молчали, склонив головы. Было так тихо – листик не шелохнется.

– Сорок. Это те, которые были до нас, и мы, и те, что еще будут. И каждому следующему труднее, потому что он несет бoльшую ношу. Будут и те, кому станет нестерпимо тяжело, и я молюсь богу, чтобы это не был ты. Каждый должен будет нести слабого, его боль и его обиду. Кто этот более слабый – каждый выбирает сам. А теперь посмотри: на другой грани еще более старые рeзы. Этот молодой месяц означает серп, а эти мохнатые тростинки – колосья. Кто будет жать – об этом молчат годы и молчат столетия. Никто еще не додумался – кто, потому что тот, кто их высек, умер и не скажет… Посиди, сын, подумай или просто помолчи.

Алесь и так молчал. Его трогали не слова, а мертвый сон камней, деревьев, строения, которое окружали дубы.

– Здесь было языческое капище, – сказал наконец отец. – Какому богу они молились, никто не знает. Потому что из них никто не уцелел… Они оставили эти камни и этот лунный серп и исчезли, как облака. Здесь они собирались, а этот камень и чаша на нем были, видно, жертвенником. Сколько лет так длилось, неизвестно. А потом из Полоцка пришел по Днепру ближний дружинник Глеб, и тогда эти люди увидели кровь. Не стоило, если не хотели креста? Конечно. Но кто обращал внимание на то, чего хочет и чего не хочет муравейник? Не обращал и Глеб… Капище искали долго. И нашли… И вот под этими камнями погибли все его защитники. До единого.

Отец помолчал.

– Здесь раньше было два ряда камней. Внешний забрали, заложили в фундамент строения. Но потом Глеб раздумал. Видимо, потому, что здесь был такой покой и нельзя было не полюбить это место. Поэтому он приказал освятить главный камень образом пастыря, однако тех камней из фундамента не вынул. Ты их можешь увидеть… Вначале построили первую часть строения, самый низ. Вторую часть надстроили через триста лет, когда уже и кости Глеба сгнили в Кутеянских пещерах. Башенки возвели еще спустя двести лет… И вот все это стоит: камни на берегу озера, дубы, которые в три раза моложе них, и мрачное строение.

– Что это? – спросил Алесь.

– Это усыпальница Загорских, сыне.

Отец медленно раздвинул траву перед образом пастыря.

– Когда-то мы, наверно, могли быть великими, но не сумели. Наше политическое бытие окончилось. У нас – только могилы. Только одни могилы, разбросанные по этой земле. Курганы на берегу Днепра, холмы на крестьянских кладбищах, твоя и моя усыпальница, сыне. Вот она…

Молча, словно все было сказано, они пошли к усыпальнице.

Отец открыл дверь. В верхнем помещении стояла тишина, через узкие окна лился пыльный свет. На стенах висели старые чеканы, двуручные мечи, кольчуги. В нишах, под замком, лежали свитки каких-то документов, книги в деревянных переплетах. Между ними стояли серебряные ковчеги для особенно важных манускриптов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю