Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц)
Жандармский поручик Мусатов собственной персоной заглянул в Загорщину.
Передав коней слугам, оба пошли по ступенькам на террасу – один справа, второй слева, словно не желая попирать ногами одни и те же ступеньки.
Алесь заторопился. Когда дети подошли к Загорским, Клейне и Исленьеву, Мусатов уже стоял перед ними. А хмурый человек ожидал вдали, переминаясь с ноги на ногу, словно не решаясь подойти.
– Извините, мадам, – сказал Мусатов, – у меня дело к их сиятельству.
На лице Исленьева появилась страдальческая гримаса.
– Ну, что еще, – спросил он.
Чтоб не мешать вице-губернатору, пани Антонида обратилась к отцу:
– Почему же это Кроер не едет?
– Осмелюсь обратиться, мадам, – щелкнул каблуками поручик, – пан Кроер не приедет.
– Почему? – спросил отец.
– В одной из деревень пана Кроера бунт, – тихо сказал Мусатов.
– Где?
– В Пивощах.
– Из-за чего?
Поручик пожал плечами. Лицо Исленьева передернулось.
– Какие приказы вы издали? Надеюсь, никаких безобразий? Старались уговорить?
– Старались. К сожалению, не помогло. Пришлось стрелять. Есть раненые.
Румяное лицо графа побледнело.
– Знаете, чем это может кончиться?
Голос его сорвался. Надвигаясь на Мусатова, он потрясал перед его носом белыми, сухонькими старческими кулачками.
– Это черт… это черт знает что такое! Beau monde! Notabilites![42]
[Закрыть] Как вы смели приехать ко мне после такого!.. Мало было крови? Мало было виселиц?
– Успокойтесь, успокойтесь, граф, – напрасно пытался вставить слово отец.
Мусатов повернулся и пошел к ступенькам, внешне почти спокойный. И только тогда граф, глубоко вздохнув, сказал глухим голосом:
– Стойте… Возьмите с собой лекаря… Надеюсь, пан Юрий разрешит?
Отец молча склонил голову.
– Вот, – сказал Исленьев. – Прикажите запрячь лошадей… И запомните: вы не появлялись здесь с вашими позорными вестями. Я ничего не слышал… Я никого не видел…
Голос его прервался. Он напоминал теперь взъерошенного коростеля, который с криком делает достойную жалости скидку, напрасно стараясь отвлечь внимание собаки от чего-то дорогого ему.
Как-то странно загребая правой рукой воздух и не обращая внимания на гостей, которые, ничего не понимая, стояли невдалеке, он пошёл в дом.
– Достукался Константин, – мрачно сказала Клейна. – И подумать только, что он твой троюродный брат. Антонида! Почитай, из одного гнезда горлинка чистая и хищный волк. Тьфу… Надеюсь, никто не умрет…
– Кто умрет? – спросил Алесь у матери. – В кого стреляли?
– Никто не умрет, сынок, – сказал отец. – Стреляли просто солдаты на стрельбище. Чепуха все… Иди… иди к детям. Скоро я тебя позову.
И как только Алесь отдалился, сказал Клейне:
– Слышал.
– Слышал, но не понял, – сурово сказала старуха. – Тяжело понять такое.
– Я ведь говорил, – промолвил пан Юрий.
– Господи, – сказала мать, – за что же это? За что такое? Мне он, в конце концов, не более приятен, чем тебе… Такой грубый, а такое быдло… И этот несчастный, такой жалкий граф… с его жизнью, с его молодостью…
– Э, – крякнул отец, – мало ли их с такой молодостью! Вот бывший наш губернатор, Михаил, граф Муравьёв. Начинал вместе с теми. Братьев повесили, а он в чинах ходит. Братья в Сибири, а он членом Госудаственного совета вот-вот будет, если уже не есть…
– Georges, – умоляюще взглянула мать, – я прошу тебя, никогда больше не говори об убийствах… Прошу.
– Хорошо, – согласился отец. – Я только думаю… Надо объявить гостям.
– Да конечно же, – заторопилась мать.
– А ну, замолчите… воробьи, – повысила голос Клейна.
– Что? – спросила мать.
– Не мелите вздор, – сказала старуха. – Праздник юноше испортите – в чем он виноват? Он, что ли, с дурным дядькой озоровал да с поручиком стрелял?
– Что же делать? – жалостливо спросила мать.
– Молчать, – посоветовала Клейна.
– Это тяжело, – сказал отец.
– А вы тяжесть в душе несите… Это вам мука за дурного родственника…
Вздохнула. Произнесла уже более спокойно:
– Празднуйте… Празднуйте, чтоб сынок никогда не был таким.
– Я знаю, – непривычно серьезно произнёс отец. – Я и сам хочу этого.
– За это я и люблю тебя, князь-повеса, – сказала Клейна.
…А в это время Алесь спрашивал Мстислава:
– Что там произошло? Я ничего не понимаю.
– И я не понимаю. Взрослые… Ты вот скажи мне: знаешь ты того, длинноусого?
– А я знаю! – весело взвизгнула Ядзя, почти угождающе глядя в глаза Алеся.
Довольная, что и она наконец может быть полезной, девочка весело застрекотала:
– Мы с мамой были однажды у старого Вежи… Старый Вежа маму уважает… И этого длинноусого мы там видели… Это Кондратий, молочный брат старого Вежи. Он смотрит за его лесами.
…Отец между тем тоже заметил длинноусого.
– Вот он, Антонида, – сказал пан Юрий. – Видимо, и с Вежей что-то стряслось.
Кондратий приблизился к хозяевам. Смотрел на них немного виновато. И все же надменно выступала из-под длинных усов крутая нижняя челюсть.
– Что случилось, Кондратий? – спросила пани Антонида.
– Старый пан просит извинения, – сухо сказал он, – он не сможет приехать… У него… гм… подагра…
– Что за черт? – удивился отец. – Никогда у него никакой подагры не было.
– Я все понимаю, милый, – грустно сказала пани Антонида.
Кондратий крякнул от жалости.
– Пан просит извинения, – с сокрушением повторил он. – Подарки молодому князю едут. Будут здесь через час… Пан также посылает пани и сыну свою любовь. И пани Клейне посылает свою любовь…
– Больно она мне нужна, та любовь! – сказала Клейна. – И тут не мог, как все люди, сделать, старый козел… А я с ним еще менуэт когда-то танцевала.
– …и пану графу Исленьеву свою любовь, – торопился Кондратий. – А молодому князю свою незыблемую любовь и благословение. А сам просит простить.
– Кондратий, – сказала мать, – скажи, почему он так сделал?
– Не могу знать, – опустил тот глаза.
– И все же? На нас сердится?
Кондратий еще ниже опустил голову.
– Он сказал… Он сказал: «Холуи все».
Отец только рукой махнул:
– Ну и ладно. Оставайся тогда ты вместо него. И за столом на его место сядешь.
Кондратий поклонился.
– И он мне так сказал… Сказал, сказал, что счастлив был бы, если б я мог заменить его… Да только прошу прощения, пан Юрий, извините, пани, я этого не могу никак сделать, потому что хотя я и вольноотпущенный, а все равно своему молочному брату раб, а фамилии вашей до конца дней своих благодарен и вредить ее чести никак не согласен.
На лице Загорского была такая растерянность, что Клейна улыбнулась, а в глазах ее загорелся озорной, почти детский огонёк.
– Иди, батюшка, – сказала она отцу. – Иди познакомь сына с Раубичами. Я уж тут как-нибудь сама справлюсь… А ну, идем со мной, пан Кондратий. Погуляем среди гостей. Ты меня, старуху, под руку поводишь – пускай уважаемые гости осудят. Если Вежа так сказал, то мы его уважим.
– Они не отважатся, – мрачно сказал Кондратий.
– Правильно, – согласилась старуха. – В том-то и беда, что он прав, старый козел. Холуи все. Что бы сильный не сделал – смолчат. Привилегии у них отобрали – смолчали. Из старых фольварков выгнали – смолчали. Заставили право на шляхетство доказывать – и тут они смолчали.
Крепко сжала локоть Кондратию, доверительно шепнула ему на ухо:
– Ты извини, Кондратий. Ты иди и делай вид, что тебя ведут, что тебе неловко… Я придумала – мой и ответ… Очень уж мне, старухе, их подразнить хочется.
– А вы подумали, как это мне? – спросил Кондратий.
– Подумала, – очень серьезно сказала Клейна. – Подумала, батюшка. Знаю – тяжело. Но ведь я тебя, чертового сына, люблю, сам знаешь. Так ты поступись, поступись на минутку гордостью… Неужели это не стоит того, чтоб утереть нос всем этим прихвостням? А?
Кондратий смотрел на нее, сурово выпятив крутую челюсть. Потом в его глазах тоже затеплились искорки. Он решительно крякнул, освободил руку из пальцев Клейны и любезно взял ее под локоть.
Удивительная пара пошла по террасе. Клейна и Кондратий шли, чинно разговаривая о чем-то, мимо стоявших группами гостей, вызывая на лицах одних удивление, других шокируя. Тогда старуха поднимала на них тяжелый и властный взгляд, и глаза опускались.
…А пан Юрий тем временем вел Алеся через танцевальный зал, овальный, с тонкими белыми колоннами и хорами, на которых уже шумно настраивал скрипки и басы оркестр.
Многочисленные гости стояли между колонн, разговаривали, смеялись. Пан Юрий и Алесь подошли к одной из групп.
– Знакомьтесь, – сказал Загорский. – Это мой сын… А это Раубичи, сынок, ближайшие наши соседи… Вот это пан Ярослав Раубич.
Алесь наклонил голову в поклоне, а потом, может, даже слишком резко, поднял ее. Ему не хотелось, чтоб кто-нибудь заметил в его поклоне боязнь. А он побаивался. Все же это был тот самый Раубич, в доме которого горел далекий огонек, такой маленький, как искорка… Тот самый Раубич, которого деревенские дети считали колдуном. Тот Раубич, из подвалов которого тянуло серой. Тот Раубич, про которого говорили – правда или нет, – будто он стрелял в причастие, выплюнув его изо рта.
Раубич внимательно смотрел на Алеся. Был он среднего роста, но крепкого сложения, с короткой шеей и могучей, выпуклой грудью. Черные, как смоль, седые на висках волосы образовывали на затылке мощную гриву, а впереди падали на лоб косой скобкой. Лицо было широковатым в скулах, но приятным. Брови длинные, вычурно изогнутые и потому высокомерные, а лоб переходил в нос почти по прямой линии, как у древних статуй. Плотно сжатые губы большого рта, высокий лоб – все это гармонировало и делало в общем неправильное лицо по-мужски красивым.
Но самыми удивительными были глаза: холодные, карие, с такими расширенными зрачками, что райка, кажется, совсем не было. Это впечатление еще усиливали длинные и густые, совсем не мужские ресницы, от которых лежала под глазами мглистая тень.
Страшновато было смотреть в эти глаза. И все же Алесь смотрел. Лицо пугало, но одновременно чем-то притягивало. Тяжелое, изнуренное какой-то неотвязной думой, измученное и грозное лицо.
…Глаза без райка глядели в глаза мальчику, словно испытывая. И Алесь, хотя ему было почти физически тяжело, не отвел взгляда. С минуту длилась эта дуэль. И тогда на плотно сжатых губах Раубича появилась улыбка.
– Будет настоящий хлопец, – немножко даже растроганно сказал он. – Не средство, не игрушка чужой воли… Поздравляю тебя, пан Юрий.
Лишь когда Раубич отвел глаза, Алесь заметил, какая на нем странная одежда. Сюртук не сюртук, а что-то вроде короткой и широкой чуги, сшитой, видимо, первоклассным мастером из очень дорогого, тонкого серо-голубого сукна. Если б не это, Раубич выглядел бы старосветским дворянином из медвежьего угла.
Все остальное было обычным. Серые панталоны, забранные в сапоги на высоковатых каблуках. Все, кроме одного: запястье правой руки, жилистое и загоревшее, плотно сжимал широкий железный браслет, потемневший в углублениях, блестящий на выпуклостях, сделанный тоже мастерски. Алесь успел рассмотреть на нем какие-то трилистники, стебли чертополоха, шиповник на кургане и фигурку всадника на скачущем коне. От этих наблюдений его оторвал мягкий женский голос:
– Ярош, ты только посмотри, какой он сейчас хорошенький! Просто мальчик с портрета Олешкевича!
Оскорбленный этими словами, Алесь дернул головой вправо и встретил спокойный взгляд темно-голубых глаз полной женщины, которая стояла рядом с Раубичем. У женщины были русые волосы, уложенные короной, и очень женственная улыбка на привядших губах.
– Вот вам и мой старший, пани Эвелина, – представил его отец. – Видите, какой недоросль вымахал.
– Какой же он недоросль? – сказала пани. – Он просто хороший мальчик. Как раз товарищ моему Франсу. Познакомьтесь, дети…
Франс, черноволосый, матово бледный, в хорошо сшитом фраке из черного сукна, протянул Алесю руку. Тонкий рот учтиво и немножко заученно улыбался.
– Полагаю, вы теперь будете у нас частым гостем, князь, – сказал он по-французски. – Ваши торжества нравятся всем, и вы тоже.
Алесь поклонился. Поведение Франса забавляло его, но он успел заметить то, что спасало Франса и не делало смешным: какую-то скрытую иронию, с какой он относился к самому себе.
– Почему вы не привезли своей младшей? – вежливо спросил пан Юрий. – Старшую я заметил. А Натали нет…
– Что вы, – улыбка пани Эвелины делала ее лицо особенно приятным, – Натали ведь только два года.
– Это детский праздник, – подчеркнул отец, – поэтому я и пригласил всех. Для таких гостей мы отвели отдельную комнату с игрушками.
– Я думаю, в следующий раз мы исправимся, – сказала пани Эвелина. – А пока что где же старшая?
В этот момент из толпы гостей вышла девочка года на два моложе Алеся, по-детски длинноногая, в белом, колокольчиком платьице, открывавшем ее загорелые сильные ноги.
– Notre enfant terrible,[43]
[Закрыть] – с улыбкой произнесла пани Эвелина.
Enfant terrible приближалась к ним довольно решительно и почти тащила за руку Ядзеньку Клейну. Та едва поспевала за своей мучительницей.
– Вот! Вот она, Ядзя! Ей не удалось убежать от меня, – сказала девочка.
– Здравствуй, Ядзенька, – наклонилась пани. – А ты, Михалина, веди себя прилично. Вот мальчик, которого сегодня постригли, познакомься с ним.
– Его только сегодня постригли? – приподняла брови девочка. – Совсем как девочку… Бедный!
Глаза Раубича смеялись. Он искоса взглянул на пана Юрия и встретил его веселый взгляд.
– Не придирайся к словам, Михалина, – сказала пани Эвелина.
– Ма-а, – капризно протянула девочка, – ты же знаешь, я не люблю…
– Не придирайся к моим словам, Майка, – более мягко повторила мать.
– Не буду. Ей-богу, не буду. – И взглянула на Алеся холодноватыми глазами. – У вас какое-то совсем крестьянское имя, мальчик, – птичьим голосом пропела она. – Почему бы это?
Алесь рассердился:
– А почему это у вас такое странное имя, маленькая девочка?
Её белое шелковое платье приятно оттеняло слабый золотистый загар. Волосы были собраны в высокую прическу, смешную на детской головке.
«Если бы не вредный язык, совсем неплохая была б девчонка. Оттаскать бы тебя за косы, знала б, как шутки шутить».
Девочка вздохнула и первая отвела взгляд. Губки ее дрогнули, словно от обиды. Однако она сдержалась и внешне спокойно поправила на плечах кружевную накидку. Когда она это делала, ее руки оголились выше локтей – неловкие, тоненькие, как стебельки, руки с острыми локотками. И это как-то примирило с ней Алеся, потому что он почувствовал себя более сильным.
Отец подмигнул Раубичу, и взрослые перестали обращать внимание на детей. Пан Юрий подал знак музыкантам, и те заиграли какую-то торжественно-грустную мелодию.
– Крепостной капельмейстер Вежи написал, – сказал Раубичу отец. – Специально к этому дню…
Музыка звучала с какой-то таинственной, гордой силой. То ли тростник шумел на бескрайних болотах, то ли слышался во тьме устало-мужественный шаг тысяч ног? И, пронизывая это серебряным голосом, вела соло труба.
У Алеся сжало горло.
Он бросил взгляд на Раубича и увидел опущенные свинцово-тяжелые веки.
– Название? – спросил Раубич отрывисто.
– «Курганный шиповник», – ответил отец. – Пожалуй, мрачновато для такого дня. Но Вежа настаивал.
– Правильно сделал Вежа, – после паузы сказал Раубич.
Труба умолкла.
Гости стояли, немного смущённые таким началом. И в этой тишине отец вышел почти на середину зала.
– Почтенные панове! Сегодняшний день – первый день юности моего сына. Музыка, которой вы были так удивлены, была написана для него и исполнялась для него.
Отец был почти неприятен Алесю в эту минуту. Мальчик взглянул на Раубича, встретился с ним взглядом и понял, что тот переживает сейчас то же самое.
– Сегодня праздник детей, – продолжал отец, – и поэтому первый танец принадлежит им. Дети, станьте в пары… Алесь, выбери себе пару.
Непонятно, как это получилось, но Алесь стал рядом с Майкой и протянул ей свою руку… За ним, во второй паре, оказались Франс с Ядвигой, потом Мстислав с какой-то девочкой, еще и еще пары.
Торжественно грянул оркестр на хорах, и полились медленные звуки полонеза.
И тогда Алесь, почувствовав вдруг какую-то особую ловкость и легкость, чинно повёл свою «даму» к двери в маленький зал, которая совсем по-волшебному сама отворилась перед ними.
…Весь вечер Майка была изменчива, как апрельский влажный ветер. То сама искала его глазами, то вдруг не обращала внимания на то, что он ищет ее. Свободно могла завести с Мстиславом разговор о том, какие смешные слова в языке крестьян и как они смешны и неуклюжи сами. И, хотя это было несправедливо, Мстислав мучительно краснел за друга и ещё за себя, потому что она с ним заговорила, а ему это было приятно.
Алесь приглашал ее на каждый танец и видел, как сразу меняется ее капризное личико, делается покорным и почти безвольным: опущенные длинные ресницы, слегка улыбчивый рот… Она шла с ним в танце именно так, как хотел он, а в перерывах между танцами снова широко раскрывала глаза и говорила:
– Жаль, что у детей нет бальных записных книжек… О, если б были!.. На этом балу я собрала бы много записей…
И Алесь снова сердился. Один раз даже пригласил на мазурку маленькую Ядзеньку Клейну. Заметил, как охотно она подала ему ручку, как радостно вздохнула, как засверкали ее кукольные большие глаза.
…А потом был перерыв, когда разносили мороженое. И тут Ядзенькой занялся Франс. Принёс ей вазочку с мороженым, стал возле нее, потом повел ее на террасу.
Тут и подошла к Алесю Майка. Сама. Он стоял на террасе, глядел на разноцветные китайские фонарики, которые живописно убегали в темноту аллей. Майка стала рядом, кутая плечи в белую накидку.
– Скучно, когда нет танцев, – сказала она. – Я танцевала б целых три дня. А вы?
Он молча улыбнулся.
– Я тоже. Мне нравится, как вы танцуете…
– Правда? – загорелась она. – Ядзенька ведь лучше?
– И она хорошо танцует… Но мне нравится больше, как танцуете вы.
Говорила она по-французски, и ему часто приходилось подыскивать слова. Поэтому он умышленно говорил медленно, с паузами.
– Давайте убежим отсюда на несколько минут, – предложила Майка. – Пойдем в парк. Здесь душно…
В парке были освещены только главные аллеи. Вначале по ним бежали цепочки фонариков, – оранжевые, голубые, красные, они слабо покачивались среди листвы. Потом пошли обычные яркие светильники. Их пламя иногда мигало от неслышного ветерка, и тогда сетка, сплетенная из тени и света, двигалась по гравию, по веткам, по стволам могучих деревьев, по двум маленьким фигуркам, которые шли по аллее.
Светильники кончились невдалеке от пруда, над которым склонились вербы.
И тут их окутала ночь. Сквозь облака пробивался свет луны. Какое-то время дети стояли молча, глядя на лунную дорожку, яркую у другого берега и совсем тусклую у их ног.
– Рыба любит темные ночи, – сказал Алесь. – Но все равно и в такую ночь ее ловить приятно. Дети надевают теплое рыззе[44]
[Закрыть] и идут с… топтухой. – Среди французских слов странно прозвучало слово «топтуха». – Ставят ее в воду под кустами, топчут… И рыба в сетке блестит, словно голубые угли. Переливается, прыгает… А луна плывет и плывет…
Он осекся, заметив, как брезгливо опустились уголки ее губ.
– Я таких развлечений не понимаю. «Топтуха», «рыззе», – желая подразнить, сказала она, – благозвучные слова, ничего не скажешь.
Тут рассердился он:
– А в чем же еще ловить рыбу? В этой моей маскарадной чуге? В вашей мантилье? Смех, да и только…
– Чем это вам не понравилась моя мантилья? – совсем как взрослая, спросила она.
– А тем, что нечего задаваться. А тем, что эти слова нисколько не хуже ваших. – Он сыпал это на мужицком языке, словно лез сквозь бурьян без дороги. – А тем, что стыдно воображать и смеяться над людьми, которых не знаешь.
– Я и не хочу их знать, – очень неприятным тоном сказала она. – Конечно, у вас до сего времени была другая компания. La compagnie ex-ception-nelle.[45]
[Закрыть]
Она особенно подчеркнула эти слова:
– La compagnie ex-ceptee с «топтухой».
В этот момент она показалась ему такой глупой, что он захохотал. Смех смутил ее, и уже менее уверенно, но все еще заносчиво она сказала:
– Je n'aime pas le gros rire.[46]
[Закрыть]
– Я тоже не люблю, – совсем спокойно и уже по-французски сказал он и добавил: – Я думаю, нам лучше всего вернуться.
– Мне не хочется, – пожала она плечами.
– А мне не хочется быть здесь. И я не могу оставить вас одну.
– Так что? – спросила она.
– Так я отведу вас насильно.
– Ого, попробуйте!
И прежде, чем он успел протянуть к ней руку, она отпрыгнула в сторону и, как коза, побежала по наклоненному стволу старой вербы и скрылась меж ее ветвей.
– Сойдите оттуда, – сказал он. – Верба старая, хрупкая. Обломается.
– И не подумаю.
– Я вам серьезно говорю.
Вместо ответа она запела французскую песенку о медвежонке, которого поймали в лесу и отдали на выучку жонглерам. Его пытались выдрессировать, однако у жонглеров ничего не вышло – слишком тупым и неловким был медвежонок. Он так и не научился танцевать, а если начинал петь, то пел диким голосом, как в лесу, и даже жонглеры затыкали уши.
Стоя на дереве, она качалась в такт смешной песенке и пела, с особым удовольствием повторяя припев и задорно поглядывая на него сверху.
Les choses n'iront pas!
Les choses n'iront pas![47]
[Закрыть]
Песенка была даже не очень складной. Бог знает, в скольких устах она побывала, пока не приобрела нынешнего звучания.
Алесь грустно покачал головой.
– Я думал, вы совсем иная. А вы просто злая и скверно воспитанная девчонка.
С этими словами он повернулся и пошёл прочь от вербы.
И вдруг за его спиной послышался треск и вслед за этим крик. Он оглянулся. Толстый сук вербы надломился и теперь, качаясь, погружался в воду. А на нем – успела-таки ухватиться – висела Майка.
Он бросился к вербе, взбежал по стволу и, крепко обхватив левой рукой толстый ствол, правую подал Майке:
– Держись.
Она ухватилась за его руку. Он тянул ее, но одной рукой ничего не мог сделать. И тогда он сел, обхватив ногами ствол, и потянул девочку обеими руками. Наконец ему удалось втащить ее на дерево.
Они начали осторожно спускаться. Уже на берегу он окинул ее взглядом и увидел, что она даже не порвала платья. Словно ничего не случилось, она помахала рукой.
– Я же говорю – медведь. Хватает за руку, как за сук.
– Допрыгалась?
Он почувствовал что-то теплое на запястье руки: из небольшой ранки каплями сочилась кровь. Видимо, поранил о поломанный сук.
– А кто вас просил? – спросила она. – Лезете тут…
Тогда он не выдержал. Дрожа от злости, схватил ее левой рукой за плечо, а правой шлепнул по тому месту, где спина перестает называться спиной.
Девочка посмотрела на него скорее с недоумением, чем с обидой, и сказала:
– Меня никогда не били…
Он промолчал.
– Ей-богу, никогда…
Тогда он бросил:
– И напрасно. Иди сюда.
Она вздохнула и не тронулась с места. И вдруг произнесла почти с деревенским придыханием:
– Может, и ёсцека тут правда…
– Ты что же… и разговаривать умеешь? – спросил он. – Зачем же притворялась?
– Отец со мной, когда не при гостях, всегда так разговаривает, – сказала она. – А притворялась… так просто.
– Ну и дрянь! – со злостью выпалил Алесь. – Иди отсюда. Ну, чего стоишь? Иди, говорю.
– Я никогда больше не буду петь песню о медвежонке, – как бы извинялась она.
Он смягчился, обхватил ее голову ладонями.
– Ты… не плачь, – сказал он. – Не надо.
Майка порывисто прижалась к нему.
– О, прости, прости, Алесь! – вздохнула, словно всхлипнула, она. – Я никогда больше не буду так.
Алесь боялся, что она расплачется. Возможно, так и случилось бы, если б она краешком глаза не заметила кровь у него на запястье.
– Что это?
– А, пустяки…
– О, извини, Алесь… Что же теперь делать? Ага, знаю. Я перевяжу тебе руку куском мантильи. И кровь течь перестанет, и никто не узнает, что ты поранился. Подумают, что я просто сделала тебе повязку, как в песнях.
И прежде, чем он успел что-то сказать, она приподняла тонкими руками белую вуаль, повела острыми локотками в стороны, и он услышал в темноте резкий треск материи.
– А тебя не будут ругать за то, что порвала? – спросил Алесь.
– Меня никогда не ругают, – ответила она.
Она перевязала ему руку, и они направились ко дворцу, откуда уже долетала музыка.
У самого крыльца она обернулась и, глядя ему в глаза, сказала:
– Я никогда не буду… Только и ты… поменьше танцуй с Ядзенькой… Хорошо?
– Хорошо, – пообещал он.
…А потом свистели, стремясь куда-то над темными вершинами деревьев, полыхающие змеи, дрожащие блики скользили по лицам людей на террасе, а итальянские тополя, окружающие дворец, казались то серебряными, то совсем красными, как кровь. Бешено вертелись огненные круги, издавая резкие звуки, лопались многоцветные шары, горели в небе буквы «А» и «З», и Майка невольно вздрагивала при каждой новой вспышке огненного дракона.
Когда садились за стол и Майка оказалась рядом с Алесем, Алесь, взглянув на Ядзеньку, опешил: чем же так омрачена эта куколка? Моментально сообразив, в чем дело, Майка схватила Ядзеньку за руку и усадила ее рядом с Алесем, только с другой, правой стороны, начала разговаривать с ней, и Ядзя сразу повеселела, тем более что и Франс был рядом с ней, а Мстислав, сидя напротив, так изощрялся в шутках, что все хохотали до колик в животе.
А потом дети снова пошли танцевать. Однако танцы им скоро наскучили, и они начали веселую игру: во время танца кто-нибудь исчезал, а остальные начинали его искать в полутемных и совсем темных соседних покоях.
И вот, когда пришла очередь Алеся искать, он случайно стал свидетелем непонятного, но запомнившегося ему разговора.
Он обошел уже несколько комнат и неслышно вошёл в овальную. Здесь в нишах стояли цветы, и комнату наполнял сильный и приятный аромат, а в одной, самой большой, нише поплескивал фонтанчик. И вот в этой самой нише Алесь вдруг услышал голоса и остановился.
Он сразу узнал их: говорили отец и Исленьев.
Понимая, что подслушивать нехорошо, Алесь на цыпочках медленно начал подвигаться обратно к выходу.
– Tenebres! Tenebres![48]
[Закрыть]
– Будет вам, – успокаивал отец. – Все знают, что вы ни при чем.
– Ах, разве в этом дело! Как я мог думать, что можно служить и оставаться честным!
– Что же поделаешь? Надо ведь как-то жить.
Граф порывисто вздохнул.
– Я так и думал. И всё же лучше было бы не жить. Я все чаще думаю об этом. После такой пылкой юности – старость, пахнущая псиной. Смилуйся, господи, над теми, кто служит дьяволу, кто хоть словом, хоть молчанием помогает ему… Разве это дворяне?! Ни стыда, ни чести. Все равно, кого хвалить, все равно, перед кем извиваться на брюхе, все равно, кому бесстыдно поддакивать. Все равно, перед кем каяться во вчерашних подлостях, а сегодня совершать новые, чтобы завтра было в чем каяться перед другими.
Снова горестный вздох.
– Боже, какая мерзость! Какая гадость! Все свежее губят. Петлей, обманом, лицемерием… Почему я был за границей в тот день?… Я знаю, это было от страшного отчаяния… Они вышли, pour se faire mitrailler…[49]
[Закрыть]
– Chut! Il ne faut pas parler.[50]
[Закрыть] Их все равно не вернешь.
– Так, их не вернешь. А как начинали! Помню, в доме Лаваля… Споры до утра! Горячие молодые глаза, слова из самого сердца… Кондраша Рылеев, друг, такой светлый, пухом ему родная земля… Так подло его обманули на допросе! Доверчивые были, добрые, чистые. Дети…
Помолчал.
– А те, кто есть, лучше б не оставались.
– Как можно! – возразил отец. – Упрекать за это нельзя, граф.
– А начинали ведь мы, – с каким-то даже злым смешком сказал граф. – Мы, недобитые. Натерпелись ужасов, пока нас было мало, и отдали руль другим, которые пылали, а теперь охлаждают свой пыл в голодайском песке или сибирских снегах. Вы же имели счастье встречаться с Михаилом Николаевичем?[51]
[Закрыть] Самый умный из всей этой камарильи. И никак не может забыть грехов молодости, Лис Патрикеевич. Бросается во все стороны, держит морду по ветру, лишь бы себе не повредить. Подождите, он еще о себе даст всем знать, я его знаю… А ведь это мы принимали в круг первых, избранных. Я вспомнил Пушкина… Так вот, ближайшего его друга принимала в общество эта свинья с титулом графа. И вот Пущин в Сибири, наверно, умер, а свинья живет, делает вид, что забыла молодые честные слова. Да еще, может быть, рассказывает о «горячей молодости», что «мы тоже были такими», что «все это пройдет». А прикажут – будет вешать эту молодежь… Нету свиньи горше, чем отступник. Были фрондеры, а теперь один государственный муж, а второй па-лач!! О боже, боже!
– Успокойтесь, граф, не надо.
– Жить не надо, если изменили жертвеннику, если кадишь палачу, вот что я вам скажу, князь… Жить не надо… Не надо прятать голову в песок. Героическая эпопея! Великий эксперимент! А чем он окончился? Трупами и изменой. Были юные, чистые сердцем люди, а теперь старые мерзавцы, которые загубили родину.
Испуганный этими словами такого спокойного с виду человека, Алесь тихо вышел из комнаты.
Он шел в темноте к еле видимому свету, который пробивался впереди сквозь узкую щель. Глухо звучали шаги. За окнами едва вырисовывались угрожающие во тьме ночи кроны деревьев в парке.
Там, за освещенной дверью, ожидали Майка и друзья, там была радость…
Он шел, а в ушах все еще звучали яростные слова: «Tenebres! Tenebres!»