Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 49 страниц)
Люди ринулись было за ними, но оттуда рванул залп, и преследовать дальше побоялись.
Поле было смешано с грязью. Алесь уже назавтра увидел, что рапа сделала свое дело: ботва, там, где она уцелела, была как сморщенный, сухой табак.
Он приказал выкопать более уцелевшие корни, перенести в оранжерею, приказал щедро поливать поле водой: а может? – но средства бороться с этим у агрономов не было, никто не сеет свеклу на солончаке, с неба не идут соленые дожди. Спасти удалось не больше трех десятков корней.
«Золотая» погибла.
Похвист рвал на себе волосы.
– За что?
– За то, что кадлуб длуги, а ноги крутке,[153]
[Закрыть] – мрачно говорил дед. – Убежать не успел… Ну, хватит, будешь иметь за правду.
– Сволочи, – сжав зубы, сказал Алесь.
Дед грустно улыбался.
– А что такое мера добра и зла? У многих – карман. Ради него не то что свеклу – человека затопчут.
– Жаловаться будем? – спросил Похвист.
– Нет, – сказал Алесь. – Сними с витахмовских мужиков половину недоимок. Прибавь на сахарных заводах вольнонаемным шесть грошей за час. Сторожам – ружья, и если увидят такого, с маской, – губы Алеся жестко скривились, – пусть стреляют в него под мой ответ. И мужики, если заметят, пусть стреляют.
– Правильно, – сказал дед. – Так, говоришь, шляхта?
– Конечно, шляхта, – ответил Похвист. – Разговор выдает. Да и зачем мужикам на хорошие для них новшества жаловаться?
– Ясно, – сказал дед. – Вот мы им мину и подведем. Увидят мужики, как Загорским везет, так, может быть, кого-то из своих и цокнут обухом в лоб.
А через неделю случилось еще худшее.
Стафан Когут и Юлиан Лопата ехали на одном возу из Суходола. Возили кое-что продать. Возвращаясь, купили четверть водки, взяли из нее по чарке под домашнее сало, остальное закрыли и положили под подстилку: у Когутов должны были рыть новый колодец, так хоть в начале дела и не положено, а все же напоить надо, чтоб не говорили, что Когут скупердяй.
Стафан купил еще поршники для малышки. Очень уж хорошие были поршни, как фабричные: низ сплошной, верх, как андарак, клетчатый, из желтых и синих кожаных полосок, а ремешок, которым затягивают, красный, как мак-самосей.
Стафан все время доставал и рассматривал их, улыбаясь в молодые, густоватые уже усы, золотистые, как у отца. Самый безобидный из всех Когутов, воды не замутит, он был хорошим мужем и отцом.
Все приезжие во всех книгах хвалили местных людей за то, что те были хорошими родителями и мужьями. Но те книг не читали, да и удивились бы, прочитав: «А как иначе? Молодой – дури, сколько хочешь, хоть в лозу с чеканом иди, а женился – тут уж не-ет!»
Ехали домой немного навеселе. У Стафана тоже был хороший голос, хотя и хуже, чем у Андрея. Он пел, а Юлиан ему подтягивал густым басом:
Были у мати три сына на роду,
Приказали да всем трем на войну.
Ой да старшему не хочется,
Молодшему не приходится.
Ну, а средний меч берет, собирается,
С батькой, с матерью прощается.
– Не кусай усы, мой татка, при мне,
Не плачь, моя родная матка, при мне,
Не плачь, не плачь, моя матушка, при мне.
Наплачешься, моя мамка, без мяне,
Наголосишься, наплачешься,
С сиротами накугачишься.
– Погоди, – сказал вдруг Юлиан. – Кто это?
Из лесного острова слева от дороги вылетели два всадника. По белым свиткам было ясно – мужики. Не остерегаясь даже того, что конь может угодить ногой в хомячью нору, убегали, словно от смерти.
Юлиан узнал в одном из всадников Корчака. Второй был незнакомый.
– Как на слом головы, – сказал Стафан. – Кто б это?
Юлиан промолчал.
Всадники пересекли битый шлях саженей за пятьдесят перед возом. Стафан смотрел на них с интересом. Люди медлили, видимо раздумывая, куда кинуться. Левее от них было конопляное поле, а за ним – склон, поросший медными соснами. Правее – кусты, за которыми лежал чахлый, на сыром месте, лес. На опушке, как богатырь, стояла могучая сухая сосна.
Всадники, видимо, решились – поскакали налево, стежкой через коноплю. Когда телега подъезжала к месту, где они пересекли дорогу, Стафан увидел, что кони, оседая и бессильно сползая вниз, уже несут людей по крутому склону, заросшему соснами… На шляху лежали хлопья пены.
– Н-ну, – сказал Стафан, – загонят коней.
– Замолчи, – бросил Лопата. – Не твое дело.
С острова, откуда выскочили всадники, послышался цокот копыт.
– Вот почему, – догадался Стафан, увидев десяток верховых.
На свежих, почти не утомленных конях всадники глотали дорогу вдвое быстрее, чем предыдущие, и скоро вылетели на шлях. Остановились, оглядываясь. Лица были закрыты белым.
– Гей! – сказал один. – Не видели людей?
Стафан смотрел на него и думал, говорить или нет. Пожалуй, не стоило врать: неизвестно ведь, что за люди были те, да и связываться с этими страшно. Но всадников с повязками было много, а обычай говорил: видишь, что много людей гонится за одним, – не помогай. Он колебался.
– Видели, – сказал Стафан.
Лопата сжался. Всадники подъехали ближе. Глаза мрачно блестели над повязками.
– Куда помчали? – спросил всадник в синем.
– Двое? – спросил Стафан, медля.
– Да.
– Конные?
– Я вот тебя как опояшу, – сказал второй, с бешеными глазами, поднимая корбач.
– Погоди, – сказал синий.
– Гэна… як яно… – мямлил Стафан. – Конники, значит, два?
– Вот ворона, – рассмеялся синий.
– Два всадника пробегали верхом… – сказал Стафан, – унечки туды… Ды не, не туды, а унь туды, бачите, где мокрый лес.
– А не туда? – Бешеный указал корбачом на склон с медными соснами.
– Брось, – сказал синий. – Что им на склоне? Правильно говорит мужик, там мокрый лес, там, видимо, яр.
Они рванули вправо, но почти сразу попали в болото и стали его объезжать.
– Ты бачил? – спросил Лопата.
– Ничего я не бачил, не бачу и не буду бачить, – со злостью ответил Стафан.
Широкое лицо Юлиана было бледно. Он махнул рукой:
– Гони!
В этот момент из пущи, как раз между сухой сосной и тем склоном, где скрылись Корчак с другом, вылетел всадник. Наметом погнал к погоне, махнул рукой в сторону медного бора.
И Стафан удивился – такое незнакомое лицо стало у Лопаты. Щеки плотно обтянула кожа, рот как будто провалился, сильные челюсти дрожали.
Маленький отряд, видимо, спорил. Люди махали корбачами в разные стороны.
– Напрасно! – тонко кричал тот, что подъехал. – Говорю, временные кладки через яр за собой разрушили. Чирей вам теперь на зад, раззявы!
Когутов воз удалялся, группа всадников делалась все меньше и меньше. Лопата пожалел, что с ним нет ружья. Того самого надежного, кремневого, которое лежало у него на коленях, когда они советовались в челнах, а вокруг был разлив.
Ах, как он пожалел о ружье, потому что всадники начали снова увеличиваться. Очень быстро…
На миг Юлиан ощутил на коленях знакомую тяжесть, ощутил, как левая рука лежит на граненом стволе, а правая ощупывает привычный пудовый приклад, оплетенный врезанной в древесину и расплющенной – для красоты – медной проволокой. Он сам расплющил ее молотком когда-то на пригуменье. Был, помнится, ясный майский вечер.
Юлиан тряхнул головой. Очень широкий, но красивый рот сжался. Что жалеть, если ружья нет.
Всадники догнали воз.
– Ты что же это, хлоп? – люто спросил бешеный.
Тот, что прискакал позже, остановил Стафановых коней, несколько человек спрыгнули на землю и стащили Стафана с воза.
– Зачем врал? – спросил синий.
– Закон, пане, – просто сказал Стафан.
– А я вот тебе покажу закон… Законники… Правды ему захотелось.
Стфана начали избивать. Вначале кулаками и корбачами. Затем, свалив, сапогами. Пыль стояла над дорогой. Хекали, топтали, целили каблуками в голову, которую Стафан закрывал руками, в грудь, в живот, к которому он подтягивал и не мог подтянуть колени.
Стафан не кричал. Когда ударом переворачивали с боку на спину, смотрел сквозь кровь, заливавшую лицо, недоумевающими глазами.
Сильные челюсти Юлиана ходили. Он вначале думал, что обойдется двумя-тремя затрещинами, но минуты шли – и он вдруг понял, что Стафана убивают.
– Давай, хлопцы, давай! – кричал бешеный. – Еще пока «гуп». Кончай, когда «чвяк» будет!
Юлиана держали два человека. Он начал вертеться на возу.
– Как бьете?! – кричал бешеный. – А ну, на оглобицу его да по почкам его… по почкам!
Двое в масках вскинули Стафана на оглобицу воза.
Бешеные глаза поверх повязки смотрели весело. Бешеный вскинул саблю вместе с ножнами и плашмя ударил…
Юлиан вырвался. Навернул одному под нижнюю челюсть, и тот полетел с воза. Испуганные кони рванули, и заднее колесо с хрустом переехало упавшему руку. Тот заскулил. Бешеная радость заполнила сердце Лопаты. Он ударил ногой второго. В пах. Плюхнулся на дорогу и тот.
На крик синий вскинул звериные глаза. Юлиан рывком отодрал грядку с телеги.
Глаза Юлиана и синего встретились. И в этот момент ветерок отклонил с лица синего муслиновое покрывало. Юлиан на какое-то мгновение увидел жесткие усы Тодара Таркайлы и понял: это конец.
Тодар достал из-за пояса пистолеты.
– Тарка… – сказал Юлиан.
Два выстрела почти слились в один. Юлиан Лопата, стоя на возу, покачнулся и, странно загребая воздух руками, как будто шел купаться по неровному дну, упал на Стафана.
– …ла, – закончил он.
Он был убит наповал.
Кони мчались дорогой. Бешеный вдогонку выстрелил в Стафана… Затем всадники поскакали полем в сторону лесного острова.
Последняя пуля попала в бутыль, предназначенную для людей, которые завтра должны были начать копать колодец на когутовской усадьбе.
Кони летели. Потом, утомившись, пошли шагом. Крови нигде, кроме соломы, не было видно, и каждому, кто встречался с возом, казалось, что это едут с базара смертельно пьяные мужики.
Под колеса капала водка из пробитой бутыли.
…Алесь привез лекаря, когда Стафан был еще без сознания (пришел он в себя лишь на третий день) и, только раз на мгновение раскрыв осоловелые глаза, сказал не своим голосом:
– Ку-га.
Лекарь осматривал избитого. Алесь сидел во дворе на бревнах и слушал, как голосит Марта.
Слушал, как она, Марта, увидела лошадей, что сами остановились у ворот, как было подумала, что муж и Юлиан напились, как принялась ругать их и только потом увидела кровь.
– Поршники ведь купил, – причитала Марта, – да такие красивенькие, такие ладненькие!
Маленькая Рогнеда, на которую никто не обращал внимания, обула их и теперь топала перед Алесем, видимо ожидая, что он заметит и похвалит.
– Кровь, – сказал Алесь.
– Ав-вой, што той кровищи было! Вой-вой!
– Кровь, – подтвердил Алесь. – Кровь они принесли сюда. Никогда у нас так, в масках, не убивали… Ну что ж, будут иметь кровь.
Когда вышел лекарь, Алесь отвел его в сторону.
– Боюсь, он не жилец, княже. Сломали три ребра, пробили голову. Сотрясение мозга, несколько внутренних кровоизлияний. Но не это самое главное… Боюсь, что ему отбили одну почку. Так что это вопрос времени.
– Он мне брат, пан лекарь.
– Я слышал. Но вы ошибаетесь, если считаете, что я делаю разницу между князем и мужиком. Я лекарь.
– Какие-нибудь хорошие лекарства?
– Оттянуть время… А, наконец, кто знает? Может и выздороветь. Он крепкий. Другой умер бы, не доехав и до дома.
Алесь привез из губернии еще двух лекарей. Сделано было все, но никто не обещал выздоровления.
Когда Стафан пришел в сознание, Загорский спросил у него, не узнал ли он кого-нибудь из тех, что напали.
– Что вы, – сказал Стафан. – Я понять не успел, что произошло…
Алесь мучительно думал, как же разыскать, как отомстить. И вдруг услыхал странное.
– Ты не беспокойся, брат, – сказал Стафан. – Что уж тут. Оставь. Все христиане.
Это было так неожиданно, что Алесь понял: Стафан ни на минуту не сомневается в том, что его ожидает.
Алесь не знал только одного. Как раз тогда, когда он ездил в Могилев за лекарем, Стафан смотрел на Рогнеду, топавшую по хате все в тех же самых поршниках. И вдруг позвал Кондрата.
– Закрой дверь, – сказал он.
Стафан лежал в чистой половине, на той кровати, где стелили гостям. Обычно к гостю, который после ужина уже засыпал, приходили Марта с Яней и приносили последнюю чарку крупника.
– Выпей, гостейка, последнюю, да и спи! Обидь себя, чтоб дом не обидеть.
Гость улыбался, выпивал, целовал хозяйку дома в щеку и засыпал с мыслью, что дом придерживается обычая, что это хороший дом.
Теперь кто-то должен был поднести чарку и ему. Стафан чувствовал приближение этой госпожи. Хватит ли ему в ответ на ее поцелуй улыбнуться? Надо, чтоб хватило.
– Что ты, брат? – спросил Кондрат.
– Обещай, что ей всегда будут и поршни, и черевики, что другим детям, то и ей.
– Обижаешь, Стафан, – сказал Кондрат. – На том стоим… Да ты брось. Выздоровеешь.
– Тогда, Кондратка, слушай. Побожись, что все забудешь, если выздоровею.
– Во имя бога, – неохотно сказал Кондрат.
– Если выздоровею, я прощу им, – сказал Стафан. – Отец у нее будет, а это главное. Мы христиане.
Малышка топала по полу. Поршни на ножках – словно кусочек радуги.
– Но если умру, нет им моего прощения.
Кроткие глаза Стафана стали вдруг такими, что Кондрат испугался.
– Потому что где ж правда? Я никого не затронул. Я никогда не лез в их дела, придерживался обычая, а обычай запрещает убивать впятером одного. И вышло так, что для меня один обычай, а для них другой. И они убили меня, хотя я никуда не лез и знал, что мы люди маленькие и должны пахать землю и у нас дети… Так вот, если умру – убей.
– Кто? – спокойно спросил Кондрат.
– Таркайло Тодар, – сказал Стафан.
– Откуда знаешь?
– Голос был похож. И Юлиан сказал: «Тарка…ла». А потом выстрелы.
– Хорошо, – буркнул Кондрат. – Сделаю. Еще кто?
– Мне показалось, что я узнал глаза другого. Но это просто чтоб знал и остерегался. Обещай, что не будешь убивать, пока не убедишься.
– Во имя бога… Кто?
– Кажется, Кроер Константин…
– Почему Алесю не сказал?
– Оставь, брат. И так у него врагов много.
– Я все сделаю, брат, – сказал Кондрат.
– А теперь забудь. – Стафан закрыл глаза.
* * *
Несчастья начали сыпаться, как из мешка. За несколько месяцев смерть отца, матери, ссора с Ярошем, письмо от Кастуся, что у Виктора резко ухудшилось здоровье, налеты «Ку-ги», смерть Юлиана Лопаты и зверское избиение Стафана.
И наконец, в довершение, новое событие в Раубичах – возмущение Ильи Ходанского, что пан Ярош не держит слова.
Разгневанный Раубич позвал дочь. Михалина сказала, что желает вернуть Ходанскому слово.
– Не будет этого, – сказал пан Ярош. – Никогда. Ни за что.
– Я люблю Загорского.
– Он наш враг.
– Вам – возможно. Да и то не вам, а глупой спеси. Он друг вам, люб мне, брат Франсу. Он никогда не думал вредить вам, несмотря на ваши бесчисленные оскорбления. Потому что он человек, а вы… вы… вы – дворяне, и не более. Даю слово: никогда не буду ничьей женой, кроме его. Все отдам за него. Никогда не буду с ним жестокой. Пусть подчинение, пусть даже рабство, лишь бы только быть с ним. И все. И на этом мое последнее слово.
Короткая шея пана Яроша налилась кровью.
– Увидим, – тихо сказал он. – Силой под венец поведу. Это и мое последнее слово.
– Вы можете, конечно, сделать со мной все. Но ведь и я с собой могу сделать все. Я знаю, священник согласится венчать, даже если вы приведете меня в цепях. Он всем обязан вам. Всем и даже тем, что двадцать лет не служит по новому обряду, прикрываясь «болезнью». Он знает, кого он должен благодарить за то, что за ним сто раз не пришли и он не подох в Соловках на соломе. Он «не совершил греха», а вы «не поддались, не поступились честью». И потому он обвенчает. А свидетели, которые будут клясться, что я шла по своему желанию, тоже найдутся.
Голос ее звенел:
– Я не буду позорить вас и кричать в храме. И это будет последняя благодарность за то, что вы родили меня и поэтому теперь убиваете… Последняя. Потому что сразу после свадьбы я убью этого изверга. Сына изверга и бешеной стервы. А потом убью себя.
– Как хочешь, – сказал пан Ярош.
Сразу после разговора он приказал приставить к комнатам Михалины верных людей, а Илье Ходанскому сказал, что свадьба будет через два месяца, в конце октября. До этого же времени он просит графа Ходанского не появляться.
Пан Ярош все же жалел дочь, хотя она сама была виновата, дав слово. Он надеялся, что за два месяца Михалина одумается, и понимал, что присутствие Ильи еще больше разожжет ее сопротивление. Да и новый член семьи раздражал Раубичей своей самоуверенной мордой.
…Записку обо всем этом передал Алесю племянник няньки Тэкли. Они иногда встречались в той самой березовой роще.
Несчастья, обида и гнев, несправедливость судьбы буквально разрывали на части его сердце.
Вечер был теплый. Костры горели за рекой, а в реке отражалась вечерняя заря, куда более яркая и багровая, чем на небе. У костров – там, по-видимому, ночевали жнеи – звучал тихий смех. Потом долетела тихая, грустная песня:
За реченькой за быстрою в цимбалы бьют,
А там мною любимую за ручки ведут.
Один ведет за рученьку, второй за рукав,
Третий стоит – сердце болит: любил, да не взял.
И эта заря, и безнадежная глубина реки, и, главное, слова песни вдруг потрясли его острым соответствием с тем, что творилось в его сердце.
Алесь знал теперь, что ему делать. Напрасно он простил. Завтра же он пойдет к Ходанскому и даст ему в морду. Потом в собрании надо дождаться, когда пан Ярош и Франс будут порознь, и поступить так же с ними. На один день назначить все три дуэли. Будет очень хорошо, если Илья погибнет, а Франс свалит его. Тогда Майка получит свободу, а обиды у нее на Алеся не будет. И, возможно, Раубич пожалеет.
Зачем мы любилися, зачем сады цвели,
Зачем наши тропиночки травой заросли?
Другой с тобой венчается в церкви золотой,
А мне одно венчание – с сырой землей.
Утром, однако, произошло непонятное и невероятное. Он лишь на рассвете уснул на какой-то час тяжелым, кошмарным сном. Потом проснулся, вспомнил вчерашние мысли, хотел подняться и почувствовал, что не может. Это не был страх. Это было хуже – безразличие.
Вспомнил Раубича и подумал: все равно… Франса… все равно… Попытался представить игривые, как у котенка, глаза и рыжеватые волосы Ильи и почувствовал: и это все равно.
Лицо Майки всплыло перед глазами. Краешки губ, чистые, как майская вода, глаза. И снова не почувствовал ничего, кроме безразличия.
Хорошо помнил, что он в спальне. Видел даже колонны и занавес, что шевелится от ветерка. Однако казалось, что он видит это во сне.
…Он стоял среди вооруженных людей. Кто в латах, тронутых ржавчиной от многодневной крови, кто в кольчугах, от которых топорщилась широкая, тканная цветами и листьями чертополоха одежда. Шугало пламя. Краски были такими яркими, какими они никогда не бывают в жизни: краснота плащей аж горит, желтизна плащей – как золото на солнце.
Алесь и все, кто рядом с ним, видели вилы, колья и боевые цепы толпы, окружавшей их. Спутанные волосы, неестественно мощные, несовременные челюсти, желтые, как мед, и белые, значительно светлее, чем теперь, волосы, лютый огонь в синих глазах.
Замок пылал перед ним ярким, бешеным огнем. Летели искры.
А он, Алесь, – а может, и не он, а кто-то другой, – дремал стоя на, потому что четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.
Ему было, пожалуй, все равно, что толпа сделает с ним и другими.
Он видел человека с разбитой головой. Человек лежал впереди, саженях в пяти от него.
– Посыпьте их нивы своим ячменем! – кричал кто-то.
– Смерть! Смерть! Смерть! – ревела толпа.
«Так это ведь Юрьева ночь, – подумал он. – Как я там очутился? Почему вспоминаю какую-то незнакомую мне девушку?
Какой мрачный сон! Какая-то Загорщина, которой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!
И вот еще кто-то наклоняется во сне надо мной – страшно болит голова! – высокий, старый, с волной кружев на груди.
– Внучек, любимый, что с тобой?
Какой еще внук, если он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!»
Снова яркие краски. Более жизненные, чем жизнь. Небольшой строй людей, среди которых он. Клином стоят перед ними люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, чем людей на его стороне, но на самом деле куда больше. Один из «крестовых» стоит пяти человек. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех – сталь, за которую нельзя даже уцепиться. Его воины поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.
– Га-ай! – кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.
И вот он, неизвестный себе, но более близкий, чем он сам, летит на коне навстречу клину. А за ним с воплями и рыком летит лавина всадников.
Красный туман в глазах. Голова работает ясно и четко. Удар снизу, слева, справа. Свалить конем, не то… Стрелу в бабку белом коню – пусть падает. Хозяин не поднимется.
Вбились в строй. Сердце захлебывается от холодной ярости. Руби. Даже приятно, когда кровь свищет из многочисленных ран на теле: становится прохладно, как в дождь. Этому, и тому, и еще вон тому. Но почему в глазах врагов под забралом – ужас?
– Пaна! Пaна! Пaна! – вопит клин.
Они поворачивают коней. Они бегут.
– Алесь, мальчик мой! Ну что? Что?
– Мроя,[154]
[Закрыть] – говорит кто-то.
…И ночью над стрехами висит рваная комета.
На миг он вспоминает себя, а потом наплывает мрак, отчаяние, становится дурно… Отец, мать, Виктор, Стафан, люди «Ку-ги». «Какой подлый мир! Я не хочу трудиться на него. Я не хочу даже жить для него. Не хочу. Не хочу».
– Алесь! Алесь! Мальчик мой!
Он лежал, ничего не понимая, кроме живых снов. Не в силах шевельнуть рукой или ногой, не в силах не отдаваться этим снам, где, как живые, ходили отмеченные крестом огромные медведи с кордами-зубами, где люди жили в сырых восьмигранных комнатах с большими ревущими каминами и ржавыми вертелами, где на частоколах, как на частоколе возле чьей-то бани, торчали лошадиные черепа, – он лежал, и видел сны, и желал лишь одного: уснуть так, чтоб не видеть этих окон и занавесей и старческого лица, которое склонялось иногда над ним.
Через два месяца в этом сне должно было произойти что-то невыносимо тяжелое. Алесь хотел уснуть к тому времени так, чтоб уже никогда не узнать, что будет.
* * *
В зале, где на стенах беззвучно шелестели крылья и руки поднимались с жестами благословения и угрозы, за огромным дубовым столом сидела группа людей. Во главе стола, положив перед собой шестопер, сидел старый Вежа. Напротив дремал седой Винцук Раминский, старший брат того Раминского, что при Напалеоне руководил народной стражей.
Рядом с ним мрачно молчали столетние Стах Борисевич-Кольчуга и Лукьян Сипайло. Хмуро курил трубку Янка Комар, брат уездного маршалка в том самом двенадцатом году и друг Вежи по знаменитому «сидению в крепости над порохом», один из тех немногих, кто остался. Чертил что-то на бумаге, тряс белой головой прадед молодого Яновского из-под Радуги, который на заседании в Раубичах хотел умереть, защищая пересечение дорог на Гуту, Чернигов и Речицу. Думал, обхватив голову руками, старый Витахмович, самый старый из всех присутствующих, стодвадцатилетний человек.
И, наконец, между ним и Вежей сидел самый молодой член собрания, вопреки всем правилам и по настоянию Вежи введенный в этот круг секретарем и архивистом, – Юлиан Раткевич. Вежа настаивал и добился своего. Нужен был один помоложе, потому что у большинства не хватало уже сил, а Раткевич был, пожалуй, одним из наилучших знатоков традиций.
Шло заседание тайной рады старейшин, знаменитой «седой рады» Приднепровья. Тех, кто хранили необходимые знания, тайны, сберегали в памяти обычаи и следили за генеалогией местного населения. Вежа издавна был главой «седой рады», хотя и отпускал в ее адрес шуточки.
– Щелкунчики замшелые… Своеобразный «Готский альманах». Дебре из Дебрей.[155]
[Закрыть] Рыцари манной каши и тертой моркови.
Это были еще самые мягкие из его эпитетов. Но сегодня Вежа, страшно похудевший, смотрел на «рыцарей манной каши» с тревогой.
Молчание становилось тяжелым.
– Мроя, – глухо сказал Янка Комар.
Молчание.
– Мроя, – сказал седой до прозелени старый Витахмович. – Память предков. Он умрет.
Желтое лицо Юлиана Раткевича было неподвижным.
– Пожалуй, в самом деле все, – сказал Раткевич. – Он не хочет жить… Сколько времени ее у нас не было?
Винцук Раминский думал:
– Что-то не помню. Не со времен ли польского раздела, пан Витахмович?
– Тогда, – ответил тот. – Я почему помню – мне тогда было тридцать четыре, и я собирался второй раз жениться. Разных невест предлагали. Одна была сестрой Юрася Жуковского. Пан Юрась заболел в семьдесят третьем. При Екатерине. Ему начала сниться заново чужая жизнь. Но не кусками, из разных времен, а словно… одним… потоком. Снилось ему, как делали запасы в пуще, как убивали оленей и зубров, как солили. Как потом шла рать на Крутые горы бить татар. Сон его прервался в середине боя – он умер.
Подумал.
– Еще раньше, года за четыре, заболели Алехнович-Списа и Янук Корста, двоюродный брат прапрадеда этого щенка Юлиана.
Витахмович помнил спор о том, принимать ли Раткевича, но начисто забыл, – а может, сделал вид? – что «этот щенок» сидит сейчас среди них.
Юлиан улыбнулся про себя.
– Списа умер, – сказал Витахмович. – А Корста выжил. Хотя, судя по такой могильной фамилии, умереть бы Корсте…[156]
[Закрыть] Но тут уж как кто, так что ты, Даниил, не отчаивайся.
Забубнил:
– Болезнь… болезнь… болезнь… Такая уже болезнь. Что-то не слышал я, чтоб этой болезнью кто-нибудь, кроме нас, болел.
Лукьян Сипайло сказал:
– Рада, помните, предполагала, что и у Акима, вашего отца, были зачатки.
– Рада отказалась от этой мысли, – сказал Борисевич-Кольчуга.
Вежа сплел пальцы.
– Черт, – сказал он. – Глупая впечатлительность. Идиотская впечатлительность. И такие страшные для молодого события.
– Силы ослабели, – сказал Комар. – Безразличие.
– Безотчетно пытается отойти от невыносимой действительности, – сказал Юлиан Раткевич.
– Что же делать? – спросил дед. – Я знаю: когда-то при первых же признаках в монастырь уходили. Покой. Труд. Но тогда монастырь был крепостью. Монахи границы защищали, подступы к городам. А теперь?… Загорский – да в монастырь! К божьим крысам!.. Что же делать, «седая рада»?
– Церковь оставь, – сказал Юлиан. – Разве она справилась хотя бы с одним делом, которое ей поручили, – с добром, с любовью, с моралью?
– Да, может, обойдется, – сказал Винцук Раминский.
– Нет, – возразил Сипало. – Усталость – смерть. Иди, чтоб жилы трещали, – и станешь жить долго. Надо, чтоб он никогда больше не уставал. Успокоить его надо… Покой.
Все молчали. Потом Вежа несмело сказал:
– Так что? Небо?
– По-видимому, – сказал Борисевич-Кольчуга. – Больше ничего не сделаешь.
– Где? – спросил Сипайло.
Вежа кашлянул:
– Храм солнца!
Юлиан подумал.
– Пожалуй, правильно. Самое высокое, самое близкое к небу место. Дольше всей округи видит солнце. Музыка, трубы, эти не повредят?
– А чем они повредят? – сказал Вежа. – Во время восхода солнца радостное пение, при закате – печальное. Наконец, как Комар скажет.
Все смотрели на мрачного Янку Комара, главного человека в том деле, которое они собирались совершить.
– Крутой пригорок, – сказал Комар. – Макушка голая. Неба будет сколько хочешь. Мало человек его видит, как, простите за сравнение, свинья, а тут за считанные дни – на всю жизнь. Пусть будет так. Только в парк не пускайте никого, даже самых близких. Ему теперь нельзя видеть людей.
* * *
Он лежал перед ними голый и не стыдился этого. Ему было все равно. Только немного неприятно, что все окна открыты, занавеси сняты и свежий ветерок обвевает голое тело. Было холодновато, и это мешало проснуться от сна, в котором были дед, Михалина и другие, снова начать жить, видеть пожары, поток крови в башенных водостоках, слышать звуки сечи, стоны стали и выкрики.
Его около часа парили в самом горячем пару, хлестали вениками и обливали мятной водой. Затем еще почти час мыли в прохладном бассейне. Он страшно замерз. И вот теперь, не ощущая ничего, кроме холода, он лежал на мягкой постилке.
Янка Комар сидел возле него и странно, какими-то мелкими движениями трех пальцев, гладил его голову. От этих прикосновений клонило в чудесную дрему, слегка покалывало в корнях волос.
Знаменитый специалист Комар начинал свое дело. Редкое, необъяснимое дело. То, которого не знал никто в загорской округе. Только он да два его ученика. Ученики и слуги стояли рядом, а Комар гладил и гладил голову, смотрел в Алесевы глаза. И от этого становилось немного легче.
И наконец Комар заговорил. Даже не заговорил, а словно запел печально-тонким речитативом:
– Гляди, гляди на мир. Гляди, любимый хлопче, на мир. Гляди. Гляди. Небо над тобой. Много. Много неба. Синего-синего неба. Облака плывут, как корабли. Несут, несут душу над землей. Несут. Земля внизу большая. Земля внизу теплая. Земля внизу добрая. И небо над землей большое. И небо над землей теплое. И небо над землей доброе. И облака между небом и землей. Ты в облаках, облака в небе. Синее-синее небо, белые-белые облака, чистая-чистая земля. Нельзя не быть счастливым. Нельзя. Нельзя. Погляди, убедись, что ты счастлив.
Алесь словно сквозь песню чувствовал прикосновения уверенных, сильных и заботливо-осторожных рук к своему телу. Двое слуг занимались ногами, два ученика – грудной клеткой, руками и плечами. Они перебирали каждый мускул тела.
– Ты здоров. Ты свободен. Ветер обвевает твое тело. Небо смотрит в окно. Небо. Небо.
Голос пел так с час. Уверенные руки за это время перебрали не только каждый мускул, а, казалось, каждую связку, каждый сосуд и нерв, каждую жилку. И одновременно с этими движениями в тело откуда-то вливались удивительное успокоение, равновесие и спокойная сила.
Его снова облили водой. И снова руки. И снова речитатив Комара и глаза, которые видят тебя до дна.
Запели над ним голоса. Он не понимал слов, но мелодия, простая, пленительная и чарующая, с перепадами от высоких звуков к низким, как будто властно отрывала его от привычного, от мира, где господствовала солдатня, где чужие люди, так не похожие на людей, творили с людьми что хотели, где на дорогах звучал крик «ку-га».
Он потерял на миг всякое сознание, а когда очнулся от очистительного сна, почувствовал, что его несут, видимо, на носилках и подняв над головой, потому что он не видел тех, кто нес. Он просто как бы плыл между небом и землей, лицом к лицу с солнцем и небом. И где-то за ним серебряно и звонко, словно из жерла криницы, словно из журавлиного горла, пела труба.
Он лежал.
Мягкая постилка была под ним. Холодная простыня лежала в ногах. Ложе стояло в беседке. Люди принесли его сюда и оставили одного, нагого, наедине с небом. Вокруг были розово-оранжевые колонны, вознесшиеся в небо. Он ничего не видел, кроме них и неба.
Так он лежал.
Он только пил воду, иногда брал лед, прикладывал к голове и тер им грудь и руки.
Во всем том, что его окружало, была великая чистота и отрешенность. И он словно плыл на своем ложе навстречу облакам. Между небом и землей, как на воздушном корабле.