Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 49 страниц)
Выпили. Затем Иван, наклонившись к Алесю и понизив голос, произнес:
– А теперь, князь, взгляни на сироту, которую осчастливишь, твердый кусок хлеба дашь.
Он вышел, крикнул что-то Петру, возвратился, сел и снова налил рюмки.
Настойка действительно была чудесная. Алесь выпил очень мало, но почувствовал, какая она душистая и мягкая.
– А вот и она, – сказал Иван. – Дочь троюродного брата.
Перед Алесем стояла девушка. Тонкая и гибкая талия, широкие бедра, высокая небольшая грудь.
Алесь поднял глаза и увидел длинную шею, каштаново-золотистые волосы, а под ними, под невысоким лбом, удлиненные глаза зеленого цвета. Холодноватые, слишком спокойные и прозрачные глаза. А носик был немного вздернутый и остренький.
– Вы звали меня? – Голос тоже холодноватый, как струйка.
– Да. Познакомьтесь, – буркнул Иван.
Сделала реверанс, и словно заструилось малахитовое платье.
– Сабина, – сказал Тодар, – князь пообещал, что мы получим в аренду ту пустошь.
– Я вам благодарна, князь. Мне приятно, что вы сдесь.
Таркайлы смотрели на нее с гордостью, Алесь – с каким-то неясным чувством восхищения и холода.
– Я рад, что смогу сделать для вас эту мелочь, и хотел бы еще сегодня вечером поговорить с отцом, – сказал Алесь.
Уступая ей дорогу, он попал в пятно снежного света из единственного нецветного окна. Вспыхнули искристые глаза. Сабина села в кресло и подняла взгляд на Алеся. Все такие же холодные и слишком спокойные глаза. Веки вдруг, совсем незаметно, вздрогнули: увидела. Пухловатые губы шевельнулись.
– Но я действительно рада, это вы здесь, – с детской, немного капризной ноткой в голосе сказала она.
Алесь увидел глаза. Теперь в них жило любопытство.
– Я тоже. И утешаюсь тем, что теперь, став совсем близкими соседями, мы будем видеться.
Она смотрела на него, словно запоминая. В этих глазах вместе с холодом жила какая-то удивительная улыбка, как будто девушка сама знала, какое двойственное впечатление она производит на людей. И Алесь понял это и сразу простил ей внутренний холод – за ум.
– Благодарю вас, – улыбнулась она. – До встречи, князь.
…Он скакал в Загорщину и все обдумывал эту удивительную встречу.
Сабине не надо было смотреть так. Майка никогда не смотрела так. Эх, да не все ли равно, как смотрела на него Майка! Этого больше никогда не будет. Нет даже Майки. Есть Михалина, дочь Ярослава Раубича, сестра Франса Раубича, дочь и сестра врагов.
Он пустил коня вскачь. Вокруг синели предвечерним светом снега. На перепутье, на дороге, которая вела в Раубичи, у огромного деревянного распятия, Алесь еще издали увидел силуэт маленького всадника.
Сомнений быть не могло – юный Вацлав Загорский выезжал на большак с поворота на Раубичи.
– Кто вы такой, рыцарь? – шутливо крикнул Алесь.
– Я не знаю, кто вы, – ответил Вацлав, – однако защищайтесь.
Кони пошли рядом.
– Ты откуда это? – спросил Алесь.
– Выгуливаю коня.
– Один?
– Отец разрешил.
– Так далеко?
Вацлав растерялся:
– Я вон до того поворота.
– Не надо тебе даже смотреть в ту сторону, – с горечью сказал Алесь. – Знаешь, мы стали врагами. Ты не грусти, милый.
Они молча ехали домой. Стремя к стремени. Оба думали о чем-то своей.
Алесь мысленно прощался с Майкой, вспоминал ракеты за стеклом беседки, деревья, сеновал, что полыхал синими и черными полосами.
Он не знал, что всего час назад Вацлав, напрямик пробившись лесом к Раубичам, стал у ограды и дождался ежедневной прогулки Стася и Наталки. Не знал, что они час простояли, разделенные оградой, и пожимали друг другу руки. Наталка плакала, а мальчики молча вздыхали.
– Словно взбесились, – сказал Вацлав.
– Взрослые.
Опять молчание.
– Не верю я, что Алесь плохой, – говорит Стах.
– А думаешь, Майка плохая?
Белка обрушивает на них целый голубой снегопад, и Наталка забывает о слезах.
– Это просто их взрослая дурость, – заключает Вацлав.
– О нас так и не подумали.
Когда приходит время прощания, Наталка опять начинает плакать.
– Ну, вот что, – сурово произносит Вацлав. – Слезами горю не поможешь. Я считаю, что нам надо встречаться вот так. Скажем, каждый четверг. Они там себе как хотят, а я их причудам потакать не собираюсь.
– И я, – всхлипывает Наталка.
– Они пусть ссорятся, это еще не причина, чтоб нам ругаться, – говорит Стась, и у него дрожат губы.
Руки детей просовываются сквозь настывшую бронзу ограды, ложатся одна на другую. Три теплых комочка среди холодных огромных деревьев…
III
Последней зимней дорогой Таркайлы завезли на арендованную землю лес, кирпич и дикий камень. Начали строить хранилища, а напротив, на бывших клиньях Браниборского, – винокурню, бараки и домики для винокура и механика.
Алесь теперь часто ездил туда: вначале на санях, а потом, когда испортилась дорога, верхом. Почти каждый день приезжала туда и Сабина.
Загорский наблюдал за выполнением всех правил, предусмотренных в контракте, пикировался с остроумным чехом механиком, а она с седла слушала их. Алесь не знал, как обостряется находчивость, когда двое мужчин острословят не на живот, а на смерть в присутствии девушки. Он лишь начинал становиться мужчиной, и это был канун его первой весны.
Поэтому он не знал, почему холодные глаза Сабины теплеют, когда она смотрит на него, и в такие минуты чувствовал себя неловко.
С Майкой все было покончено, и он вдалбливал себе, что не желает прежнего, что оно не нужно ему, что он больше не любит. Обманывал себя и заставлял все забыть.
И все равно в такие мгновения он, даже провожая Сабину к дому Таркайлов, вдруг умолкал и смотрел невидящим широким взглядом на безграничные ноздреватые снега – и сквозь них.
Ей хотелось спросить: «Где ты?» – но она только внутренне сжималась, с болью понимая, что он рядом и не рядом и рядом никогда не будет. И тогда, думая, что разлука поможет лучше всего, она отпросилась у родственников, пока не окончат в новом поселке дом для нее, уехать отсюда. В Петербург. Те вынуждены были разрешить. И Сабина на какое-то время исчезла с глаз Алеся. Неожиданно, как и появилась.
За день до отъезда Сабины в Загорщину явился Мстислав Маевский, крайне расстроенный: до него дошли слухи о прогулках Алеся.
Пострижные братья сидели на длинной тахте. Мстислав с плохо скрываемой гримасой отвращения курил сигару. Голос, обычно такой приятный, прозвучал грубо, когда он наконец бросил первое слово:
– Утешился?
– А почему бы и нет, – холодно ответил Алесь.
– Поздравляю. Память кошачья… Если ты и с друзьями так…
– С друзьями не так.
Сердце Алеся разрывалось от жалости, но сделать ничего было нельзя.
– Связался с Таркайлами, – продолжал Мстислав. – А ты знаешь, что о них говорят? Ты знаешь, кто они? Эти старосветские святые да божьи старозаветные шляхтюки – они горло за свои деньги перегрызть готовы. У них вместо сердца калита, вместо мозга калита. Они из тех страшненьких, что добрые-добрые к человеку, прямо хоть ты их к ране прикладывай… до того времени, пока дело не коснется их интересов. И тут они убьют вчерашнего друга.
– Если «связался» значит – «один раз побывал в доме», то я действительно связался.
– Угу, – буркнул Мстислав. – И каждый раз вас верхом на лошади видят. Вдвоем. От бывших клиньев Браниборского до поворота к Таркайлам. Черт полмира обегал, пока вас не нашел да друг к другу не толкнул.
Алесь улыбнулся.
– Надо же и черта уважать, если уж ему столько бегать довелось.
– Что ж, – сказал Мстислав, – как хочешь. Однако знай, что и эти слухи дошли до Раубичей.
– Ну и что? Разве там еще кто-нибудь интересуется мной?
– Я думаю, до этого вас еще можно было помирить. Раубич тоже остыл немного. Понял, видимо, что все это не больше, как грязные сплетни.
– Почему это он вдруг таким умным стал?
– С ним Бискупович беседовал. Серьезно. После твоей речи. А тут ты с Сабиной. Вел себя просто как мальчишка. Слухи дошли до Михалины. Все, видимо, из того самого источника знают…
– Что?
– Что будто ты отдал пустошь так дешево потому, что надеешься в скором времени породниться с Таркайлами… И будто с паном Юрием давно договорено и его согласие есть, потому что он слова не сказал насчет арендной платы, предложенной тебе.
– Как?
– «На вечные времена, – сказал Мстислав. – С условием строительства хранилищ…» Теперь даже те, кто верил, что ты и Гелена невиновны, молчат.
У Загорского перехватило дыхание. Удар был рассчитан и страшен. Он вскочил с места.
– Я же ничего… Она завтра…
И осекся. Все равно ничего нельзя было объяснить людям, которые не верили ему, а верили грязному поклепу.
– Пускай, – теперь гнев душил и его. – Черт с ней, если так. Медальон вернуть?
– Нет.
– И то хорошо… Сплетням обо мне поверила. Не хочу я таких! Не хочу!.. Не было у меня ничего с Сабиной… Но если уж они так, я на самой бедной девушке во всем Приднепровье женюсь…
Мстислав сидел серьезный: поверил Алесю.
– Ты погоди, – глухим голосом сказал он, – ты вначале дождись Майкиной свадьбы.
Алесь скрипнул зубами и сел.
– С кем?
– С Ильей Ходанским.
– Как с Ходанским?
– Так. – Мстислав говорил, словно его кто-то душил. – Когда дошли до нее слухи об этой пустоши, она словно деревянная ходила с неделю… Позавчера этот… явился… Признался в любви.
– И что?
– Дала согласие. Через месяц помолвка.
Кровь прилила к лицу Алеся. Он почувствовал, что какой-то жаркий туман разлился по всему телу. На миг показалось, что он сходит с ума.
– Ну, – сказал он, – ну… ну… этого я и ожидал. Несправедливости. Самой мерзкой… У них это всегда так…
– Не смей ее!
– А то что?
– Что… хочешь… Кого хочешь… Завтра же… Но ее… не смей! Убью!
Мстислав вдруг осекся. Увидел лицо Алеся. Он еще никогда не видел, как люди плачут без слез.
– Мстислав, братка! Ты так любишь ее?!
С минуту висело молчание. Потом Алесь положил руки на плечи Мстислава.
– Прости. Ты иди к ней. Иди. Разрушь там все. Отбей от Ходанского. Иди.
– Никогда, – сказал Мстислав.
* * *
Назавтра Мстислав попытался рассказать Михалине Раубич о том, что на самом деле творилось с Алесем, о рассчитанном оскорблении, которое наносил ему неизвестный враг, о том, что лучше бы помириться, разорвать ненужную помолвку, но встретил обиду, спрятанную за внешним безразличием. Помолвку разрывать было вроде бы «поздно». Разговор окончился ничем.
* * *
Утешал дед. Когда внук возвращался вечером в Вежу (в Загорщине больше не мог), утомленный, посиневший от дневной скачки по полям и лесам, голодный, иногда мокрый выше колен, пан Данила подсаживался к нему в библиотеке и, глядя в огонь, говорил:
– Я знаю, тебе сейчас кажется, что все прошло, все кончено.
Алесь никогда не позволил бы такого разговора родителям. А деда не надо было стыдиться, от него ничего не надо было скрывать. Дед знал: здесь ничем не поможешь, и каждый должен сам пройти это, стать мужчиной, сам найти выход. Он только выжидал, чтоб как раз в этот единственно нужный момент – не раньше и не позже – дать совет. Кризис – он понимал это – еще не наступил.
– А между тем ничего и не кончено.
– Они скоро обручатся.
– Скоро? – Уставшие глаза деда смотрели в глаза внука. – Помолвка – это не свадьба. И даже свадьба еще не конец. Понимаешь, на земле существует единственная непоправимость, невозвратимость. Это смерть. Пока она не пришла, все может измениться твоей волей или капризом судьбы.
– Но зачем же тогда так страдать?
В глубоких глазах рождались хитрые искорки.
– А ты что, легкости хотел? Она ведь ненавистна настоящей любви, эта легкость.
Улыбка, словно бы не в силах сдержаться, появлялась на губах.
– Овидий не дурак был, когда давал совет.
– Какой?
– Заходи через окно, даже если ничто не мешает заходить через дверь. Quod datum ex, – скандировал он, – facili longum male nutrit amorem: та любовь, которую легко дарят, не продолжается долго.
И, стройный, гордый и сильный, пан Данила наклонялся к огню.
– Вот огонь. Иногда он бывает далеко. Но все равно, идя по сугробам, радуйся, что видишь его. Пусть пока что далеко. Со временем придешь… И я тебе говорю: чем больше замерзнешь, тем больше будет счастье протянуть к нему руки.
– А если совсем замерзнешь?
– Глупости! Иди! Мужественные не гибнут…
Дед все понимал. И Алесю становилось легче.
* * *
Тучи, которые день и ночь плыли над равнинами и оврагами, постепенно съедали снега. На самых высоких курганах с солнечной стороны сошел снег, и на проталинах обнажились пряди сухой травы да курилась влажная земля.
Темнели бока курганов. Предки дохнули теплом из могил.
От полудня и до первой звезды звенели над землей голоса: у скирд и на курганах девки и хлопцы «звали весну». Стояли лицами на юг и бросали в простор страстные кличи.
В душу Алеся закрадывалась странная истома и тоска.
Алесь словно ошалел за эти дни. С самого утра ища облегчения, часто не завтракая, садился на коня и объезжал окрестные поля, луга, леса. Охрипший от ветра, с тяжелой от солнца головой, он рыскал от пущи к пуще, избегая деревень и больших дорог, словно очумевший от первой настоящей весны волчонок-переярок, сам не зная, куда его тянет и что ему нужно.
Вокруг было солнце, таяли под ним серые, ноздреватые сугробы, белели дали. Казалось, дороги поднимались выше полей. И в этом большом мире лишь ему не было места.
Первый жаворонок захлебывался под снегами, и ему было хорошо, потому что он только что принес и подарил нивам солнце.
Тревожно кричат грачи, словно дразнят чем-то неведомым.
Вот на витахмовской конюшне ржет жеребец. Диким, не таким, как всегда ржанием. Такое ржание, что недаром, видимо, поверила глупая баба из сказки словам мужика: «А это, любая, нашего пана черти дерут, вот он и ревет дурным голосом».
Котики вербы. Котики, котики, котики вербы. Зеленая на изломе веточка вишни, которую, едучи верхом, можно держать во рту, закрыв глаза, ощущая влажный аромат, свежую горечь и еще что-то непонятное.
И вдруг испуганно вскинуть ресницы от трубного, горластого клича:
– А ужо, дев-ки, весна идет!!
…Первая звезда в высоте. Прозрачно-серое небо над густо-синей землей. Но мягкая свежесть воздуха не приносит покоя. Даль тревожит, волнует, зовет. И, куда бы ты ни повернул коня, на встречу тебе с курганов летят и летят тревожные голоса:
– Дай, Ма-ришка, клю-у-чи!
И опять полет коня. Но издали, с другого кургана, отзывается другой голос:
– Дай, Вла-дак, клю-у-чи!
Болит голова и не исчезает истома, и ожидание наполняет грудь, и ветер свищет в ушах, но скакать некуда.
Вот с третьего кургана:
– Ото-мкнуть земли-и-цу!
И еще откуда-то, совсем издали:
– Вы-пустить трави-и-цу!
Куда убегать, когда весенними вечерами, в жажде неизвестного, вопит с курганов о великом солнце вся родная земля?!
IV
Над березами, что обступали церковь, висели холодноватые и прозрачные звезды. Из окон и широко открытых дверей лился на погост и толпу оранжевый свет. Изредка, когда голоса певчих взлетали особенно высоко, в кронах берез, в гнездах сонно вскрикивали грачи.
В церкви деревни Мокрая Дубрава, самой близкой к Раубичам и Озерищу, шла всенощная по великой субботе. Большая толпа тех, кто не попал в храм, стояла на погосте, слушала пение. Кое-кто временами поднимался на носки и, вытянув шею, заглядывал в огненную пещеру. Видел открытые царские врата, светлые ризы священников и снова опускался, покачивая головой и всем видом показывая, что все как надо, как заведено: знаем, видели, а значит, можно постоять и на погосте, и нет особенной причины тесниться в храме.
Кое-где разговаривали: о весне, о том, как очнулись, поправились озимые, и том, в чем благолепие литургии великой субботы и в чем ее отличие от благолепия литургии пасхальной.
Алесь привязал коня к забору и медленно пошел сквозь толпу по главной аллее.
Воспитанный старым Вежей, Алесь никогда не задумывался о сущности обрядов. В гимназии приходилось исполнять. Можно с ними, а можно и без них. И теперь его трогало скорее не то, для чего люди собрались здесь, а сами люди и то, что они собрались.
Вот один тихо выводит «лица ангельскии», вытягивая шею и сладчайше закатывая глаза. Остальные стоят и смотрят ему в рот… Вот перекошенный рот бабуси… Русоголовый мужик стоит на коленях, словно перед плахой, безнадежно свесив голову…
Плачет, горькими слезами заливается баба в повойнике.
– Чего ты?
– Да як же не плакать… Пла-ащаницу зараз в алтарь понесут. Сорок дзён она, батюхна, по земле ходить будет… Видеть будет всех, все наше видеть…
Стайка девчат и хлопцев. Явно ждут христосованья.
А вот девушка в синем с золотом старинном платке. Стоит, скрестив руки. Личико поднято вверх, рот приоткрыт. Слушает, а в огромных глазах слезы… Бьется, побивается головой о землю какой-то шляхтич. Встал на колени, и такое, видимо, невыносимое, неутешное горе, что дрожат плечи.
– Не убивайся так. Не надо!
Алесь шел, и словно все люди проплывали, вставали перед ним. И от возникшей вдруг любви к ним, умиления и великой жалости у него задрожало внутри.
Бледный, с осунувшимся лицом и бескровными губами, он продвигался все ближе к раскрытой двери, к сводчатому оранжевому пятну, откуда доносилось пение.
Кто-то осторожно взял его за плечо. Оглянулся – Кондрат Когут.
– Юж по вшисткем, – иронически сказал Кондрат, – по мши и по казаню.[114]
[Закрыть]
– Здорово, братец! – обрадовался Алесь.
– Здорово. Идем со мной. Наши там.
Когуты-младшие пристроились немного в стороне от аллеи, не стали пробиваться за родителями и дедом Данилой в церковь. Но еще до того, как Алесь и Кондрат подошли к ним, из-за деревьев выступила тонкая фигура Андрея Когута.
– Ты с кем, Кондрат? – спросил, словно пропел.
– Вот, – сказал Кондрат, – Загорский. Грядет, как жених в полунощи.
– Что я, Страшный суд? – ответил шуткой Алесь.
Слова Кондрата задели его. Он действительно пришел как жених в полночь, хотел видеть Майку.
– Ну, не совсем страшный, – сказал Андрей. – А трохи есть. – Робко улыбнулся, скромно прикрыл длинными ресницами глаза. Алесь не понравился ему.
И почти сразу Алесь попал в объятия. Вокруг золотистые патлатые волосы, диковатые синие глаза, прямые носы, белозубые улыбки. Ага, вот Марта, Стафанова жена. А вот и сам Стафан – тихий, воды не замутит, Стафан.
– С пасхальной ночкой вас.
Один Стафан из всех Когутов перешел на «вы», когда Алесь окончил гимназию.
– Ты что, позже не мог?
Батюшки, Павлюк, иногда горячий, но чаще всего такой солидный Павлюк! Павелка, ровесник, деревенский дружище! И этот за какой-то месяц стал таким, что не узнаешь: свитка на одно плечо, словно готовится драться на кулаках; магерка ухарски заломлена на затылок.
– Эй, а меня? – голос сзади.
Кто-то дергает за рукав. Юрась.
– Юраська-Юраська, – смеется Алесь, – а кто был голыш мужеска пола?
– Да ну тебя, – с укором говорит пятнадцатилетний ладный хлопец.
Хохот.
– Тихо вы, – степенно говорит Марта. – Хватит ужо. Грех какой. Похристосуемся загодя, Алесь Юрьевич.
Глаза молодицы смеются. Она вытирает платочком рот.
– А христосоваться заблаговременно не грех? – спрашивает Стафан.
Алесь стоит посреди них и чувствует, как что-то сжало горло. Ему было так плохо все последние дни, что он, попав вдруг в свое, родное окружение, держится из последних сил.
– Кого-то еще нет, – глухим голосом говорит Алесь.
– Меня. – И из полутьмы вышла Янька Когут в беленьких черевичках и синенькой шнуровочке.
Алесь шутя поднял ее – ого!
Янька смотрела на него серьезно и строго! Удалась она не совсем в Когутов: рот маленький, огромные глаза. Уже теперь у нее толстая коса, едва не с руку толщиной.
– Кто это тут мою невесту трогает? – прозвучал рядом юношеский приятный голос.
– Мстислав! – бросилась Янька к нему.
Алесь и Маевский встретились взглядами и опустили глаза, как будто каждый застиг другого в не совсем подходящем месте, но отлично понимает, почему он здесь.
Мстислав взглянул на Алеся, и на губах его появилась улыбка:
– Великая ночь?
– Великая ночь, друже.
И это звучало как: «По-прежнему?» – «Давай по-прежнему, друг».
И сразу, словно бы воспользовавшись этой возможностью и желая укрепить ее, Мстислав сказал с иронией:
– Так почему это пан Загорский приехал в церковь Мокрой Дубравы?
– Потому что здесь Когуты.
– Вот счастье какое, – наивно сказала Янька. – А мы как раз хотели в Милое ехать, чтоб тебя повидать, Алеська.
Кондрат легонько толкнул ее в бок. Янька не поняла и ответила брату толчком так, что все заметили.
Янька смотрела на Мстислава синими глазами, блестящими, как мокрые камешки, ловила слова.
Мстислав стоял и смеялся.
– Я это почему, – с притворной наивностью сказал он. – Я тебя хотел найти. Я в Загорщину – нет. Я в Милое – нет. Куда, думаю, теперь?
В этот момент удар колокола прокатился над голыми еще, но живыми деревьями, поплыл под свежие и прозрачные звезды.
– Начинается, – сказал Андрей.
Они двинулись ближе к церкви. Толпа текла туда же и вскоре оттерла Кондрата с Андреем и Мстислава с Алесем от их группы.
– Ты молодчина, – сказал Мстислав на ухо Алесю. – Значит, решил – мир. Хорошо, помирим… Она здесь. Я нарочно протиснулся в церковь и посмотрел.
И тут Алесь почувствовал, что он действительно больше всего на свете желает мира и согласия.
– Сейчас все колокола ударят, – сказал Кондрат. – Осторожно, хлопцы. Я слыхал, что от этого с деревьев на погосте черти падают.
– Бред какой! – пожал плечами Мстислав.
– Я и не настаиваю, что правда.
– Люди верят, – сказал Андрей. – Говорят, если кто в чистый четверг свечи домой донесет и копотью от них на всех дверях кресты поставит, то нечистики из хат удирают. Куда им деться? На деревья. Сидят голодные, холодные, потому что слезть боятся. Ну, а как бомкнут пасхальные колокола, сыплются они с деревьев, как груши. Шмяк-шмяк! Некоторые даже ноги ломают.
– Ты смотри, – пригрозил Мстислав, – за этакие суеверия получите вы от попа!
Глаза его смеялись, и в тон ему Андрей ответил:
– И пусть. Все равно падают. Следи, Алесь, может, которого за хвост ухватишь.
– А у него ходанская морда, – улыбнулся Мстислав.
У Кондрата заходили желваки на щеках.
– Тогда мы уже тебе, Алеська, поможем. Ты его только в кусты заволоки… чтоб начальство нас не видело. А мы его там освятим.
Звезды висели над головой. Притихли деревья. С погоста спускалась разноцветная лента людей. Словно из расплавленного метала, текли, и мерцали, и переливались ризы священников. Сияло на золоте крестов красное зарево от сотен свечей. И над всем этим густо плыл бас дьякона:
– «Воскресение твое, Христе-спасе, ангели поют на небесех, и на земле сподоби чистым сердцем тебя славити».
Под звездами, среди снежных берез, которые стали теперь оранжевыми снизу, плыло, огибая церковь, шествие – словно кто-то медленно рассыпал красные мигающие угли.
Алесь снова увидел девушку в синем с золотом платке. Она как будто стремилась к огням, как синий и золотой грустный махаон. И вдруг у него отлегло от сердца: не могло случиться ничего плохого, пока на земле жила надежда.
– Раубичи, – прошептал Мстислав.
…Пан Ярош с Эвелиной, Франсом и Юлианом Раткевичем шли впереди. Сильная рука Яроша сжимала свечу, мрачные глаза смотрели поверх голов: он, видимо, думал о другом. И такой он был сильный среди этой толпы, что Алесь вдруг содрогнулся от нахлынувшего чувства любви к Ярошу и ко всей его семье.
Приближалась Майка. Свеча в тонкой руке слегка наклонена – оплывает желтоватый воск. Глаза, как у отца, смотрят поверх голов – то ли на белые, как ее руки, ветви берез, то ли на звезды. Маленький рот сейчас совсем не надменный, а добрый и ласковый.
«Майка. Майка. Майка…»
Проходят мимо. Сейчас остановить неудобно. Рядом с нею Стах (Алесь не знал, что Стах обрадовался б). Переливается тронутое кое-где серебром белое кашемировое платье.
– Шествие жен-мироносиц, – сказал тихо Кондрат.
И, забывшись, поддержал богохульство Мстислав. Сложил в трубочку губы и сказал тоном старой девки-ханжи:
– Лидуша надела порфирное платье и пошла в церковь… Меланхолия!
Но, встретив глаза Алеся, вдруг смутился:
– О… прости, милый!
Андрей сильно взял Кондрата за плечо и повел вперед.
– Болван! – глаза Андрея сузились. – Ты что, не видишь?
Они остановились невдалеке. Кондрат под взглядом брата опустил голову.
– Вижу, – неожиданно серьезно, с горечью ответил он. – Не нравится мне это. Влюбился, как черт в сухую грушу.
– Не твое дело, – тихо прошептал Андрей.
И вдруг Кондрат ударил ногой березовый ствол:
– Черт. Ну, будет она еще издеваться – сожгу Раубичи… Корчака найду, и вместе сожжем.
– Тьфу! – плюнул Андрей. – Глупый ты!
– А что?
– Кабы все хаты девкам жгли, когда те издеваются… Это ведь страшно подумать, что было б… По всей земле пепел с ветром гулял бы.
…Шествие тем временем в третий раз обходило церковь. Желтели бесконечные огоньки, струилась парча, звенели голоса.
Идет пан Ярош. Идут другие. Но зачем смотреть на них, когда вот плывет за ними… Немного отстала от всех. Идет. Пепельные, с неуловимым золотистым оттенком волосы. Под матовой кожей на щеках глубинный прозрачный румянец. Добрый рот и глаза, что смотрят на березы, на шапки грачиных гнезд, на теплые льдинки звезд.
Мстислав заставил Алеся отступить от стежки, а сам сделал шаг вперед.
– Михалина, идите сюда.
Рука в руке, несколько растерянных шагов по стежке… И вот она уже здесь, а Мстислав исчез в толпе.
Они стояли и смотрели друг на друга. Причудливо изогнутые брови Майки на миг виновато опустились.
И еще – он мог бы поклясться – в этих огромных глазах на миг промелькнула радость, та, которую не спрячешь, которую не подделаешь.
– Майка, – прошептал он, – Майка… – И добавил почти властно: – Если можешь, верь мне.
Она взглянула на него – на помертвевшее лицо и глубокие глаза. Эти глаза смотрели так, что в душе возникло сомнение, которое сразу переросло в уверенность: не виноват. Неужели не виноват? Конечно же, не виноват. Мстислав был прав. Как она могла даже подумать, что он мог быть виноват?! Самый лучший, чистый, настоящий, тот, кого всегда хотелось видеть, кому всегда хотелось положить на грудь свою голову, забыться, почувствовать себя слабой.
В это время от притвора долетел возглас:
– Христос воскресе из мертвых!..
И еще. И еще.
Они не слышали. И только когда взлетели вверх голоса хора – под кроны голых берез, под звезды, – она сделала шаг к нему.
Звенели голоса.
Шаг, шаг. Еще шаг.
И он тихо сказал:
– Христос воскресе, Майка.
Их лица вдруг залил багрянец. Это вокруг церкви и погоста одновременно запылали факелы и бочки со смолой и где-то вдали от церкви начали стрелять из ружей – старый, языческий еще обычай.
Зарево трепетало на их лицах.
Он стоял перед ней и протягивал руки.
У нее упало сердце. Если б сердился, если б даже грубо, по-мужицки, ударил ее, было б легче.
Значит, виновата была она. Без оправдания.
Она была не из тех, что прощают себе. Такого ударить! Что наделала?!
И вдруг ее словно озарило страшным сполохом.
«Ну, хорошо, были первые слухи. Их надо было проверить. Но та, последняя сплетня… Что же было в ней? Почему я так разгневалась, если я сама тайно желала этого и мечтала об этом, боясь даже самой себе сознаться в этом?
Дрянь! И из-за этого чуть не толкнула на дуэль, запретила встречи, отдала его на поругание, сделала его врагами брата и отца.
Лгала сама себе и испугалась, когда… И потом еще смела требовать от него чего-то.
И обрадовалась, когда новая ложь как будто оправдывала меня, такую, какая я есть… «Сдал в аренду…», «Ездил с другой…» Но та уехала отсюда… А я разве не разорвала его сердце согласием на позорную помолвку?
Убить себя мало было за все это. Но разве убьешь? Значит, покарать так, чтобы потом мучиться и убиваться всю жизнь».
Она не думала, что это будет мучительно и для него. Жестокая, углубленная в себя молодость, которая только себе не прощает ничего, руководила ею.
«Убить. Казнить себя. Как? Отдать себя самому нелюбимому, рожать ему нелюбимых детей. Тому, кого презираешь. Тому, кто, – а наверно, наверно, он, она теперь чувствовала это, – из враждебности к пану Юрию, к Алесю и слепил ту грязь, ту мерзость. Что же это я натворила?!»
Все эти мысли пробежали в ее голове за какой-то миг. Он протягивал руки:
– Майка…
Она смотрела в его глаза и чувствовала, что у нее подгибаются колени. Сделать еще шаг и…
Это был бы поцелуй. Простое «христосованье» для других. Но она знала, чем это будет для нее.
«Плен. Остаться вечно. Навеки признать для себя (потому что он не будет знать) свою подлость. Знать, что в шкуре счастливой пани сидит развратная (так, развратная, потому что такой отдать себя за такого – это разврат), расчетливая гадина…»
Она могла жестоко осуждать. Он протягивал руки. Она не могла… Она знала – не выдержит.
– Нет, сказала она. – Нет. – И окончила почти беззвучно: – Этого не будет.
И бросилась в толпу.
Он опустил руки и медленно пошел к выходу. Мстислав, проходя мимо братьев, которые разговаривали с Галинкой Кахно, положил руку на плечо Кондрата:
– Кондрат… А ну, быстрее…
Они сверлили толпу за Алесем.
Загорский остановился и бросил последний взгляд на людей перед притвором.
Вот они стоят: Ярош, постриженный в скобку и с железным браслетом, Франс, Майка. У нее такое лицо, что на миг становится жаль.
Ему пришла в голову дурная мысль.
Перед ними пылали факелы и бочки со смолой. У Раубича были плотно сжаты губы. Рука с железным браслетом сжимала свечу. И от зарева падал кровавый отблеск на тяжелый, изнеможденный какой-то неотвязной мыслью, изнуренный облик.
Все стояли тесно вокруг него. Дурная мысль… Стоят… Скачет зарево… Как те паны, что после заговора Глинского шли на плаху вместе с семьями, чтоб не осталось и рода.
…Франс оглянулся на сестру и испугался:
– Что с тобой?
Он обвел глазами толпу, и ему показалось, что за факелами мелькнуло лицо Алеся Загорского. А может, показалось?
И вдруг он с удивление подумал, что рядом с ненавистью в нем все время жило какое-то теплое чувство к Алесю.
Откуда?
…Алесь, встретившись на мгновение со взглядом Франса, вздохнул и опустил глаза. Надо было идти.
Он пошел напрямик от света в темноту аллей.
Отказать в примирении. Пусть, если не верит. С этим можно смириться. Хотя и тяжело, но можно. Не любит – пусть. Пусть даже то, что вся семья обидела и продолжает обижать. Но отказать великой ночью в поцелуе?! Так поступали, только когда между людьми лежала кровь родственника, близкого родственника или самого лучшего друга. Так поступали только с доносчиком на своих или с отцеубийцей.
Отказать в поцелуе в великую ночь – такого не бывало. И он решил молчать. Она, конечно, была в безопасности. И именно поэтому расплачиваться пришлось бы двоим – Раубичу и Франсу.
…Его догнали Мстислав и Кондрат. Пошли рядом.
Кондрат про себя радовался, что он один стоял лицом к Михалине и Алесю, что Галинка и Андрей ничего не видели. Мстислав же думал, что один он видел всю эту тяжелую сцену. И каждый из них стремился держать себя естественно.