Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 49 страниц)
Отец снял с гвоздя длинную гибкую кольчугу.
– Видишь, это про нее сказал Симеон Вежа: «Бог свидетель, тогда было горе. Я сам видел человека, у которого на каждом мелком кольце кольчуги было выбито название места, где случались стычки и сечи, заговоры и поединки… Человек тот был мой отец».
Кольчуга переливалась в руках отца.
– Видишь, на груди и животе ни одного кольца без надписи…
По каменным плитам пола пан Юрий прошел к одной плите, в которой было кольцо.
Перед ними открылась пасть ямы. Ступеньки вели вниз. Пан Юрий первым спустился туда. Протянул Алесю руку.
Внизу вспыхнул трут, а за ним фитиль толстой и высокой, в рост мальчика, красной свечи в низком подсвечнике.
Стены глубокого и узкого помещения были усеяны нишами, похожими на печные устья. Часть их, не более трети, была закрыта – это были места захоронения. Налой с Евангелием, свеча и ниши – больше ничего. Да еще на потолке старая красная фреска: архангел с мечом в одной руке и церковью на ладони в другой.
– Вот, – сказал отец, – это все они. Это ниша Акима Загорского. А тут еще две пустые. Старого Вежи и моя…
Ему было трудно говорить.
– В следующую… положи это.
Он вынул из-за пояса железную шкатулку, ту самую, в которую сегодня клали сажу.
– Через сто лет положат тебе под голову, – сказал отец.
Алесь подошел к темной нише и засунул в нее шкатулку.
– А теперь иди сюда.
Они стояли у подсвечника. Отец опустил руку на плечо сына.
Пламя свечи делало его лицо суровым, пожалуй, даже величественным. Только это давало Алесю силу не чувствовать отвращения, протеста против всего, что здесь происходило.
– Повторяй за мной, мальчик, – сказал отец.
– Хорошо, – шепотом ответил Алесь.
– Я пришел к вам, – прошептал отец.
– Я пришел к вам.
– У меня ничего нет, кроме вас.
– У меня ничего нет, кроме вас, – уже более твердым голосом повторил молодой.
– У меня нет ничего, кроме могил, потому что я ваш сын.
– У меня нет ничего, кроме могил, потому что я ваш сын.
Отец выпрямился, словно от какого-то вдохновения.
– Я клянусь любить вас.
– Я клянусь любить вас.
– Я клянусь защищать ваши могилы мечом и зубами, даже если моя могила будет далеко от вас.
– Я клянусь… далеко от вас.
– Потому что я все равно буду здесь, с вами. Потому что меня нельзя отделить от вас.
– Потому что я… с вами… Потому что меня нельзя отделить от вас.
– Пока не прекратится живот людской на земле.
– Пока не прекратится живот людской на земле.
– Аминь.
– Аминь.
VII
Легкий звон упал с высоты звонницы на погост, на людей, выходивших из церкви, на окружающий парк. Звонница стояла неподалеку от стройной, сотканной из солнечного света церквушки, в веревках колоколов бился, словно муха в паутине, хромоногий звонарь Давид.
А из церкви навстречу солнечному июльскому дню выходили люди.
Алесь шел где-то посредине процессии.
– На твоем постриге будет мальчик, которому дадут держать твою прядь, – сказал отец. – Потом ты отблагодаришь его тем же. Это означает, что вы уже никогда не будете врагами. Не имеете права.
– А если и друзьями не будет?
Отец беспечно рассмеялся.
– Никто не заставляет. Но, я думаю, вам будет хорошо вместе. Это уж мы с матерью постарались. Он сын моего лучшего друга, покойного, – земля ему пухом, – Мстислав Маевский.
И вот теперь Алесь шел и напряженно ждал, каким он будет, этот неизвестный мальчик, с которым они теперь не имеют права быть врагами. Это ожидание отвлекало его от богослужения в церкви. Он запомнил лишь суровые, нечеловеческие большие глаза ангелов, их немножко отекшие лица и робкие, всепрощающие улыбки. Запомнил застывшие всплески их крыльев над головой и непонятного цвета – то ли розовое сквозь голубое, то ли голубое сквозь розовое – складки одежды.
Запомнил переливающуюся фиолетовую с золотом фелонь священника и то, как ниспадала вниз его епитрахиль – прямо, будто деревянная.
Страшный рык дьякона колебал огоньки свечей, заставляя иногда мелко звенеть стекла.
Все это было как сон.
Он знал, что фрески их древней церкви были чудом, о котором говорили все альбомы, даже изданные в Париже, что их протоиерей мастер и за это награжден камилавкой, набедренником и золотым наперсным крестом, что загорщинского дьякона за его чудесный бас давно собирались перевести в Могилев, к архиерею, да побоялись портить отношения со стариком Загорским.
И все это было как дурман, и он почти обрадовался, когда богослужение окончилось.
Спускаясь по ступенькам, искоса поглядывал на новую личность, которая называлась «пострижным отцом' . Пострижной шел сбоку от него, ладный, с красным лицом, седой гривой волос и короткими усами. На его загорелом лице казались удивительными наивно голубые, детские глаза.
Это был дальний родственник Алеся Петр Басак-Яроцкий, хозяин небольшого имения, бывший офицер. На поясе у Басака висели серебряные ножницы.
И вот Алесь увидел ковер, а возле ковра группу людей. В стороне от них стоял мальчик, которому было, наверно, страшновато от торжественной церемонии. Светловолосый, с золотистыми глазами, – словно напоенный солнцем мед, – видимо, немножко слабее Алеся, более худощавый, он стоял на ковре, держа в руках дорогой ему медальон на длинной золотой цепочке.
Алесь не знал, куда ему идти, и потому едва не совершил ошибки, направившись к группе людей.
Басак-Яроцкий положил руку ему на плечо.
– Правее фронт, племянничек, – чуть слышно сказал он.
Теперь Алесь шел прямо на мальчика. И едва ноги его коснулись большого пушистого ковра, со звонницы снова грянули, радостно залились колокола.
Глаза мальчика ласково смотрели на Алеся.
– Смотреть веселей, – шепнул пострижной. – Подайте друг другу руки.
Алесь почувствовал в своей руке руку Мстислава.
В тот же миг все остальные, кроме этих трех на ковре, даже отец, опустились на одно колено.
– Княжеский сын Александр Загорский, сын Георгия, внук Даниила, правнук Акима и праправнук Петра, склони последний раз свою голову.
Это провозгласил Басак-Яроцкий своим хрипловатым басом.
Алесь наклонил голову.
– Отрок Александр, – сказал пострижной, – ты постригаешься сейчас в подростки, как то велят обычаи этой земли. Видишь ты своего пострижного брата? Обнимитесь первым мужским объятием.
Они обнялись. Алесь ощутил на плече руку Мстислава.
– Скажите друг другу на ухо несколько сердечных братских слов.
Глаза Мстислава смеялись у глаз Алеся. Затем Алесь услышал шепот.
– Попался? – спросил молодой Маевский. – Плюнь. Они считают, что мы желторотые, так давай прикидываться и дальше. Пускай уж потешатся.
– А я и плюю, – с внезапным горячим чувством к этому хлопцу шепнул Алесь.
Взрослые с некоторым даже умилением смотрели на двух красивых подростков, которые с такой очевидной нежностью шептали друг другу на ухо слова братства.
– Ты, брат, вроде того скочтерьера. – Мстислав дрожал в объятиях Алеся от затаенного смеха. – Знаешь, как их щенков определяют, чистопородные они или нет?
– Знаю, – улыбнулся Алесь. – Берут за хвост и поднимают в воздух. Настоящие не визжат. Держат марку.
– Вот и ты держи марку. Постарайся уж не визжать, как дворняга. Все это чепуха. Неприятно, но это недолго.
– Постараюсь.
Они не заметили, что усы старого Басака как-то подозрительно подергиваются.
– Поцелуйтесь, – сказал Басак-Яроцкий. – И помните: вы сказали слова братства и целовались еще тогда, когда были детьми.
Они поцеловались. Басак-Яроцкий положил ладонь на голову Алесю.
– Ты носил длинные волосы, с которых сегодня упадет одна прядь. Завтра их укоротят, и такими они будут, пока ты не станешь настоящим мужем. А тогда носи их как хочешь, только помни, что люди нашей земли любят носить длинные волосы и усы, но не любят и никогда не носили бороды, если они не попы, не монахи и не мудрые столетние деды.
Он взял ножницы.
– С первой прядью ты перестаешь быть ребенком и сможешь сидеть с мужами, потому что сам получишь имя мужа… Помни, князь: с этой минуты душа твоя принадлежит только богу и этим полям, сабля – воеводе справедливой войны, жизнь – всем добрым людям, сердце – любимой. Но гордость и честь принадлежат только тебе и больше никому. Тебя постригают в мужи, чтоб ты был независим с сильными, брат – с равными, снисходителен и добр – с низшими.
Теперь уже и Мстислав смотрел серьезно, эти слова трогали за сердце и его.
– Чтобы ты был добр к детям и женщинам, верен друзьям и страшен врагам, потому что ты муж и оружие дано тебе для того, чтобы ты был мужем и чтобы тот, кто оскорбил тебя, никогда не отделался пустыми извинениями, а кровью платил за свое оскорбление…
Лязгнули ножницы.
Каштановая прядь упала в ладонь дядьки Петра.
Он протянул ее Мстиславу.
Тот подержал прядь, затем положил ее в медальон, а медальон спрятал под сорочку.
– Сын князя Загорского стал мужем, – сказал Басак-Яроцкий. – Помолимся за его долгий век, за его доброту и благородство, за то, чтоб бог послал ему большие дороги и силы на то, чтоб все, что с ним будет, стало великими свершениями.
С той стороны, где была усыпальница, донеслось прозрачное, как лед, и печальное, как причитание, пение серебряной трубы.
VIII
Кирдун чуть не лопнул от злости за те два часа, которые прошли со времени пострижения. Казалось, более почетной должности, чем та, которую доверили на это время ему, Кирдуну, быть не могло. Сиди на пригорке, откуда видна дорога и поворот с нее на загорщинский прешпект, держи в руках подзорную трубу и, едва заметишь карету или кабриолет, сворачивающие на аллею, давай приказ трем мужикам, в ложбинке, у пушек. И сразу – залп. Все хорошо, все чинно. Так нет, принесла нелегкая в последнюю минуту немца, чтоб его немочь взяла. Стоит себе, чертово пузо, аккурат возле него и смотрит на дорогу. И такой проворный, что замечает все раньше Халимона. А это так обидно, словно немец у него хлеб отбивает. По своей, видите ли, охоте притащился. Уж ладно, если бы кто послал. А то ведь сам.
Вид у черта важный, снисходительный. Стоит, словно Бонапарт богомерзкий, пузо вперед, и всякий раз, как ударит пушка, будто, скажи, ему игрушку кто-то дал – такое удовольствие на безусой морде.
– Einem Loven gleich… – долетают до Кирдуна отдельные слова. – Nuch?[27]
[Закрыть]
Искоса поглявывая на Фельдбауха, который опирается на тросточку, как на шпагу, Кирдун ворчит себе под нос:
– Das ist ihm Wurst… Это ему колбаса, видите ли… И все «нюх» да «нюх»… Нюх ты и есть нюх. Нюхало немецкое… Чтоб тебя черти на том свете так нюхали своими смердючими носами.
Кирдуну совсем плохо. Однако исправно грохочет пушка, и то и три, смотря по тому, какой гость сворачивает на аллею.
…Это еще кто? Шарабан старенький, конь едва переставляет ноги, – очевидно, потрескались копыта. И тут мужик-запальщик отвечает:
– Благородный пан Мнишек едет на своем Панчоху.[28]
[Закрыть]
– Ну, этому достаточно и одного выстрела.
…А это? Пара сытых коней. Тарантас лакированный… Ага, едет дедич Иван Таркайло. Этому можно ухнуть из двух.
…Карета шестериком. Кони в яблоках. Эти, видимо, рейнвейн пьют, как пан Юрий в Кельне, и хотя кони не чистокровки…
– Стреляй… Стреляй изо всех четырех. Ходанские катят!
А немец стоит. А немец черт знает зачем сюда приволокся. Мог бы стоять среди гостей, – нет, угораздило его, нюхало проклятое…
…Кирдун глядит на террасу, видит там молодого Зогорского, и жалость пронзает его сердце, заставляет забыть про немца… Боже мой, зачем это? Дитя весь день на ногах!.. Морят, убивают дитя. Паны и есть паны. Немец, видать, все же не самый худший… По крайней мере любит панича, не мучает его, как те… То, что его будто мешком стукнули, – это все чепуха: тоже без родины, горемычный. А без родины кто хочешь взбесится… Тоже пожалеть надо… Тем более – безвредный совсем, пакостей никому не делает. Только что придет вечером к экономке и просит: «Гнедиге фрау… Айн гляс шнапс…»[29]
[Закрыть]3 Тяпнет, бедняга, и пойдет… И правильно говорит, потому что у немцев почти все женщины гнедые, а экономка вылитая немка. Гнедая и есть… Только б здесь не стоял, а так совсем приличный немец… И панича любит… Черт с ним, пускай стоит, если это ему забава… Немцы – они немцы и есть. Все чисто дети. Им бы только гремело да блестело… Так бы и играли в солдатиков до седых волос… Однако же как там дитя?… Бедное дитя!
Алесю и в самом деле приходилось трудновато. Оно стоял на террасе, отступив немного от двери в дом, так, что каждый гость должен был пройти неподалёку от него. И с каждым надо было раскланиваться. Родители стояли подальше, они обменивались с каждым парой слов, улыбались, – им было не до него, он был чем-то вроде передового поста, выдвинутого в самый лагерь врага, enfant perdu – загубленное дитя.
– Bonjour, madame.[30]
[Закрыть]
Мадам сто лет. На руках у нее омерзительная курносая болонка. Мадам проходит мимо него, и он слышит, как она говорит матери:
– Il est charmant.[31]
[Закрыть]
Иногда к нему на помощь приходит француз: шепчет, какого гостя он должен встретить сейчас и должен ли сказать ему несколько слов. Некоторые из гостей вызывают у него отвращение. По своему желанию он сам никогда не встречал бы их, но так нельзя. И он важно склоняет голову с подвитыми на концах волосами.
Отец видит все это слишком даже хорошо. Даже спина мальчика выражает страдание. Но отец улыбается и шепчет матери:
– Смотри, что он выделывает… Les merveilles gymnastiques.[32]
[Закрыть]
Подходит пан Мнишек… Этого жаль. Такая сдержанная гордость в глазах и такое измученное лицо… Говорит что-то по-польски… Понять нельзя, хотя звуки и некоторые слова похожи…
А вот и пушки ухнули трижды. Лакей объявляет где-то под террасой:
– Вице-губернатор, их сиятельство граф Исленьев.
На террасу поднимается гибкий и статный старик. У него седые бакенбарды и совсем молодое, без единой морщинки, румяное лицо с ясными глазами.
О нем Алесь знает, случайно слышал разговор родителей.
Граф не сделает карьеры. У него слишком много родственников, замешанных в той несчастной истории, – о ней никто толком не знает, она произошла лет за тринадцать до рождения Алеся, когда «ныне здравствующий» царь стрелял их пушек по людям. Неизвестно, что хотели сделать те люди. Но старик приятен. И он не мучает его, Алеся. Он ласково, со старомодной галантностью кивает ему головой и сразу проходит к родителям.
Голос матери, в котором, как всегда, звучат беспомощные интонации. Она спрашивает графа что-то о переводе в Вильню… Граф сдержанно смеется.
– Мне хорошо в вашем доме… Рыцарство пришло в упадок. Мы с вами как деревья на вырубке. Их оставили случайно рядом, и они радуются этому. Чего еще требовать от жизни? Надеюсь, ваш молодой князь будет таким же, как вы.
– Я надеюсь, что он будет лучше нас, – строго отвечает отец.
Их не может слышать никто. Не слышал бы их и Алесь, если б не его исключительный слух, о котором они не знают.
…Идёт целая компания: полный седой человек в безукоризненном фраке, старуха в черных кружевах и юноша года на два старше Алеся.
– Граф Никита Ходанский!.. Графиня Альжбета Ходанская… Граф Илья Ходанский.
У старого графа любезное, снисходительное, выработанное годами выражение на полном, синем от бритья лице, – такое ни к чему не обязывающее выражение можно видеть на старых портретах. Румяные губы заученно улыбаются, – даже ямочка амура на одной щеке. Видимо, был в свое время селадон, знал себе цену.
Если спросить о таких, доброжелательный человек только и скажет: «Il a de l'esprit»,[33]
[Закрыть] – потому что больше в заслугу им поставить нечего.
Графиня поблекшая, с припухшими глазами. Сразу видно, что злая плакса. Алесь слыхал и про нее, дворня рассказывала. Говорили, что с людьми капризная, потому что всю жизнь оплакивает первенца, который умер совсем маленьким.
Зато Илья Ходанский ничего себе, этакий зверек: подвижной, ловкий, озорной. Глаза синие и глуповатые, как у котенка, волосы золотистые. Такому только голубей гонять.
Здороваются, проходят к родителям… Забавно было б сейчас удрать с этим Ильей и Мстиславом куда-нибудь в лес. Вот поискали б!
– Пан Таркайло! Панский брат Тодор Таркайло!
Эти были еще более странные. Оба в добротных, на сто лет, сюртуках серого цвета, оба хмурые, пышноусые, они чем-то напоминали комичных шляхтичей с картины «Битва под Оршей». Точнее, напоминали бы, если б хоть у одного из них было в глазах добродушие.
Настороженные серые глаза, жесткий прикус губ. Старший, Иван, жирный и круглый, тот еще силится улыбаться краешком губ, но Тодор, худой, сгорбленный, смотрит подозрительно и холодно.
Стоя рядом, они напоминали число «20». Число «20» in tiocchi,[34]
[Закрыть] которое медленно двигалось к двери в дом.
…Отец смотрел на них. Потом перевёл взгляд на спину сына. Она была слишком выразительна, эта спина. И потому он улыбнулся и отыскал глазами молодого Маевского.
– Мстислав, иди к Алесю… Постой с ним немного, сынок… Теперь уже недолго.
Алесю сразу стало легче, когда он услышал шаги Мстислава, а потом ощутил прикосновение его руки. Теперь они стояли рядом. А со ступенек, ведущих на террасу, плыл и плыл навстречу им и обтекая их пестрый людской поток, в котором уже трудно было различать лица.
– Оставь, – сказал Маевский. – Ты улыбайся, а они пусть себе идут. Chacun Son metier.[35]
[Закрыть] С чего это тебе выходить из себя да ножкой шаркать? А propos de vielles ganaches?[36]
[Закрыть]
Глаза Мстислава смеялись.
– Такая госпожа, как добросердечие, сегодня пока что n'a point paru[37]
[Закрыть]… Даже признала лишним de faire de presence ici.[38]
[Закрыть] Нечего ей тут делать.
– Слушай, – тихо спросил Алесь, – почему это все они здесь говорят не так?
– Прикидываются все… Строят из себя более достойных, чем есть на самом деле.
– Нет, я не в этом смысле. Слышишь французский язык… Он заглушает все. Наверно, потому, что очень красивый. Но они ведь не французы, эти Ходанские и другие. А вот звучит польский. Довольно сильный поток. А вот русский… И никто пока что слова не произнес на мужицком, кроме тебя…
– А мне все равно… Отца у меня нет. Мать все время на водах, больная. Никто не заставляет.
– …Да еще Басак старый и родители, когда говорят со мной, так говорят по-мужицки. В чем тут дело?
– А разве это язык князя? – улыбается Мстислав. – Это, брат, так… Мужики говорят потому, что их никто не учил. Разве их язык сравнишь с французским? Он беден и груб.
– Пожалуй, что и так, – сказал Алесь. – Однако же почему паны не стыдятся разговаривать на этом грубом языке, когда приказывают мужикам: «Дашлi сёння сыноў з крыгай. Паны юшку будуць есцi, дык, можа, якая рыбiна ўблытаецца»?[39]
[Закрыть] И тут уж не стыдятся таких грубых слов, как «крыга», «ублытаецца». Что-то здесь неладно. Тебе что, тоже не нравится?
– Мне нравится, – после длинной паузы сказал Мстислав. – Мне даже кажется он мягким, только их ухо не слышит… Здесь, понимаешь, что-то вроде пения рогов на псовой охоте. Итальянец от него уши закроет, это для него как Бетховен после Беллини, а между тем нет для уха настоящего охотника музыки более сладкой, чем эта.
Помолчал.
– Только… не нашего ума это дело. Потом додумаю.
В этот момент на круг почета въехала старинная карета шестериком и остановилась перед террасой.
– Ошибся, – глаза Мстислава смеялись, – появилось наконец и добросердечие. Вот, брат, веселья будет!
Лакей объявил каким-то особенно звонким голосом:
– Их высокородие пани Надежда Клейна с дочерью.
Саженного роста лакей соскочил с запяток и с лязгом откинул подножку, распахнул дверцу.
– Проше…
В карете что-то шевелилось, не желая вылезать.
Второй лакей успел за это время приподнять тормоз (госпожа, видимо, все время приказывала держать его на колесе, боясь быстрой езды) и снял с головного коня мальчика-форейтора, у которого онемели ноги, а из кареты все еще никто не выходил.
– Сейчас будет смеху, – повторил Мстислав.
Наконец из кареты послышалось ворчание. Потом кто-то передал на руки первому лакею моську, очень жирную и оплывшую, но – удивительно – совсем не противную. Потом еще одну. Лакей напрасно пробовал прижать их к груди одной рукой, чтоб подать другую кому-то, кто сидел внутри.
– Собакам неудобно, – проскрипело из кареты ворчливое старческое контральто. – Держи Кадушку лучше, дурень безмозглый. А Виолетту отпусти… Ты что, не видишь, что она по нужде хочет?… Да не суй ты мне свою руку. Что мне, сто лет?
Снова чудеса: мимо Алеся к ступенькам поспешил отец. Весело подмигнул сыну. Сбежал вниз и, подойдя к дверце, галантно подставил руку.
– И ты еще здесь, батенька… Авось не рассыплюсь.
И тут наконец из кареты показалась и стала медленно спускаться вниз пожилая женщина, такая необычная, что Алесь глаза вытаращил.
На старухе было платье коричневого цвета, с кружевами, такое широкое, что вся ее низенькая фигура казалась похожей на небольшой стожок сена. На седых буклях неприступно возвышался белоснежный чепец. Лицо старухи под этим чепцом казалось пергаментно-коричневым. Однако этот темный цвет не был безжизненным, слишком уж здоровый бурый румянец выступал на щеках.
– Ну-ка, – прозвучало контральто, – давай поцелуемся, что ли… Постарел ты, лоботряс, постарел… Покой появился в глазах.
– Какой тут покой! – улыбнулся отец.
– Я не говорю, что полный покой. Просто больше, чем надо, его стало. А молодчина был. Помнишь, как покойника мужа из воды выхватил? Зух был, зух.
Она взглянула на лакея с иронической улыбкой, потому что тот растерянно смотрел на Виолетту, видимо не зная, что ему теперь делать. Виолетта лежала, растопырив все четыре лапы.
– Возьми ее. Отдай Янке. Пусть лежит в карете, если переела. Удержаться не могла, требуха жадная… А сам иди в людскую, выпей…
Вопросительно взглянула на отца:
– Надеюсь, не поскупился ты на водку для людей?
– Не поскупился.
– Ну-ну! Когда профинтишь богатство, приходи ко мне. Хлигерь отведу тебе и собакам твоим.
И позвала, повернувшись к карете:
– Вылезай, Ядзя. Не бойся, не обидят.
Второй лакей достал из кареты маленькую и изящную, как кукла, девочку лет девяти. Девочка была в голубом шелковом платье, высоко, почти под мышками, перехваченном тоненьким пояском. Пепельные воздушные волосы ее были причесаны на греческий манер.
– Вот мученица малaя, – сказал Мстислав.
Алесь не смеялся. Клейна не казалась ему смешной. Больно уж хорошо, протяжно, совсем по-мужицки, говорила она. И было в ее языке то, чего не бывает у городских жителей: законченная мелодичность каждого предложения, присущая мужицкому языку. Как вдох и выдох. Сколько набрала воздуха в грудь, столько и отдала, пропела щедро, не оставив себе ни капельки, чтобы вымолвить еще одно слово.
А маленькая Ядвига и вообще растрогала его. Словно куколка. И огромные синие глаза смотрят с такой невинностью и добротой.
А старуха уже жаловалась отцу:
– Что это за время настало! Что уж за долюшка такая лихая… последняя! Шлях камнем вымостили ироды эти. Грохочет и грохочет под колесами. Раньше-то как хорошо было! Пыль мягонькая, что твой одуванчик, рессор тебе этих никаких. А теперь! И булыжная мостовая, и рессоры. Будто камнями меня всю дорогу били, как святого первомученика Стафана, пускай ему бог отплатит за все добром… Рессор напридумывали… Это даже хуже, чем корабль, на котором к мужу на Кавказ ехала, – так укачивало. Видно, последняя година наша настает. Мудрят люди!
Ядзя прижалась к ее руке, и еще более нежной казалась кожа на щеках девочки в сравнении с темными пальцами старухи.
– Смотри, – шепнул Алесю Мстислав, – это еще что?
В карете что-то зашевелилось, а потом из нее вылез кто-то такой удивительный, что Алесь оторопел. Черный, как сажа, стоял возле кареты мальчик в голубой курточке, и на лице его влажно блестели белые зубы.
– Это мой арапчонок, – с некоторой гордостью объяснила старуха. – Сослуживец покойника мужа привез в подарок. Выменял в Туреччине, когда хлот туда ходил…
Мстислав подтолкнул Алеся.
– Об этом и я слышал. Брат Таркайла пустил сплетни, что это она обычного хлопчика сажей вымазала… кичливости ради. Так она его побила. Прямо так и побила своей старушечьей палкой. Чтоб не молол вздор.
– А наши и не знали.
– Ваши мало с кем общаются. Шляхта говорит – брезгуют, загордились… Да и я только недавно услышал о нём. Однако же какой черный! Я и не думал, что можно быть таким черным.
Старуха с девочкой и пан Юрий уже направились к ступенькам террасы.
– Да зачем он вам, – спросил пан Юрий.
– А я и сама не знаю зачем. Однако уважение оказал человек, нельзя не взять. – Старуха улыбнулась. – Арап… Разные чудеса бывают… ой, разные! – И обеспокоено спросила у отца: – Был ведь, кажется, святой из арапов? Или, может, нет?
– Был, – сказал отец. – Кажется, вроде-е… Федор-мурин.
– Ну вот, – облегченно вздохнула Клейна. – А ведь и я спорила, что был. Тоже, значит, божьи души. Из собак, скажем, или обезьян святых не бывает, господь не допустит.
– А люди допустят?
– Люди, брат, за деньги все, что хочешь, допустят. Люциферу псалмы слагать будут, отечеством торговать, да еще и в Библии соответственное место найдут, что бог, мол, и это им позволил.
– Святых же, кажись, на вселенских соборах утверждали? – богохульствовал отец.
– А там что, не люди? Тоже, брат, люди. Не серафимскими же крыльями они в Никее Арию насажали синяков, так сказать. Обычными кулаками… Дрались, как мой Марка в корчме.
– Какой это Марка?
– Будто и не знаешь? Тот, что на оброке. А, господи, Марку моего он не знает! Да тот самый, что в Суходоле по улицам хлеб без корки возит…
Отец прыснул. Бабуся посмотрела на него подозрительно.
– А ты не паясничай. Бог всё видит. И твои смешки, и Марку, и жадность людскую, и никейские «серафимские крылья».
Улыбнулась.
– Бывают, значит, из муринов святые. Что ж, тогда завтра же окрещу, тебя возьму крестным отцом…
– Да какой я ему крестный? – захохотал отец.
– А ты молчи. Это и мне, и тебе зачтется за многие твои грехи. Дадим ему имя в память мученика Яна… А там я подумаю-подумаю да и в приемыши его возьму.
– Крепостного?
– Да какой он крепостной? Он ведь черный, как сапог. Бог их, видимо, за что-то цветом пометил.
И вдруг она засмеялась так, что затряслось все ее пышное тело.
– А потом дам за ним пару хуторов. Почему бы и нет? Раньше у многих калмычки воспитывались. Растили их, приданое давали, выдавали замуж. И ничего, многие женились. Даже пикантным это считалось. Так вот и я Янку женю.
– Да кто пойдёт?
– Все пойдут, – сказала старуха. – Поглядела б я, какая паненка за него не пошла б. Это чтоб против моего желания да когда я сватьей буду? О-го, поглядела бы! А что же здесь такого? Хлопчик он добрый, сердечный, беречь жену будет, ценить и счастье, и достаток. Не то что эти пьянчуги да собачники, – прости батюшка…
Помолчала, поджав губы.
– Пойдет. Добрые да богатые мужья для бедных дворянок на дороге не валяются. Пускай себе и черный. Не замарает, верно. Это у него от природы. – И тихо, один лишь пан Юрий слышал, спросила у него на ухо: – Интересно только, какие же это у них дети будут? Упаси боже, если как шахматная доска… квадратами… А?
– Такие не будут.
– Ну, тогда хорошо… Будет мне занятие на старости лет.
Она приближалась к подросткам, стоявшим отдельно. Подошла ближе всех, вперила в мальчика пристальный взгляд.
– Этот, – после мгновенного раздумья показала она на Алеся. – Глаза материнские, а взгляд твой. Хлопец будет. Будет хлопец, говорю тебе. Не приучай только собачником быть.
Сделала резкое движение.
– И отпусти. Отпусти отсюда. Удовольствия в этом мало – стоять на глазах у всех, словно муха в миске… Антонида, поздравляю тебя. Будет человек. Взгляд простой, искренний, не то что у этих лизунчиков его возраста… Ну, давай поцелуемся, Антонида… А вы, дети, марш гулять… И Яночку с собой возьмите. Да не обижайте его. Он сирота.
Детей просить не надо было. Как стайка воробьев, они сыпанули по ступенькам.
– Кого еще нет, Georges? – спросила мать.
– Раубичей нет. Кроера нет. Старого Вежи нет.
Алесь бежал впереди всех. Дети обогнули дворец, горку, на которой распоряжался пушками Кирдун, картинный павильон и остановились в зарослях парка, где была лавка из дерна.
Все сели. Зеленая сетка солнечного света лежала на лицах.
– Так как же вы живете, Ядвиська? – спросил Алесь.
Глаза Ядзи, такие невинные и синие, стыдливо смотрели на Алеся.
– Я с мамой живу. И с Янком. У меня три старших брата… Было три брата… Два погибли на войне… Один – кто его знает где, мне не говорят. Я последняя. Никто уже не ожидал меня, а я взяла да и родилась. Все за меня поэтому очень беспокоятся. Только я не боюсь. Я люблю, чтоб тепло. Люблю, когда поют. Люблю, чтоб мне не мешали. А боюсь только злых мальчиков… и собак.
Алесь слушал ее с доброжелательной улыбкой.
– Мы не будем злыми, – сказал Алесь. – Правда, Мстислав? И собакам в обиду не дадим. Что собаки? У меня вон два коня есть.
– Настоящие кони? – спросила маленькая Клейна.
– А то как же.
Девочка посмотрела на него с уважением.
– Ну, а ты, Янка? – спросил Алесь.
– Я совсем как она, – виновато улыбнулся мальчик, и все снова удивились, как почти чисто по-деревенски произносит он слова. – Только я не знаю, где мои родители.
– Так совсем и не знаешь? – спросил Мстислав.
– Помню… Слабо… Помню костры… Вокруг них на шестах сушили рыбу… И совсем не помню родителей… Только одного Кемизи… Наверно, он был мне братом… Не знаю… И еще помню женские руки… Ничего больше, одни руки… Однажды появились крылатые челны… Люди говорили «дау»[40]
[Закрыть] и указывали на них пальцами. Детей спрятали, но нас все равно нашли… Все наши, кроме немногих, лежали на песке… У Кемизи торчала в груди палка… Потом нас везли морем… Потом был какой-то берег, и белый-белый песок, и пещера с родником, куда нас загоняли на ночь. Всё это называлось Мангапвани,[41]
[Закрыть] а караулили нас люди с белыми повязками на голове… Потом я потерял своих, их не стало… Снова было море и потом большой город, где меня опять купили… И привезли сюда.
– Янка, – подал голос Мстислав, – неужели ты от рождения такой? Может, это просто потому, что ты моешься не так, как надо?
– Я моюсь, – вздохнул Янка. – Нет, тут уж ничего не поделаешь. И стараться не стоит.
– Ну и черт с ним, – сказал Алесь. – Подумаешь, беда большая.
Они сидели и разговаривали. Потом издали, из ложбинки под горой, ударили четыре пушки. Одним залпом.
– Кто-то приехал, – неохотно поднялся Алесь. – Надо идти.
– Сиди-и, – сказал Мстислав.
– Нет, брат, надо. Может дед. Тогда не похвалят.
– Деду трижды стреляли бы… Это или Раубичи, или Кроер.
– Все равно надо идти.
Когда они подходили к кругу почета, на нем, у самой террасы, бросали поводья на руки слугам два человека. Один из них, худой и жилистый, очень хмурый, был незнаком Алесю. Этот человек слезал с белой кобылки медленно, с подчёркнутой сдержанностью. Угрюмо смотрели глаза из-под косматых бровей, длинные, как вилы, усы свисали на зеленый охотничий костюм. Зато второго Алесь узнал сразу. Ни с чем нельзя было перепутать эти зеленоватые, как у рыси, глаза под бровями песочного цвета. Ни у кого не было таких цепких рук и таких кошачьих ловких движений.