Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
XXI
Рождество украсил свежий и пушистый снег. Снег был на всем – на заборах, на стрехах, на деревьях, на тулупе ночного сторожа и в ведрах с водой, только принесенных от колодца в хату.
Земля помолодела.
Майка Раубич, проснувшись утром в сочельник, сразу поняла, что на дворе снег, – так светло было в комнате. И она вскочила с кровати, набросив одеяло на подушку, чтоб не ушло тепло, и босиком подбежала к окну.
За окном было белое и черное: снег и ветви деревьев.
Ноги немножко зябли на полу, и девочка прыгнула снова в постель, которая не успела благодаря ее хитрости остыть, и аж засмеялась от счастья, что тепло и что на дворе снег.
А потом задумалась, не зная, приснилось ей то, что она видела вчера вечером, или было на самом деле.
Накануне нянька Тэкля пугала ее, что вот приближается рождество и теперь как раз раздолье для разных нечистиков, которые торопятся перед рождением господа нахватать себе как можно больше озорных и непослушных девочек.
– Лазник[80]
[Закрыть] вось. Як во-озьмет за бок, ды я-ак потя-янет на полок, ды як начнет щекотать, тут ужо молись як хочешь – не поможет. Потому як не слушалась родителей и няньки Тэкли.
– А какой он, Лазник?
– Страшный, – отрезала Тэкля. – Одежа у него из веников, вместо усов – два лазенных опарыша. А сам весь курится паром. И горячий такой, щекотливый.
– Не верю я тебе, бабуля. Вон говорили на празднике огня,[81]
[Закрыть] что Паляндра страшная. А то был Тодорка-водовоз. И смешил детей. И совсем он не страшный.
– А вот поглядишь, поглядишь! – пугала старуха.
И тогда Майка решила посмотреть. После ужина она, вместо того чтоб идти в библиотеку, набросила шубку и крадучись пошла мрачным парком к бане. Она не боялась, что ей помешают: отец всегда разрешал ей делать, что она хочет.
Продутый насквозь ветром, звонкий от мороза парк, редкие холодные звезды в ветвях. Скрипнула калитка в частоколе, высоком, страшном в темноте, с лошадиными, неясно белеющими черепами на нем.
Она в самом деле увидела Лазника. В бане горел желтый блеклый огонек, и девочка, прижавшись снаружи к восьмигранникам толстого пузырчатого стекла в свинцовой раме, увидела предбанник, похожий на пещеру, лохматый от сотен веников, а на скамеечке – его.
Он был похож и непохож. Веники были не на нем, а вокруг. Видимо, разделся и сбросил их. Но даже без веников он был страшен, хотя совсем не курился: такой черноволосый, темный и неясный через стекло.
Дрожа от страха, она расплющила нос, прижавшись к стеклу, и круглыми от ужаса глазами следила за ним.
Лазник, видимо, что-то услышал. Он поднял глаза и посмотрел на окошко.
Она скатилась вниз по ступенькам с галерейки и припустилась бежать так, как не бегала никогда в жизни. Чуть не потеряла в кустах шубейку, исцарапала руки в живой изгороди, больно ударилась ногой о камень. А теперь вот лежала и думала, было все это или нет.
Истопник грохнул в коридоре дрова на железный лист возле печки, и она представила, как хорошо эти дрова пахнут – свежестью, ароматом морозного дерева и подтаявшим снежком.
Ярош Раубич, войдя в комнату, тоже принес запах снега и чистоты. Присел на край кровати.
– Что ж ты лежишь, доченька? Сороки снег принесли.
– Я еще капельку-капельку, – сказала она.
Лицо Раубича, если на него не смотрел никто чужой, было совсем не желчно. И в глазах не было той пытливости, которая обычно смущала всех. Была в них даже какая-то вина, нечто вроде вечного осознания какой-то погрешности в том, что он делает.
Майка играла браслетом, вертя его на отцовском запястье.
– Шиповник, у-у, как колется… Курган, у-у, какой высокий… А вот «бу-у» – страшный рогатый бык. Гам – и съест.
– Бык? Это зубр.
– А зубр разве не бык?
– Пусть так. Однако же зубры никого не едят… Однажды шляхтюк в сильный мороз ехал на санях, полных сена, пущей. Зубр подошел, осторожно подцепил сонного шляхтюка на рога и положил его на снег.
– Неправда, папа. А кони?
– А кони думали, что это корова. Кони ведь не боятся коров.
Майка засмеялась.
– А потом зубр пошел за санями и ел сено, пока не съел все. А шляхтюк ругался: «Корова ты гадкая! Бык ты холерный! Чтоб тебя так волки ели, как ты мое сено съел, чтоб тебя…»
Девочка, смеясь, прижалась щекой к железному браслету.
– А зубр?
– Съел и ушел. Они добрые. Они страшные только для врагов, зубры.
– Ласа-зубр. Хороший зубр. У, какой железный!
Раубич погладил ее по головке.
– Достаточно, детка. Не стоит тебе играть с этой штукой. Это игрушка для взрослых.
Приподнял ее вместе с одеялом.
– А я тебе секрет раскрою, хочешь?
– Хочу.
– Алесь прислал за тобой лошадей. Хочешь с мамой съездить к нему на рождество?
– А ты?
– Я не могу, – серьезно, как взрослой, сказал Раубич. – Мне надо ехать почти на другой конец губернии. Понимаешь, мужские дворянские дела. Это тебе не интересно. Так хочешь?
– Хочу, папа, – вздохнула она. – Только тебя жаль.
– Тогда одевайся. Сама. Как взрослая. Одевайся, Михалина.
И развернул вокруг ее кровати и умывальника японскую ширму.
– Папа, – спросила из-за ширмы Майка, – Лазник есть?
– Какой Лазник?… А-а. Нет, детка. Никого такого нет. Ни лазников, ни водяных – никого. Это только ворчливые бабуси пугают девочек. Но ты не верь и никого-никого не бойся. Страшными бывают лишь злые люди.
Майка фыркала в ладошки над умывальником.
– А кого же я тогда вчера видела в нашей бане? В окно. Сидит, черный такой. И веники с себя снял.
– Раубич осекся.
– Ну, один, может, и остался, – наконец сказал он. – Только он старый, он, наверно, скоро уйдет в лес и уснет там навсегда среди берез. А пока ходит себе из бани в баню. Носит детям подарки перед рождеством. И тебе принес. И золотой медальон принес вместо того, что ты… потеряла. Ты ведь теперь почти взрослая, девушка. А значит, можешь носить золото.
– Папа, разве мы так бедны, что носим железо?
– Это не просто ржавое железо. Это железо даже без пылинки другого металла…
Помолчал.
– Нет, детка, мы не бедны. Мы еще держимся за старый-старый обычай, ставший нашим фамильным. Мы, мужчины из Раубичей, носим только железо, потому что золото очень грязный металл. Самый грязный, какой есть на земле.
– А как же мне его носить?
– Девочкам можно. И потом – это старое золото. Его добыли деды… железом. Такое можно.
Майка, уже совсем одетая, выбежала из-за ширмы и бросилась Ярошу на шею. Он подхватил ее, легонькую, теплую, самую дорогую ношу на земле.
«Боже, – думал он, – что ж это я делаю все последние годы?! А она что? Что она будет делать, маленькая?»
Но он знал, что все останется по-прежнему, и ничего ей не сказал, лишь поцеловал темно-голубые глаза.
– Слушай, – сказал он, – слушай меня, лапуся. Будь умницей, не обижай Алеся, не «вображай» перед ним, как вы, дети, говорите.
Он, конечно, понимал это неблизкое обещание взрослости в любимой дочери. Но говорить об этом было нельзя. Рано.
– Я менее всех других хотела б его обижать, – вздохнув, сказала она. – Да что поделаешь, если он такой медвежонок?! То ловкий и веселый, а то увалень увальнем.
– Ты все же постарайся, – сказал Раубич.
– Я постараюсь, – пообещала она.
…Выехали в зимнем возке впятером: мать, Франс, Майка, младшая сестра Наталья и Стась, самый маленький из всех.
В окошечки возка были видны ложбины, заснеженные леса, птицы, что прилетают из далекой Лапландии и зимуют у нас, косогоры над белым Днепром и лиловые кустарники на гривах.
Кучер пел что-то грустное и раздольное, покачивая в такт пению головой.
Звонко визжали под полозьями морозные колеи.
Ветер принес далекое волчье вытье и редкий орудийный гул льда, ломающегося на Днепре от мороза.
От неподвижности всем в возке было немножко холодновато.
А потом с гряды заметили далекие огни в снегах. Лошади побежали быстрее. Возок остановился, резко развернувшись, у парадного крыльца.
…Навстречу высыпали люди, быстро несли детей в дом, раздевали их, пахнущих морозом, сажали на длинную горячую лежанку в гардеробной, давали по глотку горячего вина с корицей.
Алесь то пожимал руку Франсу, то наклонялся к Майке, то целовал маленькую Наталку (Майку целовать он стеснялся).
А потом сюда ввалилась целая гурьба приехавших ранее гостей: Мстислав, Ядзенька Клейна, Янка, черный, как сапог, и бесконечно веселый. Объятия, визг, смех.
– Чего-чего, а шуму будет. И не говори, кума, – сказал пан Юрий.
Он был счастлив. На рождество в Загорщину неожиданно приехал старый Вежа.
Вежа встретил детей на верхних ступеньках лестницы. Брал детей на руки, смотрел им в глаза.
– Это чья же такая? Твоя, пани Надежда?
– Моя.
– Красивая какая. А это? Ого, ну, это я сам догадываюсь. Новый приднепровский дворянин, усыновленный Ян Клейна. Смотри ты, какой! Получишь от меня саблю.
– Спасибо вам, – серьезно сказал мурuн. – У Реки много врагов.
Дед неожиданно вздохнул и поцеловал Янку.
– Придет время – я сам найду тебе жену и оружие. Алеся хоть любишь? Будь ему другом. Как нитка за иголкой. Ты, брат, смотри. Тебе еще придется всей жизнью доказывать… что ты – наш.
Легонько сжал в висках голову Мстислава.
– Пустите меня, пожалуйста, – серьезно сказал Мстислав.
– Почему это?
– Мы уже взрослые.
– Правильно, – согласился дед Вежа. – Вы взрослые. Так, значит, ты самый лучший друг моего внука?
…Наконец дошла очередь до Майки. И тут дед изволил присесть на поставленное сыном креслице.
– Раубичева? Ну, дай посмотреть на тебя.
Долго рассматривал пепельные, с золотистым оттенком волосы, сиреневое платьице с короткими рукавами, темно-голубые притворно-наивные глаза.
– Чертик? – спросил он. – Чего тебе не хватает для того, чтоб стать хорошим и добрым, чертик?
Майка улыбалась краешком рта. Ее сердил этот осмотр, она чувствовала в нем что-то неловкое и про себя решила отыграться за него на единственном человеке, которого было почему-то приятно дразнить, – на Алесе.
– Взрослости, – сказал Вежа. – Жизнь тебе позволяла все, капризный чертик. А вот когда она начнет сопротивляться, начнет мять, – тогда ты поймешь и станешь хорошим, чертик с изумительными глазами.
Погладил ее ручку.
– Будь добрым с… людьми, чертик. Так или нет? Будешь?
– Попробую, – сделала она книксен.
Пошла дальше. Старик смотрел на нее и думал:
«Самая подходящая пара будет для Алеся. Честная семья. Одна из немногих настоящих. Однако кто знает, что получится из девочки через семь лет…»
И после разговора с детьми Вежа стал особенно язвительным с гостями, шокировал их всех мужицким языком вперемешку с самым утонченным французским, умышленно нападал на то, что было дорого собеседнику, – словом, расклеился.
На него смотрели с удивлением, поражаясь грубым мужицким фразам, которые он произносил с особенным смаком. Пока что на людях это позволялось лишь Клейне.
Они просто забыли, что Вежа и раньше отличался этим. Забыть было легко – старик не появлялся среди них целых десять лет.
А старый князь – к детям. Сам открыл им дверь в зал, где стояло что-то таинственное, раскинувшее в разные стороны лапы. Сам приказал зажечь свечи, стрелял вместе со всеми из хлопушек, помогал разбирать подарки, первым вел детский хоровод.
Прямо на анфиладе, из комнаты в комнату, двигалась пестрая цепочка, а впереди легко вышагивал седой человек почти саженного роста и напевал:
Антон козу ведет,
Тпру да ну – коза не идет.
В голубой гостиной хоровод налетел на китайскую вазу на подставке. Черепки с синими рыбами разлетелись в стороны.
Дед сокрушенно почесал затылок и вдруг с легкого шага перешел на пляску.
Никто не видел, что Клейна стоит в дверях и наблюдает за пляской. И вдруг все замолчали. А Клейна сказала:
– А вот пани Антонида заметит да ухватом вас, лайдаки. За этим старым дурнем и вы…
Словно здесь была крестьянская изба.
– Это мы празднуем! – крикнул старый Вежа. – Касьян, подбери черепки! Утром раздашь детям по одному в коробочке. Это будет «общество разбитой вазы». Лет через сорок склеите. Друг друга не терять!
Пан Юрий смотрел из двери на пляску вокруг разбитой вазы и хохотал.
– А ну, за мной! – крикнул он и повел детей снова к елке.
Она сияла в полумраке, огромная, вся в таинственных тенях, пахучая. Красным светом горела на ее верхушке Вифлеемская звезда. А в ветвях, словно в зеленой пещере, стояли игрушечные овцы, и волхвы в чудесных одеяниях шли к яслям.
…А потом навестили дворец крестьяне с «козой». С лицами, намазанными сажей, в вывернутых полушубках, в удивительных «турецких» шапках, они принесли с собой мороз, звуки дуды, цимбал и бубна.
«Коза» была в серой волчьей шубе, с хвостом из мочалы, в овечьей маске. Вместо бороды у нее был пук колосьев. Коза блеяла и пела дурашливым голосом.
Это была уже не забава, а важное дело. Ведь от козы зависел предстоящий урожай. Всем известно, что душа нивы, кому повезло ее увидеть, похожа на проворную козу, которая умеет бегать на задних ножках. Такое уж оно существо. Вначале ей хорошо жить, но потом жнеи жнут жито, и все меньше и меньше остается места, где могла б укрыться душа нивы. В отчаянии она прячется в последнюю горсть колосьев – это и есть борода козы. Последнюю горсть срезают осторожно. Она лежит под иконами и выходит из хаты на рождество, привязанная к голове «козы». Она веселится вместе со всеми и решает: надо сделать, чтоб людям было хорошо.
И люди не бросают ее. Люди держат «душу» до весны, а весной выносят и осторожно «отпускают» – кладут в уже подросшую зеленую озимь.
И снова душа властвует в своем царстве, не давая погибнуть ни одному растению, а сама свободно ходит на задних ножках по всем просторам приднепровских нив.
…Прерывисто гудела дуда, сопровождая песню:
Где коза ходит, там жито родит;
Где коза хвостом, там жито кустом;
Где коза стопою, там жито копою;
Где коза рогом, там жито стогом.
…Разгоряченные пляской, Алесь и Майка выбежали из комнаты и остановились в прохладной лоджии. Через большие окна светились морозные звезды.
Две маленькие фигурки остановились у окна и прижались друг к другу – обоим стало немножко жутко. Ощущая под рукой плечико девочки, Алесь сказал:
– Звезды. Учитель говорит, что на них тоже есть люди.
– И мы их никогда не увидим, – сказала Майка. – А что, Алесь, может там быть, как у нас… в Загорщине? Есть там такие, как мы?
– На одной нет, и на другой нет, – ответил Алесь. – А на тысячной… может, и есть. Стоят где-то, как и мы, такие же мальчик и девочка, смотрят на нас и думают: есть ли там кто?
– И тоже никогда не увидят, – вздохнула Майка.
Звезды мерцали над парком.
– Алесь, – спросила она, – может родиться человек с такими глазами, что увидит их?
– Не знаю, – сказал Алесь. – Глаза у всех разные. Видишь Ковш?
– Вижу.
– А вон вторая звездочка в его ручке. Посмотри, что ты видишь возле нее?
– Ой, – шепнула Майка, – еще одна звездочка!
– Это Мицар и Алькор, – сказал Алесь. – У тебя хорошее зрение. А вон ту звезду как ты видишь?
– Никак. Звезда как звезда.
– А я знаю, что она двойная. Это альфа Весов. Учитель удивляется, какие у меня глаза. Он проверял. Он видит лишь в трубу то, что я хорошо вижу и так. Знаешь, Вечерняя звезда имеет серпы, как луна. А когда на ней серп, то иногда можно увидеть, что остальная ее часть пепельная… Я вижу даже еще больше. Возле Волчьего Ока[82]
[Закрыть] есть две совсем малюсенькие звездочки. Но я их вижу только в сумерки, когда на небе совсем мало звезд. Тогда никто не забивает их своим сиянием.
Помолчал.
– Может, когда-нибудь и родится несколько человек с таким зрением, что сумеют увидеть на звездах людей.
– Слушай, – сказала она, – давай сделаем… знаешь что?
– Знаю, – сказал он, каким-то шестым чувством угадав, что она думает. – Надо назвать эти две звезды возле Волчьего Ока. Их ведь никто не видит. Так мы дадим одной твое имя, а второй – мое. И это будет наша тайна. И наши имена будут вечны, как те звезды. Всегда.
– Всегда-всегда, – согласилась она. – Даже когда нас не будет… через тысячу лет… Звезда Майка и звезда Алесь.
…Святки продолжались – в танцах, переодеваниях, гаданиях, в полете санок, окутанных радужной снежной пылью. А возле Волчьего Ока жили и светились никому не известные звезда Майка и звезда Алесь. Им было хорошо и весело вместе со всеми, но еще лучше одним.
Они говорили и говорили. Алесь рассказывал ей о встрече на лугу с Черным Войной. Она даже похолодела, услышав, как он похож на ее Лазника. Но ничего не сказала ему об этом.
…Однажды – это было на четвертый день рождества – они удрали от всех и пошли в дальние, нежилые комнаты дома «искать интересного». Интересное было всюду. То это была «шкатулочка Пандоры», которую они нашли на столике в угловой комнате. Они долго не могли открыть ее, а потом случайно нажали на блестящую пластинку, и из шкатулки вслед за откинутой крышкой выросли кавалер и дама из «бисквита».[83]
[Закрыть] Они медленно поворачивались в каком-то неизвестном танце, а вокруг них шустро кружился черт.
Интересны были старые портреты, потому что они не могли прочесть на них надписей, выполненных вязью и по-латыни. Интересен был калейдоскоп, который они нашли в пустой комнатке. Калейдоскоп лежал в коробке вместе с разноцветными стеклышками. Дети сели на кушетку и начали через эти стеклышки смотреть в окно на деревья и облака.
Они посмотрели через синее стеклышко – и мир за окном стал синим и неживым.
– Я не хочу такой земли, – сказала она.
– Я тоже. Нa тебе желтое стекло.
Желтое было веселым и радостным. Мир теперь лежал перед Майкой светлый, и она смеялась.
А потом попалось красное стеклышко. Устрашающе багровое небо, тяжелые кровавые облака, такие неумолимые, медленные, ужасные.
– Страшно, – сказала она. – Возьми скорее.
Они сидели молча, ошеломленные страшным зрелищем. Майка была такая угнетенная… Алесь сам не знал, как это у него получилось. Но он обнял ее невесомыми руками и неумело поцеловал в неподвижный ротик.
На мгновение она было рассердилась, но потом поднялась с кушетки и пересела в маленькое креслице у стены. Сидела молчаливая и такая тонюсенькая в своем сиреневом платьице, что ему стало жаль ее.
Но он не знал, как вымолить прощение. Он просто смотрел на нее большими умоляющими глазами. А Майка даже глаз на него не подняла.
Тогда он перевел взгляд на стену и увидел удивительное. Заходящее солнце лежало на стене комнаты. И там же, на стене, Алесь увидел чернолицую Майку с фиолетовыми волосами и в платье оранжево-багрового цвета. Черную-черную Майку с фиолетовыми сияющими волосами.
– Майка! – крикнул он таким голосом, что испугал ее. – Майка, смотри на меня. Долго-долго смотри.
Недоумевающая, она все же подчинилась.
Закат лежал на стене комнаты. Она смотрела на мальчика, на его зеленую куртку, видела его умоляющие и испуганные глаза и понимала, что напрасно обиделась на него.
– А теперь смотри на стену.
Она отвела глаза и увидела черную тень Алеся, одетую в пурпур.
– Ты, – сказала она, – ты… совсем черный, ты сливаешься с тенью, тебя не видно. Лишь одежда багровая… плавает.
– А ты в оранжево-багровой… Твои волосы лиловые.
Они повторяли и повторяли опыт, перепуганные до глубины души.
…Черный мальчик в пурпуре. Майка недаром читала романы.
– Словно… голову тебе отрубили, – сказала она. – Словно… призрак багрового человечка.
Он пристально взглянул на нее. И тогда она спохватилась:
– Ой, я что-то не то сказала. Прости меня, Алесь.
Поднявшись с кресла, она быстро подошла к кушетке, склонилась над ним и, обняв его за шею, сама нежно и целомудренно поцеловала.
XXII
Алесь читал, сидя на застекленной террасе. Стекла были очень старые и потому приобрели легкий фиолетовый оттенок. За садом плыло солнце, светило Алесю прямо в лицо, и буквы в книге казались красными.
Он нашел в библиотеке деда Яна Борщевского. Книга называлась «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических рассказах». Сейчас он осиливал уже четвертый том. Это было первым подтверждением, что не один он открыл Море, и потому он мог многое простить автору.
Было хорошо. Перед ним возникал симпатичный человек, который каждую весну, как перелетная птица, не мог усидеть в Петербурге и пешком, с посохом в руках, шел на родину, в Белоруссию. Он шел и слушал пение жаворонков в жарком небе. А в душе его рождались строки… Возникал человек, который в метель ставил на окно свечу, чтобы путники шли к нему. Он кормил и поил людей, только бы они рассказывали ему истории и предания.
Было жаль, что он пишет по-польски, вставляя в книгу белорусские диалоги. На своем языке он мог бы стать великим. На чужом – лишь выше среднего.
Борщевский, способный и добрый человек, во многом близкий Гоголю, называл себя белорусом, а родину – Беларусью, возможно, даже слишком настойчиво. Он нежно любил край, его предания, его людей.
«Ну, а я?» – подумал Алесь.
…И как раз в этот момент пришли в Загорщину к нему Кондрат и Андрей. Кирдун привел их на террасу, и вот они сидели перед ним. Такие похожие, что даже смеяться хотелось, и одновременно такие разные. Кто умел так шутить, как Кондрат, и кто пел такие песни, как Андрей? Дороже всего были их улыбки – хитроватая Кондрата и ласковая, почти женская у Андрея. Правильно сделал отец, что отпустил их и отдал Павлюка с Юрасем в школу. И Алесь без сожаления отложил книгу человека, который открыл Море на шесть лет раньше его, Алеся, даже успел написать об этом, но не понимал волн, из которых это Море состояло.
– Слушай, Алесь, – сказал наконец Кондрат, – у нас к тебе дело.
– Ну? – сказал Алесь.
– Но прежде ты дашь нам слово, что об этом никто не узнает, даже родители…
– Мы тут думали, аж головы трещат, – сказал Андрей. – Но теперь масленица. Все ездят. В гости. А Кроер… твой дальний родственник…
– Стойте, ребята, – прервал их Алесь. – Ничего не понимаю. Да мы и не ездим туда никогда. Мои не любят Кроера.
– Тем лучше, – вздохнул Кондрат облегченно. – А мы думали… Значит, все хорошо.
И засмеялся:
– Юрасю отец два подзатыльника влепил. Пришел хлопец из церкви, а в кармане у него четыре гривенника. Отец спрашивает: «Откуда»? А тот говорит: «А там, где все брали, там и я взял. С блюда». Мы чуть не подохли со смеху.
Андрей смотрел в сторону. Да и смех Кондрата был неискренний. Алесь с болью видел это, видел, что ребята чуть было не рассказали ему о чем-то тайном и вот теперь переводят разговор на другое.
– Как хотите, хлопцы, – сухо сказал он, – но я думал, что вы мне верите, что я для вас остался братом. Даже теперь. Что ж, пусть так…
– Да мы ничего, – замялся Кондрат. – Мы только хотели просить, чтоб не ездил к Кроеру… Не любят его…
– Сам знаю, – сухо сказал Алесь.
Молчали. Алесь знал: дружбе и откровенности конец. А тут еще Кондрат неожиданно, только б не молчать, начал рассказывать очередную побасенку:
– У Лопаты гости были. Положили их, подвыпивших, в чистой половине. А дети взяли да придвинули к двери стол. Ночью встает человек, ищет выхода… Но сколько ни щупает, нет двери… Аж зубами скрежетали.
Андрей даже крякнул с досады за брата. Строго поднял глаза.
– Несешь вздор, оболтус, – прервал он. – А ну, давай выкладывай все. Алесь наш, мужик. Не скажешь – всему конец. Где нет веры, какая там может быть дружба?
– Что вы, – сказал Алесь. – Чему конец? Да я и не хочу.
– Видишь? – спросил Андрей.
– Кондрат все еще колебался. И тогда глаза Андрея вспыхнули.
– Не хочешь? Тогда я сам. Только ты, Алесь, знай: на тебя все надежды. Молчи во имя матери и пана Езуса.
– Это уж напрасно, хлопцы.
– Не напрасно, – отрезал Андрей. – Каждый за своих: дворяне за дворян, мужики за мужиков. А если доведаются, тогда нам конец. Потому что знали, а не сказали. Деда старого хорошо если только выпорют. А нам, и Лопатам, и Кахновым людям, может, и Сибирь.
– Тогда и говорить не надо, – сказал Алесь уже серьезно.
– Надо, – сурово сказал Андрей. – Мы дядькованые братья. Раз смолчим, два смолчим – и конец братству.
Он передохнул.
– Кроера хотят убить, а имение его сжечь. Корчак. Тот самый, что вилы метнул. У него кровь в сердце запеклась на пана Кастуся. Его дети торбы пошили и пошли просить подаяние. За самим Корчаком охотятся, как за зверем. И Корчак решил – убить. Тот, кто убил, – это уже не человек, а хуже сумасшедшего. Он отравлен убийством. За змею бог сто грехов прощает. И он убьет в один из дней масленицы. Чтоб грешить не в пост. Так что не езди и своих отговори.
– Мы никогда к нему не ездим, – сказал Алесь. – Мы враги. Я никому не скажу, можете мне верить. Только ведь его, Корчака, поймают. Мусатов за ним повсюду гоняется. Жаль смелого человека!.. А кто это вам сказал об убийстве?
– Петро Кахно слыхал от Лопат. А те к Покивачу ездят, где Корчак скрывался.
– Болтун ваш Петро, – процедил Алесь. – На радостях, что эту грязную свинью убить собираются, распустил язык.
– Он никому больше не сказал, – покраснел Андрей. – Не думал я, что ты, Алесь, нас упрекать будешь.
Теперь стало неловко Алесю.
– Я не упрекаю. И я никому больше не скажу. Могила!!
Это была самая страшная клятва о молчании. Ребята поверили и ушли успокоенные.
…Утром следующего дня в Загорщину прискакал из Кроеровщины гонец, мужик лет под сорок. Пан Юрий и Алесь как раз выходили из дома, когда мужик грузно сполз со своей неуклюжей лошаденки.
Та сразу же словно уснула, расставив свои косолапые топалки. Мужик стоял рядом с ней, мял в руках грязную, дырявую магерку – валяную шапку – и не смотрел на господ, только на мокрый снег, в котором утопали его раскисшие поршни.
– Накрой голову, – сказал пан Юрий. – Не люблю.
Диковатые светлые глаза мужика на мгновение впились в него.
– Их благородие пан Константин Кроер померли. Они просят, чтобы дворяне стояли… у гроба.
– Как это он просит? – еще не веря, спросил пан Юрий. – Мертвый просит?
– Еще когда… живые были.
– Как случилось?
– В одночасье… почти. Говорят, жила лопнула. Уже и в гроб положили.
Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой таяли мокрые хлопья последнего снега.
– Накройся, говорю тебе. Иди в людскую. Попроси там водки. И овса коню.
– Нет, – сказал мужик. – Приказано еще оповестить…
Загорский рассердился:
– Иди, говорю! Иначе я, пока там что да чего, сам тебя в батоги возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте ему сухие поршни, водки, – словом, что нужно.
Мужик пошел со слугами, покорно опустив голову.
– Собирайся, Алесь, – сказал пан Юрий, взбегая по ступенькам.
Не ехать было нельзя, отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
– Ты можешь ехать с Алесем, – сказала она. – Тебе нужно. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Конно. По настилу из лозняка переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла вначале лугами, потом заснеженной возвышенностью, которая переходила где-то далеко справа в Красную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.
Мокрый, местами уже грязный снег укрывал поля, а на снегу сидели угольно-черные вороны. Иногда они взлетали, и тогда сразу становилось понятно, как тяжело им лететь сквозь сырой, тяжелый ветер. В поле Загорских догнал Януш Бискупович, личный враг Кроера, тоже верхом. Поздоровались. Алесь с любопытством рассматривал попутчика, его живое, красивое лицо с бархатно-черными глазами. Бискупович был небезразличен ему еще и потому, что был самым богатым из всех охотников Приднепровья на «песни рога».
Он сочинял не только их, но еще и стихи, серьезные и душевные – по-польски, шуточные – по-местному. Кроер чуть не вызвал его на дуэль за стихотворение о пивощинском бунте. Там, между прочим, были такие строки:
Пан жандарм его целует,
Хоть он кукишем глядит.
Пан Юрий относился к Бискуповичу с уважением, но был откровенно удивлен, что тот тоже едет.
– Как же это вы?
– Каждый из смертных должен надеяться на последнюю милость собратьев.
– А спор вы с ним затеяли напрасно, – сказал пан Юрий.
– Грозен рак, да в ж… глаза, – улыбнулся Бискупович.
– Ну, пророков нет.
– Есть пророки, – ответил Бискупович. – К худу или к добру, однако моя эпиграмма неожиданно быстро оправдалась.
– Какая?
– А та, которой я ответил на его угрозы.
Пан Юрий вспомнил и не очень весело рассмеялся. Эту эпиграмму помнили все и знали, что Кроер не простит ее. Потому что ничто еще так не клеймило его, как эти строчки:
Smierc Krojera w Krojerowszczyzbie zrobi zmiane znaczna:
Panowie pic przestana, chlopi zas jesc zaczna.[84]
[Закрыть]
И вот Кроер умер. Теперь в самом деле не будет кому поить мерзавцев, а крестьянам станет легче.
…Кроеровщина удивила Алеся. Огромное село расползлось по богатому лёссовидному суглинку, по бровкам яра, по склонам, по косогору над речушкой. Нигде ни деревца, ни кустика. У общинного векового дуба, что на площади, осталась лишь одна ветка, – торчит, словно человек, вопя, воздел одну руку. Крестьяне, которые попадались навстречу, затравленно глядят в землю.
Огромный господский дом стоял тоже на пустом месте, неуютный, мрачный. Страшное запустение царило вокруг. Маленькие полукруглые ворота, глухой, без окон, нижний этаж, два крыла террасы.
Та же картина была и в комнатах. Старая, заброшенная, никому не нужная роскошь, молчаливые слуги, молчаливые группки гостей, съехавшихся воздать последние почести покойнику.
А был когда-то богатый дом, даже очень богатый.
Кроер лежал в парадном зале, окна которого начинались на уровне человеческого роста. В зале стоял стол. Рядом с ним пюпитр, за которым человек в монашеской одежде читал Псалтырь. Капюшон закрывал его лицо.
А на столе в дубовом гробу лежал Кроер. Две толстые, с руку, восковые свечи бросали желтовато-розовые отражения на неподвижное лицо.
– Отгулялся, – сказал пан Юрий.
А в полумраке зала раздавались страшные монотонные слова псалмов «в утешение печалящимся».
Дневной свет едва пробивался в высокие окна, пыльный, словно в подземелье, грифельно-серый. И освещенное пятно – это только лицо Кроера, руки, сложенные на груди, и красноватая парча, закрывающая тело до самых рук.
Люди шли мимо гроба и крестились. Некоторые – с нескрываемым удовольствием и с деланно-печальным выражением на лице.
Пан Юрий и Алесь остановились в ногах покойника.
– Прощай, шурин, – сказал пан Юрий. – Пусть бог будет милостив к тебе, как прощает он всякий грех.
Алесь немного испуганно глядел на троюродного брата матери. И вдруг мальчик вздрогнул: сквозь прикрытые веки виднелась желтоватая полоска белка.
Кроер смотрел.
– Иди, – сказал пан Юрий. – Рано тебе. Иди и не смотри.
Они прошли около гроба.
– Шурин пришел, – услышал пан Юрий тихий голос. – Добрый день, шурин.
Не понимая, откуда этот голос, пан Юрий оглянулся. И вдруг по залу, словно ветер по ночным ветвям, пробежал вздох ужаса:
– О-о-ох-х!
Они оглянулись. Толпа отшатнулась от гроба, как рожь под ветром.
Мертвец сидел.
Алесь сжал челюсти, чтоб не закричать. А покойник сидел и смотрел на людей. Потом достал из-под красной парчи огромную бутылку шампанского.