Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 49 страниц)
XVI
Спустя несколько дней после чтения манифеста в Милом умер старый Данила Когут. Никак не мог опомниться и не переставал думать о родне Марыли. Все повторял: «Два года панщины для мужиков. Еще два. А платить всю жизнь».
И вот в первый солнечный день взял Юрася и, опираясь на него (а раньше и палкой не пользовался), пошел с внуком под заветный дуб в конце усадьбы.
Шел высокий, весь белый, как снег, от волос и усов до свитки, до белых кожаных поршней.
– Помнишь? – указал на завалинку Юрась. – Ты тут Алесю песню тогда пел.
– Да… Давно было.
– Дед, – спросил Юрась, – а где тот белый жеребенок?
Глаза у старика были белые и пустые.
– Кто же его знает. Растет где-то, наверно.
– Долго что-то для коня.
– Это не простой конь.
Шел какое-то время молча, а затем добавил:
– Вырастет, вырастет жеребенок. Ты дождешься, а я – нет. Не дождусь я, внук. Не дождусь светлого дня.
Он шел двором и осматривал хату и надворные постройки, шел садом и осматривал деревья, что сам посадил.
– Жаль, земля еще мертвая. Услышать бы, как мягкой землей пахнет.
– Услышишь.
– Нет. Отходил свое.
Отломил тонюсенькую веточку вишни. Она была уже зеленая на изломе и пахла горьковатым.
– Пахнет как, Юрась. Жизнью пахнет.
Затем старик осматривал новую баню и вспоминал старую, которая сплыла в тот давний паводок, и щупал рукой сено в гумне. Хорошее было сено, зеленое, ни разу не попало под дождь.
– Скажешь, чтоб овес не транжирили. Скоро пахота. И колоды все пусть Кондрат положит на латы, чтоб не гнили.
– Хорошо, дед.
Юрась был рад, что приехал из академии и задержался, но сердце его болело за деда.
Старик шел стежкой к дубу. Подошел, погладил ладонью шершавую кору дерева. Дубу было не менее четырехсот лет. Высоко в синее небо выбросил он свои ветви.
Потом старик стал глядеть на посиневший лед Днепра, на луга и далекие леса. Много воздуха было над великой рекой. Синего, холодного, слепящего. Но уже льду недолго осталось пугать землю, и Днепр напряг под ним все свои мощные мускулы.
Ветерок шевелил белые волосы старика. Глаза смотрели вдаль.
– Кланяюсь тебе, реченька, – сказал Когут. – Беги себе да беги.
– Дед! – сказал Юрась.
– Молчи, – сказал старик, – не мешай. Чего уж тут. Гроб Днепровой водой окропите. Я услышу.
Юрасю показалось, что дед говорит что-то не то. Но он взглянул в его глаза и смутился. В глазах не было уже ничего от земного. Они знали что-то такое, чего не знал никто.
– Реченька ты моя, реченька, золотая ты моя! Беги себе да беги. Неси себе да неси.
Он обращался теперь к реке как равный к равному. Теперь перед обоими была вечность.
Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут из них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекой, а река – им. И даже самый мудрый, даже бог, их не отличит.
Старик опустился на колени и поклонился реке, как те древние, что обожествляли Днепр и тоже стали землей и рекой.
А потом, словно утратив интерес ко всему на земле, дед лег на солому.
– Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Не пугай тишину.
– Дед!
– Мне не больно, так зачем же кричать? Не бойся, это недолго, – сонно бормотал дед.
Юрась, боясь побежать за своими и оставить деда одного, присел немного в стороне. Решил подождать. А затем он отведет старика в хату.
Глаза деда смотрели в синее небо, в котором разбросал ветви дуб-богатырь. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качался в них.
Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавая, как мужицкие руки. А ветвей было – не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню… Станет сильным конем жеребенок… Справедливости ездить пристало на мужицких пузатых конях.
Слабость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Послышались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?
Дуб вдруг вырос так, что затмил солнце. И лишь небо еще немножко просачивалось сквозь звонкие ветви.
Потом небо угасло…
* * *
Минуло два дня с того момента, когда гроб со старым Когутом опустили в могилу.
Алесь эти дни сидел дома. Никуда не хотелось идти, в душе было пусто.
Алесь вспоминал звуки лиры, и песню про белого коня, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заходящим солнцем груши.
Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет про белого жеребенка.
В серый, ненастный день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитеру, спрыгнул на снег, почти побежал по ступенькам во дворец. По-видимому, был встревожен.
Алесь как раз расшифровывал тайнописное послание от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимонной кислотой.
«Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Белоруссии и Литвы. Будем собирать силы на будущее. Своих пока сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу времени попусту. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Гродне и Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губернией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сангин и Эразм Заблоцкий да еще Фелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация есть, вот что главное. Срочно напиши, можешь ли выслать две тысячи рублей. Есть возможность дешево купить партию оружия. Украденное интендантами еще в войну и потому дешевое. Правда, двустволки, а штуцеров немного, но и это хорошо. Желаю успеха, брат».
Алесь сжег письмо в камине. В этот момент взволнованный пан Адам вошел в комнату. Загорский, словно не замечая его, клал деньги в кошелек.
– Поедешь в Могилев, – сказал он Выбицкому. – Отправишь деньги вот по этому адресу пану Калиновскому. Моего имени не называй.
Выбицкий мялся:
– Княже…
– Случилось что-нибудь?
Адам осел, словно из него выпустили воздух.
– Бунт, пане княже.
– Какой я тебе пане княже?
– Бунт, Алесь. Восстали Браниборщина, Крутое и Вязыничи, – едва шевелил губами Адам. – Дорогой подняли две деревни Ходанского. Идут в Горипятичи бить с тамошней колокольни набат. Кричат много. Отказываются от уставных грамот и выкупа, не хотят быть временнообязанными.
Выбицкий побледнел еще сильнее и, взглянув на Алеся, вдруг сказал глухо:
– Присоединимся?
– Их сколько?
– Пока пять деревень.
– А округа?
– А округа – ваши деревни. В них нет бунта и, наверно, не будет, – признался Выбицкий.
– Ну вот и присоединяйся. Ах, не вовремя! Ах, дьявол! Кто там у них ядро? – спросил Алесь.
– Корчаковы хлопцы. Все вооруженные. А за ними толпа.
– Олух твой Корчак! – рассердился Алесь. – Он нападет да в пуще скроется, а людям потом что делать? Обрадовался, начал.
– С Корчаком идут близнецы Кондрат и Андрей. Батька Когут, как услыхал про это, кинулся за ними, чтоб удержать.
– Значит, умнее.
Что-то надо делать. Как-то надо удержать людей от крови, защитить от плетей, унижения, смерти. Пять деревень против империи! Какой бред! То слишком осторожны, а то… Нет, это надо остановить. Пусть восстают потом, когда восстанут все, когда возьмутся за оружие друзья.
– В Могилев поедешь, – сказал Алесь. – Отошлешь деньги, а Исленьеву передашь вот это.
Он быстро написал несколько слов.
«Граф, – прочел Выбицкий, – Корчак с людьми идет на Горипятичи. Всеми силами попытаюсь сделать так, чтоб не пролилась кровь. Обещайте мне словом дворянина, что добьетесь у губернатора, чтоб не карали невинных сельских жителей. Они невиновны. Знаю из надежных источников. Молю вас и сам сделаю все».
Выбицкий покачал головой и положил бумажку на стол.
– Я не повезу в Могилев донос, князь. Придет войско.
– Я не посылаю доносов, пан Адам, – жестко сказал Алесь. – Отправляю это письмо именно потому, что придет войско.
– Н-не понимаю.
– Войско придет из Суходола, а не из Могилева. И с войском – Мусатов. Людей раздавят еще до того, как из губернии придет ответ. И потому это не донос. Я не хочу, чтоб лютовали над народом, и делаю попытку реабилитировать его. Корчак уйдет в лес, а люди, Выбицкий? Неужели вы думаете, что слово самого богатого хозяина в оборону мужиков ничего не значит?
– Ну?
– Ну и вот. Я не хочу, чтоб расстреливали и хлестали плетьми. Не хочу расправы. Попытаюсь чем-то помочь. А Исленьев сделает так, что расправа не будет жестокой.
– И это вас называли красным?
– Я и есть красный. Но я не хочу, чтоб красные преждевременно пролили красную кровь. Пре-жде-вре-мен-но.
Выбицкий покраснел.
– Я отвезу письмо, – сказал он. – Простите меня.
– Буду весьма обязан, – сказал Алесь. – Возможно, это спасет и мою шкуру.
Эконом прятал в карман кошелек.
– А может, не рисковать?
– Нет, – сказал Алесь. – Спешите, Выбицкий. Я поеду без оружия. И те, и другие смогут сделать со мной, что захотят.
Он поспешно собирался. Приказал Логвину оседлать Ургу. Накинул плащ. В саквы приказал положить бинты, корпию, йод.
Минут через тридцать после того, как эконом вылетел со двора, Алесь сошел по ступенькам.
– Может, надо за помощью? – спросил Халимон Кирдун.
– Не надо. Будь здоров, Кирдун.
Он тронул коня со двора, ощущая удивительную звонкую пустоту, заполнившую все тело. Так бывало всегда перед опасностью: состояние, похожее на восторг или легкий хмель.
«Ах, всадничек ты мой на белом коне! – иронизировал он над собой. – Ах, головушка ты глупая! Избавитель, видите ли…».
Но не скакать в Горипятичи он не мог.
XVII
Люди шли уже вечер и ночь. Ночью багрово-красные, освещенные заревом, днем как будто обычные, только в глазах оставались отблески огня и ночь. Началось с того, что в Браниборщину привезли уставные грамоты. Перевели в деньги оброк, разложили уставную сумму на все дворы, подсчитали, сколько пойдет на каждую следующую десятину земли. Поскольку каждая следующая стоила дешевле, хуже всего пришлось беднякам, которые не могли много купить.
Шестипроцентный годовой взнос и выкуп были такими, что не осилить.
Браниборцы подумали немного и сказали сами себе: конец, лучше панщина, лучше прежнее рабство.
Удивляла жестокость царской воли. Загорский и Раубич, паны, освободили своих более выгодно. Поначалу думали – обман, а вот тебе и нa. Получили. Алесь и пан Ярош сразу выиграли в глазах людей.
А потом кто-то пустил слух, что манифест подменили, а Раубич и Загорский знали, мол, о настоящем манифесте и не посчитали возможным идти против царской воли. Недаром князь в Милом во время чтения глаз не мог поднять от стыда. Но против остальных идти, видимо, не рискнул. Только сам решил не брать греха на душу, освободить «по-царски»!
Мужики отказались от уставных грамот. Эконом Браниборского начал угрожать.
И тут появился Корчак с людьми. Смотрел в толпу безумными черными глазами, говорил непонятное:
– Не мог царь дать такую волю. Настоящая воля за семью печатями. В ней для всех сыроядцев смерть. Царь приказал волю вилами брать. Он за свою жизнь боится. Но если пойдете панов бить, возрадуется его душа.
Марта с Покивачевой мельницы (многие знали ее по тайным моленьям) глядела огромными глазами, и в них безумие и неистовство.
– Правду говорит Корчак! Сама от странников чула! Растет белый конь! Если не поддержите его, в аду вам быть! Божьего жеребенка продадите – не видать вам счастья!
Люди слушали. А Марта кричала:
– Матерь божья из бывшей Олейной брамы плачет. Волосы у нее посивели и дыбом встали. Мертвых деточек видит. Продали их батьки.
Зрачки Марты расширились на весь раек и трепетали.
– Бог, бог сказал! Будет выдавать брат брата и батька сына на смерть; восстанут дети на батьков и поубивают их, и будут вас ненавидеть за имя мое, но кто вытерпит до конца, спасен будет.
Мужики, конечно, не верили. Дело было не в воплях Марты. Просто жить стало невыносимо, а вопли придавали положению необходимый оттенок жути и величия.
– Кровью река поплывет, если не заступитеся!
– Глядите, хлопцы, – сказал Корчак. – Не пойдете с нами – один пойду. Вам потом стыдно будет.
В это время подошли вязынические. Их привел тот самый Брона, что когда-то разрезал веревки на руках Раубича. Огромный, с английским штуцером в руках, он пришел под общинный дуб и проронил лишь несколько слов:
– Странник один говорил, паны попов подкупили. Попы настоящую царскую волю в церквах сховали. На престоле под сукном лежит.
Толпа молчала. Похоже было на то. Попы читали волю, но попов в Приднепровье, которое вера (то одна, то другая) била и трясла столько столетий, никогда не любили.
– Сховали, – сказал Брона. – И не пощупать ли нам церкви?
Решили – щупать.
Ближе всего была горипятическая молельня. Люди пошли туда и дорогой подняли еще деревню Крутое. Видя, как много мужиков идет, люд поднимался легко.
Потом присоединились крестьяне двух ходанских деревень. Эти пришли с мялами, топорами и косами.
Обрастая, как снежный ком, толпа двигалась к Горипятичам. Дорогой жгли панские надворные постройки. В багровом зареве, увеличенные им, двигались сквозь ночь люди, и страшно, остро блестели над их головами отполированные ежедневной работой вилы и коричневые бичи на ореховых цепильнах.
Уже несколько сотен ног топтали подмерзший за ночь снег. Шли плетеные кожаные поршни, войлочные сапоги, лапти. Глядя на их следы, посуровевший после убийства Таркайлы Кондрат Когут шутил:
– Ай да лаптежники! Ай, мужики, ай, головы!
Хохот катился над головами тех, кто был поближе. Ржал, как конь, Брона, окруженный подростками. У хлопцев были в руках топоры на длинных древках, и уже по одному этому можно было узнать – с Вязыничей. Только у вязынических, врожденных лесорубов, топоры были на таких топорищах.
Корчак шел впереди своих, как на праздник, пьяный от мысли, что вот, наконец, настало время. Он не знал, что весь этот замысел с самого начала осужден на провал, что большинство думает о только что полученной, пусть даже куцей, свободе, что никто, кроме его хлопцев, не накопил злости, что люди шли как на веселое гулянье и могли разойтись при первом же препятствии.
Не знал, что час этих людей еще не настал, что он придет даже не через год, а значительно позднее, но когда придет, пожар будет пылать ярко.
Не знал Корчак, что и Когуты поддерживали его не от всего сердца. Пошел Кондрат, единственный, кто знал правду о смерти Стафана и кого давил гнев. Андрей же двинул за ним, чтоб не оставить брата одного. Но он уже раза два сдерживал Кондрата. Пока что это не удавалось, но в третий раз могло иметь успех.
Да и что было Когутам? Они были уже вольными людьми и, как большинство таких, хотели лишь поглядеть: не задумали ли великие люди подменный манифест.
Должно было пройти много времени, Беларусь должна была изведать еще много кривды, грабежа, нищеты и унижения, чтобы породить грозу. И потому был прав Загорский, а не Корчак.
Но Корчак слишком долго ждал и слишком много страдал, чтоб отказаться от «похода на Горипятичи» (как это потом назвали), выходки героической, но бессмысленной и потому трагической. И он шел так, словно его ждало там главное дело жизни.
В корчме, где сидельцем был старый Ушер, разбили двери сарая и выкатили на снег две бочки со смолой. Все, кто хотел, делали себе факелы. Водки и другого имущества не тронули: зачем человеку потом отвечать перед хозяином? Да и шли ведь не грабить, шли «щупать» церковь, чтоб самим убедиться в низком обмане.
Толпа шла к бочкам и отходила с факелами. Словно черная река подползла к какому-то месту, здесь вспыхивала и дальше ползла уже огненная.
Подошли к Горипятичам. Село молчало. Ни огонька, ни звука. Лишь собаки лаяли во дворах. Белая, с двумя колокольнями церковь на пригорке дремала посреди мокрых, голых лип. А выше их возносился восьмисотлетний черный и кряжистый церковный дуб, ровесник первой церкви, заложенной на этом месте.
Люди удивлялись, почему село молчит. Они не знали, что, пока они шли, задерживаясь подолгу у каждой деревни, и не скрывали цели похода, эконом из Вязынич Федор Петрашкевич успел предупредить Суходол. Полковник расквартированного там Ярославского полка был болен, и на Горипятичи с двумя ротами вышел Аполлон Мусатов. Они реквизировали в одном из сел сани и прибыли на место значительно раньше мужиков.
И никто не знал также, что сюда форсированным маршем подходят еще две роты и будут не позже полудня.
Мужики валили улицей, огородами и садами. Всем хотелось быстрее достичь цели. Лилась сверкающая огненная река.
Возле церкви темнела солдатская цепь. Пологим частоколом розовели поднятые вверх багнеты, и в них отражались огни многочисленных факелов.
Толпа глухо загудела и остановилась. Люди боялись перешагнуть невидимую границу, отделявшую их от солдат в конце улочки.
Солдаты молчали. Даже у Мусатова бегали по спине неприятные мурашки – так много перед ним было людей и огней.
Рысьи глаза капитана обшарили толпу и наконец встретились вначале с ястребиными глазами Покивача, а потом с черными и дремучими глазами Корчака.
И тут Мусатов впервые почувствовал неуверенность и страх. Он не знал людей из этой белой массы, знал лишь лицо Корчака. И Мусатов подумал, что здесь, по-видимому, не просто мужики, а лесные братья, а поскольку это так, дело будет горячим. Он ошибался, но не мог знать, что ошибается.
– Разойдитесь, – сказал Мусатов.
Это было неожиданно. Но вперед вышел не Корчак, а Покивач.
– Мы не хотим крови, – сказал он.
– Чего же вы хотите?
– Мы хотим видеть настоящий манифест, схованный в церкви.
– Какой манифест?
– Настоящий… царский.
– Есть один манифест.
Покивач укоризненно покачал головой:
– Нашто брехать, пане? Служивый, а сам с этими обманщиками. Похвалит ли тебя батька император?… Пропусти нас в церковь, и мы уйдем отсюда.
Мусатов подумал, что это даст возможность выиграть время и взять зачинщиков.
– Идите, – сказал он.
Мужики начали совещаться. Наконец к церковным воротам подошел Покивач.
– Чей? – меряя его глазами, спросил Мусатов.
– Лесной.
– Стой здесь. Еще кто?
Второй из толпы вышла Марта.
– Ты чья?
– Божья.
Две тени, черная и белая, стояли отдельно от толпы и смотрели, кто выйдет еще. Кондрат попытался было сделать шаг вперед, но его вдруг сильно сжали с боков. Он покосился: тяжело сопя от бега, рядом с ним стояли отец и Юрась.
– Голова еловая, – сказал мрачно отец.
Кондрат рванулся было – сжали сильнее. Андрей вдруг начал толкать его назад, в толпу.
– Хватит, – сказал он. – Ты что, не видишь? Западня.
Строгие синие глаза Андрея встретились с его глазами.
– Идем отсюда, – сказал Андрей шепотом. – Подвести хочешь загорскую округу? Брось, брат. Не время. Погоди, выспимся мы еще на их шкуре.
Подкова покраснела на лбу Кондрата. Но родственники крепко прижали его к стене какого-то сарая.
Мусатов стоял немного выше моря огней. Его руки, уцепистые руки в веснушках, нервно ощупывали пояс. Он не чувствовал прежней уверенности. И именно для того, чтоб она вернулась, спросил:
– Еще кто?
– Я, – шагнул из толпы Брона.
Он отдал штуцер соседу и пошел, приминая поршнями снег.
– Кто такой? Откуда?
– А ты не знаешь? Напрасно. Довелось-таки тебе помучиться с нами под Глинищами.
У Мусатова передернулась щека. И этот лесной…
– Т-так, – протянул он и, поскольку уверенность не приходила, приказал: – Солдаты, берите их.
Троих людей схватили за руки.
– Это что же? – спросил Покивач. – А обещание?
– Лесным бандитам не обещают.
– Люди! – крикнул Брона. – Видите?!
– Ты что же это делаешь?! – закричал кто-то из толпы.
Мусатов поднял руку:
– Народ! Эти люди убедятся, что никакого манифеста в церкви нет, и там же будут ждать, пока придет расплата.
Кондрат Когут отбивался у стены. Его держали.
– Пустите! Видите, как они! Пустите!
Отец вдруг обхватил ремнем его заломленные назад руки, стянул их так, что у Кондрата начали наливаться кровью кисти.
– Тащите его, хлопцы, тащите отсюда!
За Кондратовыми ногами потянулись две снежные борозды.
– Советую вам разойтись. – Щетинистые бакенбарды капитана дрожали. – Сюда идут еще две роты. Пожалейте свою жизнь.
Толпа заколебалась. Корчак с отчаянием смотрел, как тех троих тянут к воротам. Деревня молчала, смотрела темными окнами. Наверно, в хатах люди не спали, но никто не вышел на улицу.
– Хлопцы! – крикнул Корчак. – Да что же это они, ироды?! Выгоняйте их из хат. Факел в стреху, если не выйдут!
Мужики начали стучать в окна и двери, выгоняя горипятических на улицу. Их волокли из хат. Толпа была в ярости: прятались за темными окнами, а каждому, кто стоял с факелом, было страшно, и у каждого было сиротливо на сердце. А разве те, что с факелами, злодеи? Они хотели только убедиться во лжи.
– Корчак! – кричал Мусатов. – Не издевайся над людьми!
– Отпусти взятых, зверюга! – кричал Корчак. – Вишь, милосердный волк! Вспомни Пивощи!
Возня вокруг Броны, Марты и Покивача на миг приостановилась.
– Люди! – крикнул Мусатов.
– Мы тебе не люди, а быдло, – ответил Корчак. – И вы нам не люди, а волки.
Повисло молчание.
…На загуменье отец, Андрей и Юрась с трудом удерживали Кондрата.
– Предателя из меня делаете, – сипел тот.
Улицей, пригуменьями, садами медленно, по одному, по трое, отделялись от толпы люди.
– Видишь? – сказал Юрась, и вдруг голос его сорвался. – Видишь? Вот тебе этот бунт. Так ты что – в этой игре хотел голову сложить?
Кондрат крутил головой, как загнанный конь.
– Стыд, перед братьями стыд… – Он снова начал вырываться.
Андрей схватил его за волосы и с силой, так, что Кондрат вскрикнул, повернул его голову к садам:
– Взгляни! А ну, взгляни! Вот они, братья!
От огненного озера отрывались и плыли садами огоньки. То один, то другой из них делал во тьме сверкающий полукруг – сверху вниз, и оттуда долетало шипение сгорающего факела, который сунули в мартовский снег.
У Юрася что-то клокотало в горле.
– Братка… – захлебываясь, говорил он. – Братка, ты не думай. Мы начнем не так. Когда мы начнем, земля под ними всеми закурится. Подожди того часа, братка.
– Когда начнется настоящее, первым пойду с тобой, – сказал и Андрей.
– Мы из-под них землю рванем, – все повторял Юрась. – Это уже скоро. Верь мне, я людей знаю.
Кондрат видел, как угасали в снегу факелы, как уменьшалось и уменьшалось на глазах число огней. Судорога вдруг пробежала по телу Кондрата, и он, вырываясь, закричал немо и страшно.
– Понесли, – сказал Юрась.
Андрей вскинул на плечо тело брата, и Когуты двинулись зарослями вишняка, а потом взлобком леса подальше от Горипятич. Кондрат покачивался на плечах, неподвижно-тяжелый, словно мертвый.
На пригорке, перед тем как спуститься в овраг, Юрась и Андрей остановились. Огни все еще гасли в ложбине, но шипения уже слышно не было – далеко.
– Ничего, мы им это вспомним, – сказал Андрей.
Брат не ответил ничего, но Андрею стало страшно, когда он увидел сжатые кулаки Юрася.
«Довели, – подумал он. – Волков из людей сделали. И не удивительно…»
Толпа редела. Остались только люди Корчака и вооруженные мужики из деревень Ходанского да еще горипятические, которым не было куда удирать.
Но Мусатов все равно ощущал удивительную слабость.
…Оставшиеся стояли в нерешительности. И солдаты стояли перед ними неподвижно. И на лицах солдат, которые держали Брону, Марту и Покивача, была нерешительность.
Временами в толпе взрывался крик:
– Отпустите их!
– Ироды! Супротив царской воли! Вот он вам…
Опускались багнеты, и как будто вместе с ними на толпу опускалась тишина.
Брона глядел-глядел на это, да и плюнул.
– Мужики-и…
Корчак попытался поднять своих – напрасно.
Еще не начинало светать, но на восходе уже загорелась янтарно-желтая холодная лента зари. Люди переминались с ноги на ногу, скрипел под поршнями снег.
Мужики знали: пока на их стороне ночь и факелы, их табор производит впечатление более страшное и величественное, чем было на самом деле. День, который вот-вот должен был разгореться над деревней, как бы разденет их, покажет солдатам обычных замерзших людей, очень утомленных и голодных.
…И вдруг над толпой, над солдатами взвился неистовый, дрожащий от восторга крик Марты. Она билась в руках солдат, извивалась, показывала рукой куда-то в сторону крутояра. Глаза женщины горели яростью и безумием.
– Глядите! Гля-ди-и-те!
На крутояре, на верхнем его срезе, на желтом фоне зари двигался силуэт.
– Всадник! Всадник! Всадник!
Конь как бы стлался в воздухе, приближаясь с восхода к деревне. Солдаты не видели его за стеной лип. Но всем, кто в нерешительности стоял на деревенской улице, он был хорошо виден.
И каждый, даже тот, кто не верил в сказки, с радостью подумал: вот оно, то единственное, что может снять оцепенение. И надо воспользоваться моментом, иначе день – и еще две роты, которые идут где-то дорогой, и расправа, и каторга. Только отогнать их хотя бы на миг, чтоб потом добыть настоящую волю, и знать, правда ли это, и разойтись, чтоб рассказать всем и чтоб потом восстали все, а не только две деревни.
Крик Марты разбил молчание. Женщина вырвалась из рук солдат, сделала несколько шагов и повалилась на колени в снег, протягивая руки к светлому видению.
Безумный вопль ее вскинул каждого. Это было спасание, возможно – настоящая воля.
И, наливаясь кровью, Корчак крикнул:
– Он с нами, хлопцы! Хлопцы, он явился! Вперед!
Крик опьянил всех. Взметнулись вверх пешни и вилы, косы и топорища вязынических. Поршни начали месить снег.
Всадник уже исчезал, проваливаясь в яр, но теперь мужикам не было в нем нужды.
Раскрытые рты, распахнутые на груди сорочки, белые свитки, блеск стали, огонь факелов, крик – все слилось в одно, в лаву, которая катилась на солдат.
Покивач тоже вырвался из солдатских рук, бросился к Марте, стал поднимать ее. Затем воздел руки вверх:
– Хлопцы! Бей их!
Лава приближалась к схваченным и солдатам с невероятной быстротой.
И в этот момент воздух разорвал беспорядочный, редкий залп. Покивач качнулся и, словно переломившись, упал навзничь в снег. Упал еще кто-то, еще, еще.
Но было поздно. Пешни, острые жала кос, свитки, сталь, ходаки, желтые, как мед и лен, распатланные волосы – вся эта гневная лава надвинулась, смяла, погнала солдатскую цепь.
И не хватало времени солдатам зарядить ружья, и оставалось лишь одно – спасаться, прыгать через ограду, бежать, укрываясь за церковные стены, ощущая спиной горячее дыхание толпы и хрустение кос, когда они впивались в живую плоть, бросать ружья, бежать к речушке, проваливаться на синем льду, исчезать в пуще.
…Алесь стоял на опустевшем поле боя. Он озирался. Ага… вон человеческое лицо в дверях… И еще… И еще одно…
– Идите сюда! – властно приказал он.
Причитая, приблизился старик:
– Боже! Боже! Что же это теперь будет?
– Ничего не будет! Зови людей. Какая тут самая чистая хата?
– Боишься? – грустно сказал Алесь. – Ничего. А ну, идите сюда.
Подошло еще несколько человек горипятических.
– Вот что, – сказал Алесь. – Никому ничего не будет. Только помогите мне. Подберите всех раненых – и солдат, и мужиков. Несите их в ту хату… Не хитри, дед, твоя хата.
Только теперь он понял, как глупо было скакать сюда. Он так ничего и не придумал за дорогу. Надеялся, что на месте все решится.
Решилось, к сожалению, без него. Умнее всего было б ему оставить эту деревню и неузнанным уехать обратно. Люди не задержатся здесь, уйдут. Но Загорский написал Исленьеву. Он знал, что где-то здесь Когуты, что сейчас он, Алесь, останется единственной защитой этих людей от разъяренной солдатни, потому что при нем постыдятся издеваться.
И еще – раненые стонали на снегу, и это было ужасно, а тут никто, кроме знахарок, не мог им помочь.
– Несите, несите! – подгонял Алесь.
Надо было торопиться. Распаленные погоней люди могли вернуться и – кто знает – могли попытаться сорвать свой гнев на недобитых. Печально, если убьют и тебя, но кто поможет раненым? А он все же слушал лекции и на медицинском факультете.
– Отведи коня куда-нибудь в гумно, – сказал старику Алесь. – Если останусь жив, я тебя за него отблагодарю.
…
Когда вооруженные мужики, взволнованные и раскрасневшиеся, снова затопили улицы, раненых там уже не было.
Корчак, трепеща ноздрями от возбуждения, ходил всюду и задавал лишь один вопрос: «Где Покивач?» Кто-то указал ему на хату, куда снесли раненых.
В огромной пятистенке люди лежали на лавках, на столе, прямо на полу.
Загорский с засученными рукавами и окровавленными выше запястий руками накладывал гиппократову шапку на голову одного из горипятических мужиков. Тот жалобно стонал, и ему со всех углов вторили стоны.
– Хлопцы, добейте, хлопцы, добейте меня! – почти плакал от испуга и боли молодой русый солдатик в углу.
– Молчи! – со злостью бросил ему Алесь. – Рана в руку, а ты расхныкался, вояка!
Грубость сделала свое. Солдатик перестал ныть и только всхлипывал.
– А ты терпи, терпи, – говорил Алесь горипятическому. – По крайней мере теперь знаешь, как порох пахнет.
Он почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял голову и встретился с глазами Корчака.
– Это ты скакал? – спросил Корчак.
– Я. А что, не вовремя? – Глаза Алеся смотрели спокойно.
– Зачем?
– Хотел как-то остановить все это.
– Зачем?
Алесь улыбнулся.
– Время не то. Манифеста в церквах нет, можешь поверить мне. Поэтому я и освободил своих не так, как он.
Глаза Корчака следили за Алесем зорко и гневно.
– Со временем ты это поймешь, Корчак, – сказал Алесь.
Лютая ирония была в складке Корчаковых губ.
– И не боишься, что убьем?
Алесь не отвел глаз.
– Даже последние убийцы не убивают попа с дарами и лекаря.
– А если все же?
– Ну и опускайся ниже последнего бандюги. – И Алесь перешел к следующему раненому.
Корчак не знал, какое напряжение владеет сейчас этим молодым человеком. Корчака душил гнев. Этот, с красивыми серыми глазами, не обращал внимания на смерть, что стояла перед ним.
Корчак сделал шаг и встал перед Алесем, затенив окно.
– А ну, отойди! – повысил голос Алесь.
Корчак невольно отступил, а когда спохватился, было поздно.
– Бумажки захотелось? – жестко сказал Алесь. – Знаешь, где б ты очутился со своей бумажной волей? Гляди, – его рука указала на лежащих. – Вот… Трое убитых мужиков, шесть убитых солдат, двенадцать раненых через… бумажку… Иди, иди ищи свою бумажку, темнота.
Корчак обвел глазами тех, что стонали. Вон один легко раненный из деревни Ходанского. Морщится, поднимается на ноги. Несколько солдат с повязками. А там трое из его лесных хлопцев. Убитые у дверей.
– Где Покивач? – спросил Корчак.
– Ищи.
Корчак отошел, склоняясь над лежащими. Покивач приткнулся у стенки на боку. Желтые, ястребиные глаза смотрели бессознательно.
– Давай раньше всего этого, – сказал Алесю Корчак.
– Не нужно, – ответил Алесь.
– Как это не нужно?
– Ему больше ничего не нужно.
– Мой человек.
– Даже твоим людям, даже тебе со временем ничего не нужно будет.
И тут Корчак понял. Подскочил к Алесю: