355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короткевич » Колосья под серпом твоим » Текст книги (страница 30)
Колосья под серпом твоим
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:40

Текст книги "Колосья под серпом твоим"


Автор книги: Владимир Короткевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 49 страниц)

Наконец их помирили, хотя Янук и смотрел волком… Пили пиво и плясали у костров.

И все это было весело, но веселье было окрашено легким налетом грусти.

Приближался день Ивана Купалы, и, хотя лето было еще едва не в самом начале, всем было ясно: солнце вот-вот пойдет на убыль.

Сожгут собранные со всех дворов старые бороны, разбитые сани, колеса, оглобли. И, как солнце, скатится с высокой горы охваченное огнем колесо. Будет катиться ниже и ниже и затем канет в Днепр и погаснет.

Почти неуловимая грусть жила во всем, и прежде всего в травах, которые знали, что после Иванова дня им не спрятать в своих недрах Ивановых фонариков, что пришла их пора и их срежут острой косой.

Неистовство цветения, песен и поцелуев окончилось. На его место пришло задумчивое ожидание плодов.

И потому на цветах, на вербных косах, на дорогах, что заблудились в полях, царствовал покой и легкая грусть.

Все было отдано. Все было исполнено на земле.

…Алесь и Гелена стояли у храма бога вод. Солнечные зеленоватые пятна скользили по их лицам, и прямо от ног шел в мшистый, как медведь, темно-зеленый мрак длинный откос, который весь сочился водой.

От густой зелени живое серебро струек казалось зеленоватым. Журчащим, звонким холодком веяло в яру.

Родная земля – это криницы. И здесь было одно из неисчислимых мест их рождения.

Исход криниц. Вoды. Вoды. Струйки, ручейки, река, море. Зеленый звон под ногами.

– Почему ты избегаешь меня, Гелена? – спросил Алесь.

– Я не избегаю.

Глаза смотрели в сторону, где зеленоватая от тени струйка выбивалась из земли.

У нее было похудевшее и какое-то просветленное лицо. Новое, ничем не похожее на все ее другие обличья.

– Садись. – Он усадил ее на каменную скамью. – Ты… не надо так. Ты знаешь, я жалею тебя, как никого. И я не хочу быть ни с кем, кроме тебя.

Она отрицательно покачала головой. Струйки звонко прыгали в яр.

– У меня будет ребенок, Алесь.

Он мочал – так вдруг упало сердце от неожиданности и страшного предчувствия беды. Этого не могло быть. Он – и ребенок…

Бледный от растерянности, он смотрел на нее. Эти глаза, и волосы, и тонкая фигура – это теперь не просто она. Это уже и он, и тот, о ком еще никто ничего не знает. Трое в одной.

– Правда?

Совсем неожиданно родилась где-то глубоко под сердцем, начала расти и расти, увеличиваться, затопила наконец все на свете, все существо и все, что вокруг, глупая, дикая радость. Ощущение счастья и собственной значимости было таким большим, что он дрожал, захлебываясь воздухом.

– Не может быть… Гелена, правда? Гелена, милая… милая…

Голосом, полным нежности, она спросила:

– Ты на самом деле обрадован?

– Я не знаю. Это похоже… Нет, это не радость. – Он виновато улыбнулся. – Я ведь еще не знаю, как… И еще – я люблю тебя… как воду и небо… как жизнь.

….

Когда они выходили из парка, Алесь, уже немного успокоенный, но с той самой глупой улыбкой на губах, вдруг затряс головой:

– Не верю.

– Фома неверующий.

Он вел ее так осторожно, словно до родов оставались считанные дни.

– Вот и все, – сказал он. – Сейчас пойдем к деду, скажем обо всем. Потом к родителям. Свадьба в первый же дозволенный день. И уедем. Куда-нибудь далеко-далеко. Чтоб море. Очень буду жалеть тебя.

– Алесь, – вдруг сказала она, – а ты задумался на минутку о том, что ты не сказал «люблю» мне, а сказал ему? Говори откровенно.

Загорский, протестуя, поднял руки. Но она остановила слова, готовые сорваться с его губ. Сказала с нежностью:

– И хорошо. Очень хорошо. Значит, здесь ты отец, защитник. Так и надо.

Почувствовав вдруг, что до желанного конца, который отсек бы прошлое, еще далеко, он сказал:

– Венчаемся в Загорщине.

И увидел, как она, словно с силой отрывая что-то от себя, покачала головой.

– Нет, Алесь, на это я никогда не пойду!

– Почему? – упрямо спросил он.

– Да поймите же вы, – словно чужому, сказала она, – все хорошо как есть.

– Кому хорошо? – Голос звучал жестко.

– Вам.

– Мне плохо. Без тебя и без него. Вдвойне.

Она всплеснула руками:

– Милый, милый вы мой! Поверьте мне, вы себе лжете. Вы не видите, а я хорошо вижу, как вы загнали свое чувство в каменный мешок, замкнули. Вы не чувствуете этого, вам кажется, что вы спокойны, но вы все время слушаете, как оно рвется на свободу, стучит в дверь.

– Нет!

– Да, – сказала она. – И в этом для меня нет ничего обидного. Вы думаете, я не знала с самого начала? Зна-ала.

Никогда еще он не видел ее такой красивой. И чужой. Лихорадочные, нежные глаза, на устах теплая и горькая усмешка.

– Ты страшный человек, – сказал он. – Лишаешь его отца, меня радости. Мне никто не нужен. – Голос его звучал глухо.

– Обман, – сказала женщина.

Он подумал о том, что и он, и все, кто вокруг, и Майка – все они ничто по сравнению с этой женщиной. Было в ней что-то, чего не было в них, обычных.

Она смотрела на него и понимала его мысли.

– Алесь, – сказала она, – это неправда, что ты думаешь. Неужели ты думаешь, я сделала б такое, если б не любила тебя? Я потому и делаю так, что люблю тебя.

Он смотрел ей в лицо и верил ей, верил все больше, больше.

– Очень. Потому и убегаю.

– А ребенок? – почти умоляюще сказал он. – Его имя?

– Пусть. Он будет честным человеком.

– Но зачем?

В ее глазах были слезы. И глаза сквозь слезы сияли, как солнце сквозь дождь, о котором крестьяне говорили: «Царевна плачет».

– Получилось бы, что я ничем не пожертвовала, – сказала она. – Наоборот, приобрела. И дешевой ценой. Ты не думай о нем. Просто бог не желает моей жертвы. О н будет. Это такое счастье. Думала отплатить – и вот снова в долгу.

– Это все? – спросил он.

– Все. Ты не уговаривай меня больше. – Она утерла слезы и улыбнулась. – Это напрасно, милый. Через два дня я еду в Суходол, а оттуда в губернию.

– Это окончательно?

– Да. Могилами родителей клянусь.

Такими словами не бросались, и у Алеся сжалось сердце.

Он смотрел и смотрел не нее, и жесткий взгляд постепенно теплел.

– Оставайтесь здесь, – сказал он. – Вам не надо в Суходол. Я клянусь вам не вспоминать ничего, не напоминать ни о чем, пока он не родится. А потом… Потом вы сами увидите, как я стану любить его.

– Я знаю. Все знаю. И потому ухожу.

На миг он пожалел, что она свободная, что в тот далекий вечер он сам принес ей… И сразу подумал, что если б не тот вечер, ничего не было б… А потом жгучий стыд за самого себя обжег лицо и словно лишил права чего-то требовать. Вот она, господская кость, господская кровь, господский дух. Друг Кастуся, рыдалец над более слабым братом, рьяный патриот, с мужиками кумится… Сволочь! Ничтожная дрянь! Кроер!

– Хорошо, – глухо сказал он. – Будет так, как пожелаешь.

* * *

В комнату сквозь тростниковые плетеные циновки едва пробивались полоски солнечного света. Редкие пылинки плыли в них.

– Выйди, говорю тебе, – сказала Тэкля. – Выйди, глупая.

Нянька, сама немного глуповатая, считала, однако, что мозги всех остальных людей в сравление не могут идти с ее, Тэклиными, мозгами.

– Я никого не принимаю, – сказала Майка.

– Так ты бы лучше взяла да Ильюка не приняла, – посоветовала Тэкля. – Так бы ему, шаркуну, и сказала: «Не выгaнем, але прошэ вон».

Тэкля утверждала себя, между прочим, еще и тем, что знала десятка два польских и русских выражений и иногда так строила разговор, чтоб использовать кое-что из этого запаса.

Бледное лицо Майки сморщилось.

– Ты же знаешь, что я никого не принимаю из Вежи и Загорщины.

– Ы-ы, ы-ы! – сказала Тэкля. – Что это ты, девка, крутишь? Думаешь, одну такую цацу бог создал?

– Тэкля!

– Ну конечно. Тогда мамка была мила, как сзади мыла.

– Не надо, няня…

– И что ты с собой такое рoбишь? Иссохла вся. Третий месяц только к этому кряхтуну выходишь – солнца не видишь. В темноте сидишь. Что здесь тебе, монастырь? Август не дворе стоит, дурница. Девки в поле так песни кричат – зависть берет, сама б опять девкой стала…

– Я прошу, прошу тебя.

– Какие грехи замаливаешь? Один грех имеешь – панича соседского с домом рассорила. Чем он тебе не показался?

– Я и без тебя знаю…

– Так поэтому и сидишь? – испугалась Тэкля.

– Потому и сижу, – впервые за все время призналась Михалина.

– Ду-урочка! – Тэклино лицо скривилось от недоумения и жалости. – Так зачем же?

– Я очень плохо поступила с ним. Я сама знаю, что не стою его.

У Тэкли появились на глазах слезы.

– И так себя мучить? Ах-х ты! Взять скребок, которым коней чистят, да кожу со спины твоей содрать, чтоб ни лечь, ни сесть.

– Тэкля, – попросила Майка, – мне очень плохо…

– Горемы-ы-чная ты моя! Да как же это ты?

– Никак. Выйду за Ходанского.

Няня схватила Михалину за плечи.

– За него? Да плюнь ты, нехай он утопится! Зачем тебе в тую пачкотню лезть? За Выбицкого и то лучше, пускай себе он и самодельные носки носит.

И поцеловала девушку.

– Девка, кинь! Девка, нехай он лопнет! Ой, поплачешь! Какого хлопца на кого меняешь? Вот бы и я с ним ожила. Маечка, деточка, не иди ты за него! Люди Христом-богом молят, чтоб ты ему не досталась! Подумай про них…

Майка удивилась. Тэкля говорила сейчас, как женщина здравого ума. Возможно, не свои слова.

– Такой уж крюк, – им только ведра из колодца вытаскивать. Если даже пойдешь – оставь, деточка, людей за собой. Пусть отдельная от мужа добрoта у тебя будет.

Тэкля заплакала.

– А лучше у-бе-гай ты от него. Иди к загорщинскому паничу, повинись. На коленях приползи да повинись. Небось не съест. Ну, даст, может, в ухо раз-другой, как, не сравнивая, мне за дурость покойник Михал. Ну, по спине разок перетянет, ад и простит. Я тебе говорю – простит. Зато век горя знать не будешь. А хорошо как с ним будет! Что в костеле, что в постели. Да я б, молодой, на край света за ним побежала, чтоб минуту на меня поглядел. Он, знаешь, как в песне: «Як он меня поцелует, три дня в губе сахар чую».

Старуха гладила Майкины плечи и чувствовала, как они дрожат под ее рукой.

– Попроси прощения. Ты не думай, это не страшно. Наоборот, сладко и легко, ясочка ты моя. Ничего ж не зробишь, доля наша такая. Я и то иногда Михалку просила: «Побей же ты меня, миленький, может, я тогда меньше тебя, змея, любить буду».

И под эти путаные успокаивающие слова Майка заплакала. Впервые за восемь месяцев.

– Ничего… ничего не поделаешь, Тэкля, поздно.

– Из гроба только поздно… Ты просто отдай себя на его милость… под его защиту. Ты иди. Прими, если пришел человек. Поговори, ничего не сделается.

* * *

Держась слишком прямо, она вышла на террасу и увидела у балюстрады высокую женщину в золотистом платье.

Глаза невольно отметили стройность фигуры, простую элегантность одежды, шляпку из тонкой золотистой соломки.

Лицо гостьи скрывала темная, с мушками, очень густая вуаль.

– Извините, я заставила вас ожидать, – по-французски сказала Майка.

Гостья ответила тоже по-французски. И хотя ошибок в произношении не было, чрезмерная правильность речи лучше ошибок говорила о скованности говорившего.

– Что вы, – сказала гостья. – Я просто не обратила внимания. Засмотрелась на эту красоту.

Терраса висела над крутым обрывом. Внизу был склон с деревьями и озеро. Слева – две белоснежные колокольни. Еще дальше – лента Днепра, а за ней желтые от жита пригорки. Далеко-далеко.

Какую-то тревогу вызывала в Майке эта женщина. Она не видела пока ее лица, но тревога возрастала.

Они сидели друг против друга и молчали. Долго. Гостья, казалось, слушала. И не просто слушала, а заслушалась.

Из-за крон деревьев, из-за Днепра, тонко-тонко, высоко-высоко звучала «Жатва». Словно по стеклу серебряным молоточком, словно в тонкую стеклянную посуду, на границе слышимости звенели голоса. А может, это звенела дрожащая стеклянная дымка расплавленного воздуха над нивами?

Закурыўся дробненькі дожджык

Па чысценькім полі, закурыўся.

Зажурыўся мой татуленька у доме,

Па мне, маладзенькай, зажурыўся.

С извечной песенной тоской, с перепадами и взлетами, когда кажется, что вот сейчас человек весь до последнего выльется в песню, звенели голоса.

Это не была жалоба. Это пела сама земля.

Не курыся, дробненькі дожджык,

На чысценькім полі, не курыся.

Не журыся, мой татуленька, ў доме,

Па мне, маладзенькай, не журыся.

Майка вдруг увидела, что глаза незнакомки, огромные, как озера, смотрят сквозь вуаль уже на нее и сквозь нее, не разглядывают, а просто видят насквозь.

А в стеклянных далях, словно в небе, звенели, пели голоса:

Не ты мне даў долечку ліхую,

Ліхое замужжа, не ты мне даў.

Бог жа мне даў долечку ліхую,

Ліхое замужжа, бог жа мне даў.

– Чуете? – спросила вдруг женщина.

Майка вздрогнула. Потому что неизвестная сказала это по-мужицки. Естественно, словно иначе и быть не могло, напевным приднепровским говором, который еще больше оттеняло какое-то удивительное, немного детское произношение.

«Алесь говорил всегда по-мужицки. С женщинами и мужчинами, на поле и в собрании. И потому все те, кто употреблял мужицкий язык там, где его не принято было употреблять, имели причастность и к нему».

– Слышите? Женская доля. Одинаковая и у госпожи, и у крепостной.

Майка ответила тоже по-мужицки – приняла вызов:

– Это что, обо всех женщинах или только обо мне?

Женщина улыбнулась.

– Все равно. – Пластичным жестом женщина приподняла и закрепила на шляпке вуаль. – Я бывшая крепостная актриса пана Вежи – Гелена, а по новой фамилии Корицкая.

Михалина узнала ее… Так… что же случилось?

Майкины глаза пробежали по всей фигуре актрисы – с головы до ног. «Ложь, – невольно подумала Михалина. – То, что говорили о них, тоже была ложь. Кто-то сказал подлость, совершил подлость, а я пошла у него не поводу».

Словно поняв ее, Гелена улыбнулась. Улыбка была такой, что Майка поняла: только снисходительностью и мягкостью этой женщины можно объяснить сам факт ее прихода. Она делала одолжение, и никто другой не посмел бы сделать одолжение ей.

Михалина смотрела во все глаза.

Солнце на лице. Вьющиеся на террасе граммофончики вьюнков бросают на платье и лицо сиреневые и розовые отражения. Огромные глаза.

А плечи тонкие, но, сразу видно, выдержат все.

Необычная, пугающая красота. Захочет – отнимет.

И, словно только в желании этой женщины было дело, девушка вся нахохлилась, как перепелка, защищающая гнездо.

Она не знала, что Гелена примерно на это и рассчитывала, когда ехала сюда, и потому удивилась, увидев на ее устах улыбку.

Корицкая тоже оценивала собеседницу от пепельных волос, настороженной улыбки до острого носка туфельки, что виднелся из-под платья. И оценила: «Красивая. Даже слишком красивая и женственная. Оботрется немного, избавившись от строптивости, – будет женщиной. – Значит, вот кого… Что ж, разве она лучше меня?…»

Нет. Не лучше. Просто другая. И вот такую, другую, он и полюбил.

На миг в ее сердце пробудилась ревнивая женская злость, но она сразу подавила ее.

Просто по сравнению с тем, на что она, Гелена, решилась, этот маленький воробышек ничего не значил. Алесь, конечно, будет любить ее. И только. А ее, Гелену, о н н е з а б у д е т.

От воробышка ничего не зависело, и потому с ним надо быть доброжелательной.

Гелена улыбнулась.

Михалина смотрела на нее строго и настороженно.

– Вы знаете, что я прекратила все связи с этими домами? Зачем вы пришли?

– Узнать, окончательно ли это решение, – спокойно сказала Гелена.

– Извините, пожалуйста, но я не знаю, почему это интересует вас?

С полей снова долетело далекое:

Бог жа мне даў долечку ліхую,

Ліхое замужжа, бог жа мне даў.

– Разве только меня? – спокойно сказала Гелена.

Майка не понимала ее. Но спокойствие актрисы, ее уверенность рождали беспокойство, боязнь и тревогу.

«Отнимет. Захочет – и отнимет. Эта сумеет. Все. Конец. Доигралась. За кого себя считала? Ходанская врала. Но ложь может стать правдой».

Корицкая смотрела на барышню и понимала все.

– Хотите, чтоб я сказала, о чем вы думаете?

– Вы можете угадывать мысли? – испуганно спросила Михалина.

– Могу.

– Не надо.

– Но не надо и вам так думать. Не волнуйтесь. Я пришла сюда не для этого. – И немного поспешно добавила: – Вы знаете, что по настоянию этого человека, тогда еще совсем ребенка, я получила свободу и некоторые независимые средства, которые мне кажутся богатством.

Тон этот был безобразен, но Гелена знала: лишь деловитостью и внешней сухостью можно не испортить дела, не насторожить, убедить в том, в чем хочешь… И еще – немножко – уверенностью в себе. Чтоб чувствовала, что никто его не отнимал и не отнимает, но е с т ь такой человек, который… может отнять каждую минуту.

– Поздравляю вас.

– Как вы думаете, какие я могу питать чувства к человеку, который бескорыстно дал мне все это?

– Полагаю… благодарность.

– Конечно, благодарность. И самое глубокое уважение. И… любовь, потому что человека такой чистой души мне еще не приходилось видеть.

Сердце Михалины сжималось от мысли, что собеседница тоже может любить его. Тоже? А кто еще? Разве она? Разве ей не все равно? И она сказала нарочито сухо:

– Ему еще не было, где утратить стыд.

– Мы не говорим о будущем, – сказала Гелена, словно не замечая, что румянец залил Майкино лицо. – Как вы думаете, должна я, в свою очередь, в меру моих сил помочь ему?

– Вероятно.

– Не знаю, возможно, я помешаю, но иначе не могу. Несколько последних месяцев я замечала, что он страдает. Я не знала причины, но наконец догадалась, что причина – вы.

– Извините, но об этом я не хочу говорить.

Тон у Майки был резкий, но Гелена видела прояснившиеся глаза девушки и понимала, что та вдруг перешла от безнадежности и отчаяния, которые владели ею, к самой высокой, трепетной радости. Гелена знала, что Михалина теперь простит ей даже слова, которые она намеревалась произнести, поступится девичьей брезгливостью перед теми словами, что она, Гелена, собиралась сказать, освободится от ревности и, возможно, будет даже любить ее, Гелену, за то, что она принесла ей эту искринку света. Гелена знала, что лучшее средство возвысить человека, который находится в подобном положении, – это внушить сознание того, что, несмотря ни на что, кто-то все же любит его.

– У меня будет ребенок, – сказала Гелена. – От кого – надеюсь, не важно. Этот человек связан с другой, и рассечь этот узел может только бог.

Майка и в самом деле не чувствовала брезгливости. Наоборот, щемящую жалость.

– Смерть? – спросила она.

– Бог. Надеюсь, вы не осудите меня, если узнаете, что я любила, люблю и всегда буду любить его?

– Это было бы лицемерием… Что же делать, если земные законы против?

– Божьи.

– И пусть… пусть… Все равно. Все равно счастье.

– Что же тогда сказать о тех, кто своим капризом разрушает счастье?…

Майка опустила ресницы.

– Каким-то образом болтовня челяди о том, что я скоро стану матерью, дошла до пана Алеся. Он всегда относился ко мне хорошо. Я думаю, ему стало не под силу жить. Вы знаете, эти мерзкие сплетни… Одна из них, самая лживая, несколько недель тому назад дошла до него. Только этим да его добротой я могу объяснить то, что он мне предложил. – Гелена сделала паузу.

Звенела за рекой «Жатва».

– А предложил он мне ни более ни менее как прикрыть мой «грех». Я прощаю его, он ведь ничего не знал, а потом ему уже было все равно… И вот поэтому я и пришла к вам.

Гелена прижала ладонь к груди.

– Сегодня он сделал это. Завтра подставит себя под пулю. И вот я спрашиваю у вас, – в голосе была нескрываемая угроза, – действительно ли вы решили навсегда порвать все связи с этой фамилией?

– Я… не знаю.

– Решайте.

Майка действительно не знала, что ей делать.

– Он умрет, Михалина Ярославна, – отчужденно сказала Гелена и прибавила, умоляя: – Нельзя так жестоко.

И этот почти умоляющий тон вернул Михалине уверенность.

– Я все же не до конца понимаю вас. Мне кажется, женщина способна на благородные поступки лишь во имя личного расположения.

Корицкая поняла: девчонка занеслась… Надо было сразу же поставить ее на место.

– Вы считаете, что во имя л и ч н о г о расположения женщина может пойти и на т а к о й благородный поступок? Мне кажется, до такой степени женская любовь не доходит.

Майка не смотрела на нее. Ее лихорадило от противоречивых чувств – обиды на эту женщину и восхищения ею. И еще она подумала о том, что она нужна ему и хорошая и скверная, всякая. Иначе бы это не было любовью.

Гелена поднялась и опустила на лицо вуаль.

– Вот и все, что я хотела сказать. Во всяком случае, советую поторопиться, если вы не хотите потерять его навсегда.

Майка смотрела не нее, и, словно отвечая на ее мысли, женщина сказала:

– Откуда я знаю? Может случиться все. И потом – завтра утром он уезжает в Петербург. Возможно, на несколько лет…

Склонила голову.

– Прощайте.

Майка смотрела, как гостья спускается по ступенькам, и неведомая тревога росла в ее душе.

«Как идет… Какая красивая… Во сто крат красивей меня».

Она не знала, что делать.

– Зачем она приходила? – спросила Тэкля.

– Так. Прикажи, чтоб запрягли лошадей.

Когда Тэкля возвратилась, Майка сидела у балюстрады и сжимала пальцами голову.

– Прическу испортишь, – подбавила углей в огонь Тэкля. – Поезжай ужо.

– Хорошо.

– А Илья?

– Скажи ему, что я не приму его сегодня. Ни завтра, ни послезавтра.

…Кони, запряженные в легкую коляску, мчали к большаку.

Налево Загорщина. И завтра он уезжает. На годы… Она сидела, немного подавшись вперед. Лицо было бледным.

На перекрестке она помедлила немного. Боль росла, но росло и чувство унижения. И, однако, надо ехать.

Она вдруг хлестнула коней и неожиданно сильным рывком вожжей свернула направо.

И, чтоб уже ни о чем не думать, ни на что не обращать внимания, забыться, она погнала коней по большаку. Прочь от Загорщины! Дальше! Дальше!

* * *

Все было кончено для Алеся и в Загорщине, и в Веже. Ждала дорога. Ждали Петербург, Кастусь, университет. Последний вечер, собственно говоря, Алесю нечем было заняться. Разве что проститься с окрестностями.

Алесь зашел к пану Юрию и напомнил, чтоб тот устроил в Горецкий земледельческий институт Павлюка и Юрася. Оба любили землю и имели хорошие головы.

Глаза у пана Юрия были грустные. Он невесело улыбался и поддакивал сыну:

– Да. Конечно. Не обеднеем. Но оговорим, чтоб возвращались сюда. Два своих агронома. Один – в Вежу, второй – к нам. И соседям помогут. Я знаю. Агрикультура!

…Алесь шел берегом Днепра. Стремился, нес куда-то свои воды мощный поток. Синие угрожающие тучи стояли, не двигались, за великой рекой. Каплями пролитой крови алели татарники.

Он миновал курганы, – их было здесь десятка три, разных, по-видимому, какое-то древнее племенное захоронение, – и начал подниматься вверх по пологому склону. И на курганах, и здесь, но реже и реже могуче и сочно топорщил свои пики боец-чертополох. Алесь знал, что все это он никогда не сможет забыть.

Представил себе, как завтра утром мать будет держаться изо всех сил, отец – грустно шутить, а дед с неизменной иронической улыбкой скажет, копируя семинарский латино-русский жаргон:

– Иди, ритор, там уже за тобой sub aqua[118]

[Закрыть]
приехала.

Сто лет так дразнили самоуверенных балбесов, что учились неизвестно зачем, не имея и наперстка мозгу. Сжало горло. Не хотелось оставлять всего этого.

Простор, и величественное течение, и березовая роща, в которую он зашел, успокоили его. На свете еще могло быть счастье.

Роща была белая-белая. Зеленая трава, зеленые кроны, а все остальное белое, как мрамор, как сахар, как снег.

Матовые стволы берез были покрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы – для иволги было поздно – доносился откуда-то из солнечной листвы.

Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло случиться за день.

Было тихо. Был мир.

…Он шел домой, а над ним в высоте плыли зеленые, пурпурно-красные и синие облака, что светились каким-то особенным, своим, внутренним светом.

Во дворе, возле уложенных повозок, Халимон Кирдун ругался с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем, и потому Халява был полон самой невыносимой для всех гордости.

– Однако же такой плед панич оценит, – говорил Фельдбаух. – Плед этот есть практичен. Не грязнится он. Nuch?

– Понюхай ты знаешь что… – злился Халимон. – Этой онучей только покойников укрывать. – Халимон смело валил через пень-колоду, потому что знал, что немец плохо понимает быстрый разговор. – А ему нужен яркий, веселый. К нам с паничом, возможно, бабы ходить будут. Глянет которая на эту постилку да еще, упаси боже, поседеет… Хватит уже твоей власти над хлопцем!

– Хам Халимон, – грустно сказал Фельдбаух. – Деревянная голова Халимон. Хвастун Халимон.

И отвернулся.

– Нет уже ни твоя, ни моя власть, – сказал он после паузы. – Водка нам с тобой только всласть хлебать. Пей один. Нагбом?[119]

[Закрыть]
Залпом? Вайсрусише свин-нья!

Кирдун вдруг с силой хлопнул шапкой о землю.

– Да что ты ко мне привязался, перечница немецкая? Мало мы с тобой, ты, неженатый, да я при жене холостой, той горилки попили да в дурня поиграли?! – Глаза Кирдуна влажно заблестели. – Мне, думаешь, легко? Буду там черт знает с кем ту водку хлебать.

– Я тоже есть басурман.

– Ты свой басурман, – горячился Халява. – Наш, белорусский. Ах, да пошел ты!.. Клади ужо свою онучу. Понадобится. Идем лучше выпьем.

Алесь улыбнулся. Ну вот и окончены сборы. Скоро в дорогу. Что еще? Ага, надо проститься с самим собой, с юным. Потому что когда он возвратится, – возможно, не скоро, – он будет уже совсем другой, непохожий на нынешнего, а Урга может состариться или даже подохнуть.

Он миновал дом, прошел под серебряными фонтанами итальянских тополей и направился к картинному павильону, купол которого темнел над кронами деревьев.

…Молча, словно запоминая навсегда, он сидел перед картиной в потемневшей от времени раме.

Снова, как в детстве, она сияла своим особым светом. И под ветвями яблони, темная зелень которой скрывала горизонт, юноша вел за уздечку белого коня. Словно сотни золотых солнц, сияли в листве плоды. И белый конь, трепетный и спокойный, будто в сказке, был Урга. А юноша в круглой шапочке – он, Алесь.

В павильоне было темно. Горела лишь одна свеча перед картиной. Он так задумался, что не сразу услышал, что его кто-то зовет.

Алесь увидел во мраке, как на картинах Рембрандта, оранжевое лицо и кисти рук. Располневшая и добрая Анежка, жена сурового Карпа, стояла перед ним.

– Панич! – сказала она. – А бог ты мой! И не дозовешься.

– Что, Анежка? Надо идти, что ли?

– Нет, – сказала Анежка. – Вот.

Он не заметил, как она исчезла. Теперь в темноте на том месте, где была она, стояла другая.

– Ты? – спросил он.

Легкий звон, словно вода лилась в узкогорлый кувшин, наполнил уши Алеся. Усилием воли он сумел сдержаться. Но в тот же миг он понял, что Гелена была права, не соглашаясь на брак с ним. Ничто не забыто. Самогипнозом была ненависть, глупостью было презренье, ложью – безразличие. И все обиды, и слухи о Ходанском, об оскорблении Франса, и встреча у церкви – все это было вздором.

И спокойствие, и преклонение перед Геленой, и глубокая, беспредельная благодарность ей словно бы поблекли перед простым фактом появления Майки. Гелена была мудрее. Она знала и видела все.

– Почему ты здесь? – спросил он.

Он чувствовал, что любит ее до неистового умиления, но уже не мог, как раньше, сделать вид, что ничего не было.

– Сегодня ко мне приходила Гелена.

Сбиваясь, захлебываясь словами, она рассказала об их разговоре, и Алесь понял, что Гелена добилась своего, сделала невозможным любой его шаг к ней самой. Все было кончено. Даже если б он решил пожертвовать любовью во имя чести и благородства, как он думал.

Нельзя было, чтоб Гелену, мать его будущего ребенка, считали лживой. Да и она сама добивалась одного – его молчания.

Случилось.

Этого уже нельзя было исправить.

Поняв вдруг пропасть между благородством одной и привередливой блажью другой, он смотрел Майке в лицо.

– Может, ты объяснишь мне, как это случилось?

Она начала рассказывать. И о сплетне, и о том, как она уверилась в ее лживости, и как поняла у церкви, что будет презирать себя, если она, такая, станет рядом с ним, и как решила сама себя растоптать за свою ошибку. И как не подумала тогда о нем, и как нарочно совершала самые дикие поступки, чтоб даже самой не сомневаться в своей подлости.

Он молчал.

– Я знаю… знаю, как я виновата. С самого начала знала, потому и не шла. И запутывалась все больше, больше… Я знаю, меня нельзя простить и мы не можем быть прежними друг к другу… Я пришла только сказать и уйти. Но мне будет тяжело… тяжело оставить тебя, не зная, что ты хоть немножко понял и немножечко простил меня.

И вдруг она упала перед ним, как будто присела боком на согнутые ноги, и спрятала лицо в его коленях.

Он мягко погладил ее по голове.

– Как же ты измордовала себя, глупая девчонка!

Сел рядом на пол.

– А ну, брось реветь! Подумаем, что делать, если уж так запутались.

Она разрыдалась еще горестнее и безутешнее.

– Ну вот, – сказал он, – много соленой воды. А все из-за этих мерзавцев.

– Алесь… Алесь… – дрожала она.

– Я люблю тебя, – сказал он. – Но я не знаю еще, как нам разорвать сеть этих глупых предрассудков… Ну что будем делать, поссорив два рода? Новый Шекспир? Ромео и Джульетта для бедных?

– Я знаю… что… Я… пой-ду… Только ты прости. Когда я подумаю, как я… те-бя… я не мо-гу-у. Если это можно… если это только может тебя успокоить и ты хоть немножко простишь меня, я могу сказать, что я всегда, всегда… любила тебя… что никого со мной рядом не было б… что никого… никогда со мной рядом не будет – вот так я покараю себя.

– Ты любишь меня?

Она молча кивнула.

– Пойдешь со мной?

Всхлипнув, Майка отрицательно покачала головой.

– Почему?

– Я такая… такая!.. Алесь, Алесь, прости меня. Я так любила тебя. И люблю. Одного. Если ты простишь, я никогда больше не буду делать так. Я даю тебе слово. Я всегда буду доброй.

– Считай, что пачала, – сказал он и погладил ее по голове. – Будешь меня ждать?

– Да… даже когда скажут, что ты мертв. Даже когда сама увижу, что ты мертв. Не поверю.

– Ну вот и все.

– Правда? Правда? – И в полумраке было видно, какими лучистыми стали ее глаза.

– Правда, – сурово сказал он. – Брось плакать. Уже нет причины.

Но она плакала. Только слезы теперь были иными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю