Текст книги "Колосья под серпом твоим"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 49 страниц)
– Деда, – шепотом спросил Юрась, – а где тот жеребенок?
И дед ответил тоже тихо:
– Кто знает. Может, и неподалеку. У Лопаты растет белый жеребенок. Да мало ли еще где…
И вдруг вздох шумно вырвался из Алесевой груди. Чувствуя, что еще мгновение – и он не сдержится, хлопчик вскочил с места и бросился по стежке.
Павел устремился было за ним, но рука легла ему на плечо.
– Сиди, – сказал дед, – ему лучше сейчас одному.
Стежка вывела мальчика на обрыв. И там, весь дрожа, он сел на траву, положил голову на колени.
Мысли были беспорядочными, но он понимал: если вот здесь, сейчас, он не решит, как ему быть, он не сможет вернуться в хату на последнюю, – он предчувствовал это, – на последнюю свою ночь.
«Они не виноваты. Им тяжко. Пахать землю – это совсем не то, что ездить на коне. Я никогда не буду таким, как этот Кроер, про которого они иногда говорят. Я куплю у Кроера всех людей и сделаю, чтоб им было хорошо. И они, встречая меня, не будут сторониться, я буду здороваться с ними».
Слезы высохли на его щеках. Он сидел в полумраке и следил, как багровое солнце, внутри которого что-то переливалось, садилось в спокойное течение реки.
Груша за его спиной уже утонула во тьме, и лишь вверху, залитые последними лучами, виднелись ее обреченные и усыпанные пышной цветенью ветви.
III
В Когутовой хате вечеряли. Поздно вернулись с поля, и потому приходилось есть при свете. На столе трепетал в каганце огонек. Возле печки, где копалась Марыля, горела над корытцем зажатая в лучник лучина. При этом свете Марылино лицо, еще не старое, но изрезанное глубокими тенями, казалось таинственным и недобрым.
В переднем углу, под закуренным Юрием и божьей матерью – только и остались от них одни глаза, – сидел дед. Рядом с ним Михал Когут, плотный, с легкой сединой в золотистых взлохмаченных волосах. С наслаждением черпал квас,[5]
[Закрыть] нес его ко рту над праснаком.[6]
[Закрыть] Проголодался человек. Слева от него спешил поесть старший, семнадцатилетний сын Стафан. Этот успел еще до ужина прифрантиться, намазать дегтем отцовы сапоги и даже новую красную ленточку приладить к вороту сорочки. Парня время было женить.
Михал глядел на него с улыбкой, но молчал. А дед конечно же не мог удержаться:
– Черта сводного себе ищешь?
Стафан молчал.
– Торопись, брат, – не унимался старик, – там тебя Марта возле Антонова гумна ждет. Круг ногами вытоптала.
Вздохнул, положил ложку – ел по-стариковски мало.
– Что вы, дедуля! – буркнул Стафан. – Разве я что?
– А я разве что? Я ничего. Я и говорю: девка… как вот наша лавка. Хоть садись, хоть танцуй, хоть кирпич накладывай… Век служить будет. А утром на покосе, как только отец отвернется, ты голову в кусты – и дремать. На ногах. Как конь.
– Ну вас, – сказал Стафан, положил ложку и встал.
– Поди, поди, – сказал второй Михалов сын, пятнадцатилетний Кондрат. – Что-то поздненько твоя кошка Марта мартует.
Стафан фыркнул и пошел.
– Теперь до утра не жди, – сказал отец. – А ты, Кондрат, не цепляйся к нему. Сам еще хуже. А он парень смирный.
– Почему это я хуже? – улыбнулся Кондрат.
– По носу видно.
Кондрат и Андрей были близнецы. И если уж все Когуты были похожи, так этих, наверно, и сама мать путала. Так оно в детстве и случалось. Дурачился Кондрат, а подзатыльники получал Андрей, и наоборот. Лишь потом, когда Кондрату было восемь лет, появилась у него примета – полукруглый белый шрам на лбу: пометил копытом жеребенок. Но, кроме внешнего сходства, ничего общего у них не было. На Кондрате шкура горела. Такой уж сорвиголова: драться так драться, танцевать так танцевать. С утра до вечера всюду слышались его смех и шутки. А в светло-синих глазах искрилось такое нескрываемое и потому неопасное лукавство, что девушки даже теперь, хотя ему было только пятнадцать лет, заглядывались на него. Андрей был совсем иным. То же, кажется, лицо, и все же не то. Глаза темнее, чем у Кондрата, – видимо, потому, что ресницы всегда скромно опущены. На губах несмелая улыбка. Голова наклонена немножко набок, как цветок весеннего «сна». Слoва клещами не вытянешь. Но зато с первого раза запомнит и пропоет услышанную на ярмарке или где-нибудь на мельнице песню. И споет так, что вспомнит молодость самая старая бабка.
Марыля как раз поставила на стол «гущу наливaнную» – пшеничную кашу с молоком, – когда в хату зашел Павел.
– Как там Алесь? – спросил дед.
– Поднялся уже от груши на стежку. Идет сюда, – буркнул Павел. – До завтра подождать с песней не могли. Обидели парня.
– Ну и дурак, – сказал дед. – Может, сегодняшний вечер тебя от обиды спасет через пять лет. Ты не забывай – он твой будущий хозяин. Пан.
– Не будет он паном, – упрямо сказал Павел, – я знаю.
– А и глупые же вы все, – подала голос от печки Марыля. – Садись-ка ты лучше, Павел.
– Не сяду, – сказал Павел. – Я Алеся подожду.
– Подожди! – Мать выглянула в окно. – Вон идет уже твой Алесь.
Все умолкли. Алесь вошел в хату, внешне спокойный. И сразу Андрей выжал из себя:
– Мы уже… думали…
Взглянул на Алеся, подвинулся, освободил место между собой и Павлом. Подал ему праснак.
Алесь сел. Андрей пододвинул ему ложку, улыбнулся.
В Андрее вообще было много женского. Виноватая улыбка, огромные васильковые глаза, робость движений. Марыля всегда говорила: «Девочка была бы, да петух закукарекал, когда наступили роды».
– Ешь, – сказал Андрей, словно пропел.
И Алесь взялся за еду. Проголодался он изрядно. Все же в хате царила неловкость, и развеял ее, как всегда, Кондрат.
Курта уселась возле него, угодливо глядя ему в глаза. Даже взвизгнула – то ли от боли, то ли просила есть.
– Иди, иди, – сказал Кондрат важно, – бог подаст.
– Зачем ты ее? – укорил Андрей и бросил собаке кусок праснака.
– Поскупился, – сказал Кондрат. – Все вы, певуны, такие. Что поп, что ты.
Обмакнул свой кусок в молоко и дал суке. Та стала есть, прижав уши к круглой, как арбуз, голове.
– Сегодня смехота была, – начал Кондрат. – Звончикову хату вода все еще окружает. Так они челн приспособили. Даже в кусты по нужде на нем плавают. Я коня повел поить. Гляжу, а Звончикова старуха выходит из хаты, прямо в челн – и начинает править к кустарнику. А ветер встречный, сильный. Горевала она, горевала. Потом, гляжу, постояла с минуту в челне и начала толкать назад.
– Иди ты, – со смехом отмахнулась Марыля. – Врешь ты все.
Алесь тоже засмеялся, но сидеть вот так в последний раз за их столом было тяжело.
Последний раз каганец, последняя лучина, последняя добрая улыбка на лице Марыли.
– Подкрепляйтесь, – сказала Марыля, ставя ему и Павлюку миску кулаги.[7]
[Закрыть] – Сегодня в ночное поедете.
И потому, что и ночное было в последний раз, Алесь проглотил трудный ком.
Кондрат решил спасать положение и сказал первое, что пришло в голову:
– Кулага эта… цветом, как медведь на…
И сразу о его лоб звонко стукнула дедова ложка.
– Приятного аппетита, – сказал Кондрат, потирая лоб.
Тут засмеялся даже дед. И все засмеялись. И Алесь громче всех. И сразу же из его глаз брызнули слезы. Вытирая их, он сказал глухо:
– Неужели вы хотите меня отдать, батька Михал? Или, может, вам действительно трудно, а покормное и дядьковое, пока не отдадите меня, не полагается?
Михал поднялся и положил руку ему на голову.
– Гори оно огнем и дядьковое то, и покормное. – И, махнув рукой, пошел к двери.
Алесь обратился к единственному, кто еще оставался, – к деду:
– Я не хочу туда.
– Ну и что? – жестко сказал дед. – Мужиком будешь? Нет, брат, от этого нам пользы мало. Да и тебе. Ты лучше добрым ко всем будь, хлопчик.
Марыля подошла к Алесю:
– Ну, оставь… Чего уж… Родители все же они… А к нам ты приезжать будешь… Будете с Павлючком рыбу ловить…
– Хватит, – вдруг подал голос неразговорчивый Андрей. – Ему от ваших слов еще больше плакать хочется. Пусть он лучше с Павлом в ночное едет.
Повернул Алеся к себе, взглянул на него:
– А хочешь, и я с вами поеду?
– На чем это ты поедешь? – спросил дед. – На палке верхом?
– Зачем? Я у Кахнов коня возьму. Им еще лучше, не надо будет Петрусю ехать.
– Конечно, пусть возьмет, – сказал Кондрат. – Пожалуй, и я поеду. Все одно ведь и кобылу Кахнову придется брать.
– Добре – вздохнул Алесь. – Поедем тогда уж.
Он понял наконец, что все его просьбы напрасны, что ничего уже не изменишь и завтра ему придется оставить эту хату.
…Они выехали со двора, когда дед уже взобрался на печь, а Михал пошел спать на сеновал. Одна Марыля темной высокой тенью стояла у ворот, словно провожала хлопцев бог весть в какую дорогу.
Впереди ехал на мышастом Кахновом коне Андрей. За ним на половой Кахновой кобылке как-то боком залихватски трусил Кондрат. Кобылка порой, словно чувствуя влажный аромат далеких лугов, громко фыркала.
За старшими братьями ехали рядом, нога к ноге, Павел и Алесь. Павел – на полово-пестром жеребчике, Алесь – на спокойной белой кобыле. Конские копыта с мягким хлюпаньем погружались в теплую уличную пыль.
Деревня уже засыпала. Редко-редко в каком окне светил, словно умирал, красный огонек. В похолодевшем воздухе резко звучал далеко собачий лай. Из дубовых крон на кладбище порой доносился еле слышный крик древесного лягушонка-квакши.
Ребята ехали, подложив под себя кожухи и сермяги. В прозрачно-синем небе горела на западе Венера, переливалась, словно студеная капля.
И Алесь широко раскрытыми глазами смотрел на все это, будто с завтрашнего утра ему доведется жить совсем под другим небом, без этой Вечерницы, без этих скупых полуночных созвездий, без грустных одиноких Стожар, которые тесно столпились, чтоб поговорить о делах небесных и земных.
Темные стрехи остались позади. Копыта лошадей зачавкали – табунок переходил через влажный луговой клин возле заводи. Дохнул холодноватый ветерок с Днепра, и начали приближаться круглые, как стога, шапки кустарников.
Кони спустились с откоса и по колено вошли в воду, она заколыхалась, пошла кругами, и звезды от этого задрожали и сделались очень большими.
Половая кобылка зашла в воду глубже других и протянула мягкий храп к вечерней звезде в воде. Звезда заметалась в тревоге.
– Сейчас проглотит, – шепотом сказал Алесю Андрей, и Алесь благодарно улыбнулся: Андрей понял его.
Кони пили долго, всласть, временами отрываясь от воды. Чутко слушали ветер из заречных лугов, отдыхали, а потом снова жадно припадали к звездам, к кругам, которые бесконечно бежали в темноту.
– Хватит вам, волчье мясо, – буркнул наконец Кондрат.
Поднимались на обрыв, и слышно было, как булькает в покруглевших лошадиных животах вода.
…На лугу Алесь с Павлом спутали коней. Старшие ребята натаскали сушняка. Ярое пламя рвалось уже куда-то в ночь.
Они сидели на широкой косе, которая вдавалась в Днепр. На ней кое-где были разбросаны дубы с редкой еще листвой. Только узкий перешеек между косой и высоким материковым берегом был сухим. Остальную часть поймы занимал мокрый луг, который тянулся версты на две. За ним были неясные теперь, в темноте, густые кроны парка, а над кронами горел, как еле видимая искра, далекий огонек.
– В усадьбе Раубича кто-то не спит, – сказал Павел.
– И наш костер видит, – добавил Алесь.
– Конечно, видит, – сказал Кондрат, – отсюда до дома Раубича каких-то три версты.
Замолчали, глядя на огонь.
Пламя взлетало высоко. Кони давно разбрелись по косе. Только стреляла иногда в огне влажная веточка, неистово квакали лягушки в далеком затоне, да на другом берегу, в лугах, скрипел коростель, будто полотно рвалось.
Ребята лежали вокруг костра на кожухах и свитках, лежали неподвижно, с широко открытыми глазами. Только Кондрат все еще не мог угомониться, но и он клал бульбу в горячую золу осторожно, почти беззвучно.
Маленький, меньше самой маленькой искры, светился в темноте далекий-далекий огонек. Где-то бухнуло, – видимо, обвалился в воду берег.
– А помнишь, Кондрат, как отец нас впервые в ночное взял? – спросил Андрей.
– А то как же. И угораздило же его как раз в ту ночь!
– А что такое? – спросил Павел.
– Ночь была, – тихо сказал Андрей, – такая же, как сегодня, темная. И как раз в начале мая. Берега в такое время всегда рушатся. Мы, детвора, лежали на кожухе. И вдруг бабахнуло. Далеко, глухо, страшно. Совсем не как берег… А потом звон откуда-то издалека, как на похоронах.
Помолчал.
– В ту ночь старшая дочь Раубича родилась. Так это Раубич из пушки выстрелил. Там, наверно, весело было, а здесь страшно. Очень уж темная ночь была.
Блики огня скользили по лицам и горячили их, а затылки ласково сжимал ночной холодок.
– А правду ли говорят, Андрейка, что Раубич тот чародей? – спросил Кондрат.
– Почему это? – впервые за весь вечер спросил Алесь.
– Не знаю, – сказал Кондрат.
– И я слышал, – уверенно сказал Павел. – Потому что он вуниатом[8]
[Закрыть] был.
– Тю на тебя! – возмутился Кондрат. – Это выходит, что и наша мать колдунья. Она ведь тоже в вуниатах была, пока их от вунии не отвели. Силком отводили. Если б поп увидал, что она до сих пор Скорбящего[9]
[Закрыть] в кладовке прячет, так звону было б, как на собачью свадьбу.
– Наша мать совсем другое, – сказал Андрей. – Ну, запретили молиться, как хочется, так она и бросила. А Раубич, говорят, в самом деле колдун. Потому как ни с чем не смирился, когда вунию уничтожали, и, говорят, в первую же ночь продал душу, лишь бы только не по-ихнему вышло…
– Кто это видел? – не поверил Алесь.
– Я-то не видел, – вздохнул Андрей. – Может, и врут… Однако что-то все же есть. Ночами он, говорят, не спит. И огней уже нет, а искра все светит. Однажды наш Кастусь Бовда проходил в полночь мимо его клетей, так, говорит, серой из подвала здорово тянет! И потом ночью, в темноте, у него люди в доме. Неизвестно откуда появляются, неизвестно куда исчезают. Да и люди ли еще?
– А может, они там фальшивые деньги делают? – засмеялся Кондрат.
– Нет, – помолчав, уверенно сказал Андрей, – что-то там все же неладно. Вот и сейчас, гляди, огонь горит.
Все невольно обернулись и долго смотрели в темноту, на далекую искорку, почти невидимую отсюда и такую слабую, что даже комар мог погасить ее.
Костер немного ослаб, стал ниже, мрак из-за кочек все чаще лизал темными языками пятно света вокруг костра. А этот далекий огонь, очень одинокий в темноте, все горел и горел.
Кондрат подбросил в огонь сушняка. Сидел неподвижно. Все остальные тоже словно окаменели. Алесь смотрел на них и всей душой чувствовал, что любит их, что нет для него теперь на земле дороже грубовато-сурового лица Павлюка, мягкого и нежного обличья Андрея, лица Кондрата, на котором сейчас блуждала хитроватая улыбка, словно он вспоминал что-то веселое.
– С колдунами этими вообще беда, – сказал Андрей. – Знаете хутор Памяречь?
– Знаю, – ответил Павел. – Возле Недобылихи. Ничего там нет, только несколько камней на болоте да одичалые сливы… А что?
– Там все люди в черный год поумирали. Да им ничего, все крещеные. А вот у младшей невестки только что дите родилось, так и не успели окрестить.
– Чем же оно виновато? – сурово спросил Павел.
– Не знаю, – сказал Андрей. – Видно, и сам бог понимает, что тут что-то не так и справедливости тут нема – заставлять невинного страдать. Потому такая душа и летает над ближайшим перепутьем и плачет – просит прохожего, чтоб окрестил.
– Что же он, поймает ее, в церковь понесет? – улыбнулся Павел.
– Зачем? – возразил Андрей. – Просто ровно в полночь, когда проходишь через раздорожье и она начнет над твоей головой летать, назови первое лучшее имя, мужское или женское.
– Откуда знать какое? – спросил Павел.
– А тут уж угадать надо. Потому что если не угадаешь, душа так и будет летать. Семь лет будет летать, а потом заплачет и полетит в пекло с вечной обидой на людей.
Алесь придвинулся ближе к огню. Сказал:
– Почему же тогда никто не пошел на Недобылиху? Это уж свинство – не помочь.
– А никто не знал, – ответил Андрей. – Дорогой возле Недобылихи ночью пойти – надо каменное сердце иметь. И вот совсем уже недавно Петрок Кахно задержался у девчины и идет недобылицкой росстанью как раз в полночь. Только остановился на перепутье – как заплачет кто-то над головой. Да так заплакал – сразу понять можно: последние дни летает душа. И низко летает, даже шорох крыльев слышен. Петрок испугался, но перекрестился и говорит: «Василь! Василь будет твое имя».
– Так и сказал? – с уважением спросил Кондрат. – Ну, я теперь над Петрусем никогда шутить не буду.
– Так и сказал. Как заплачет тут душа, да еще жалостнее, как полетит куда-то. Не угадал Петрок имя. И так она жалобно кричала, что Петрок припустился бежать. Прибежал домой и все деду рассказал. Дед Кахно не испугался, а взял и ночью пошел на раздорожье, чтоб аккурат в полночь попасть. И очутился там как раз тогда, когда на колокольне Раубича пробило двенадцать.
– Чего же это он так спешил? – спросил Алесь.
– А он понял, что это душа летает последнюю ночь. Иначе зачем бы ей чуть не в лицо Петрусю бросаться и так страшно голосить… И вот едва он услышал удары колоколов, как застонет, как заскулит кто-то над ним. Словно больной ребенок. Дед даже ветерок от крыльев почувствовал на лице. И тогда дед перекрестился и говорит: «Нина. Нина будет твое имя. А ты помяни покойницу жену, Нину. Скажи, что и я уже скоро…» Тут кто-то застонал будто с облегчением. А потом душа вздохнула. И полетела дальше, и только далеко уже стала повторять: «Ни-на, Ни-и-на…» Понесла имя к господу.
– Надо будет старому рыбы наловить и отнести, – грубовато сказал Павел. – Пусть душу отведет. Он старый, ему брюхо набивать чем попало нельзя.
– Хорошо сделаешь, – сказал Андрей. – Только ты ему об этом не напоминай. Не любит. Скажи, что тебя скоро в подростки постригать[10]
[Закрыть] будут и ты грехи должен искупать.
– Какие это у меня перед ним грехи? – буркнул Павел.
Андрей мягко улыбнулся.
– А грушу его кто лотошил?
Все засмеялись.
Ночь лежала над костром, над спокойным недалеким Днепром. Мягкая теплота этой ночи сделала Андрея разговорчивым, а ребят молчаливыми. И это было понятно и хорошо, как шорох лозняка, как песня лягушек, которые гудели в пустые бутылки по всей заводи. И потому никого не удивило, когда в мире родилась пока что еще тихая песня:
А ўжо човен вады повен, з чаўна вада свішча.
Ой, там хлопец дзеўку кліча, не голосам – свішча.
Могучий, мягкий, как эта ночь, тенор начал с каких-то особенно сокровенных тонов. И казалось, ничего красивее этой песни не рождали глухая ночь и тихое течение Днепра. А голос легко переливался, плакал и молил кого-то:
Няма вёслаў, вецер човен ад берага ўносіць,
Выйдзі, ясачка, на бераг, кінь любаму косу.
Песня лилась и лилась, и это было подобно чуду. И радостно стало всем, когда парень в песне вышел на берег и оба пошли домой, а девушка сказала:
Пі, матуля, тую вадy, што я нанасіла.
Шануй, маці, таго зяця, што я палюбіла.
Песня вдруг оборвалась. Алесь увидел настороженные Андреевы глаза, вперенные в мрак за костром. Парень обернулся и посмотрел туда.
Почти за его спиной возвышался человек на вороном коне. Именно возвышался, потому что конь был едва ли не в два раза выше тех коней, которых пасли ребята. Так по крайней мере казалось.
Всадник этот возник будто привидение, будто сама тьма породила его как раз на том самом месте, где он стоял теперь. Возможно, мягкая трава приглушила лошадиный шаг или ребята, заслушавшись, просто не обратили на него внимания и приняли топот вороного за топот своих коней…
Под лоснящейся кожей вороного переливался каждый мускул. Удила оттягивали маленькую голову немного в сторону, и дико белел во тьме белок глаза, похожий на очищенное яйцо. А всадник сидел на коне, и дорожный плащ, тоже черный, спадал с его плеч на круп коня едва не до самой репицы. Длинный черный плащ. Словно обвисшие огромные крылья.
– Хорошо поёшь, хлопчик, – сказал человек, улыбнувшись.
Алесь почти испуганно смотрел на него. Более страшного лица ему никогда еще не доводилось видеть. Широкое и загорелое чуть ли не до горчичного оттенка, оно все было исполосовано и изрезано страшными шрамами, которые лишь каким-то чудом не затронули носа и глаз, толстого горбатого носа и жестких голубых глаз под черными бровями. Усы тоже были черные и длинные, но даже они не могли скрыть надменно поджатых губ. А вот черную гриву на голове кто-то густо перевил седой паутиной. Паутина лежала целыми клоками, чередуясь с черными прядями, и падала на плечи всадника, на воротник коричневой охотничьей одежды, когда-то богатой, а теперь потертой и кое-где загрязненной.
Вышитые саквы – переметные сумы, которые носят овчары, – были перекинуты спереди через побелевшую от времени кожу седла. Из одной сумы у самой руки, сжимавшей поводья, торчала рукоятка пистолета, видимо, очень дорогого.
– Хорошо поёшь, хлопчик, – повторил человек.
Алесь поднялся. Уж кому другому, а ему не пристало теперь прятать глаза только потому, что кто-то сидит на панском коне.
– Кто вы? – спросил он тихо.
Человек не ответил. Просто протянул руку и кончиком рукояти нагайки приподнял подбородок мальчика.
– В рядне, – будто про себя сказал он. – Но это не то.
Помолчал и властно спросил:
– Чей?
– Загорский, – вместо Алеся ответил Андрей.
– Гм! – усмехнулся человек. – Не перевелся, значит, обычай. Что ж, Загорские, позже попадете к дьяволу в лапы.
И, жестко улыбнувшись, добавил:
– Не думал, что у некоторых хребтина есть…
Мальчики молчали, тесно прижавшись друг к другу. Молчал и всадник.
– Кто скажет, как проехать на Раубичи? – спросил он наконец. – Разводье, дорогу залило. Плутал лугами.
Дети колебались.
– Ну? – подгонял незнакомец.
И тогда Алесь поднял руку.
– Туда, – сказал он. – Прямо туда, через луга.
– Видите огонек? – добавил Андрей. – Так это как раз в Раубичевом доме.
– Окно в Раубичевом доме? – покачал головой всадник. – Важно. Что ж, буду править туда… А ты пой, хлопчик. Петь хорошо… Пой, пока дают…
Он тронул коня и начал огибать костер, но вдруг остановился. И на лице его Алесь увидел несмелую и потому даже вызывающую жалость улыбку.
– Эй, – негромко сказал он, – это вам. – И, достав из переметных сум, бросил к ногам Алеся… змею. Змея шевельнулась несколько раз и замерла.
Алесь не отшатнулся. Ему впервые вот так поднимали нагайкой голову. Мгновение он и всадник смотрели друг другу в глаза. Потом черный отвернулся и дал коню шенкеля.
Спустя миг коня и всадника поглотил мрак. Словно их никогда и не было. Словно тьма родила их и тьма сразу же забрала.
Дети еще какое-то время стояли остолбеневшие и смотрели во тьму.
Потом Алесь наклонился.
– Укусит, – с ужасом сказал Павлюк. – Не бери ее.
Алесь отмахнулся и поднял змею, схватив ее возле головы.
Подошел к костру. И только теперь Кондрат удивленно цокнул языком.
Змея была деревянной. Такие обычно мастерят люди, люто и упорно страдающие от безделья. Из длинной палки, рассеченная почти насквозь глубокими вырезами – через каждые четверть дюйма – и укрепленная по бокам, спине и животу жилами во всю длину, она даже была покрашена. Спина и бока змеи были пестрые, живот – желтый. Кое-где бока и разинутая пасть были тронуты густым кармином.
Мальчик шевельнул рукой, и змея начала изгибаться, совсем как живая. Сходство было таким полным, что Павел брезгливо плюнул.
– Дай, – сказал Алесю Андрей.
Они снова уселись вокруг костра и начали рассматривать чудовище.
– Даже жало есть, – сказал Кондрат. – И глаза. Во, погань!
Андрей вертел змею в руках. Потом плюнул и бросил ее в огонь. Жилы, видимо, начали коробиться, потому что змея снова стала выкручиваться и извиваться. Хищно поднимала голову и едва не становилась на хвост.
– Зачем ты ее? – спросил Кондрат. – Можно было б соседских девок пугать.
– Да ее в руки взять гадко, – отозвался Павел.
– И это, – вслух подумал Андрей. – Да еще и неизвестно, что за человек был. Черный весь. А конь злой, как дьявол.
Змея все еще выгибалась, охваченная огнем.
– Нет, хлопцы, – убежденно сказал Андрей, – с Раубичем что-то не так. Может э т о т как раз по его душу приехал. Недаром на его огонь направился… Тут уж добра не жди, когда по ночам т а к и е шныряют вокруг по болоту и с окон глаз не сводят… Приедет вот такой ночью, обнимет хозяина, и исчезнут оба… Вы глядите не рассказывайте об этом никому, а то поп епитимьями замучит.
Кондрат сел на корточки и начал разгребать угли, а потом золу.
– Готова, – сказал он, выкатывая на траву одну картофелину за другой. – И плюньте вы, ребята, на эти побрехушки. Страшно будет до ветру в кусты сходить. Ешьте вот лучше.
И первый оскреб картофелину до розовой кожуры, разломил – пар так и повалил из рассыпчатого разлома – и, бережно посолив, начал есть.
Ели бульбу с тонкими ломтиками сала. Это было так вкусно, что все уплетали, аж за ушами трещало. Павел – этот вообще не тратил времени на то, чтоб очищать картошку, и потому весь рот у него был черный, как у злой собаки.
– А ты не говори, – сказал наконец Андрей. – Побрехушки-побрехушки, а такие вот, как этот, болотные паны часто по ночам летают. Гаврила из Драговичей врал, думаешь?
– А я и не слышал ничего, что он там баял, – сказал Кондрат.
– Так ты расскажи, Андрейка, – попросил Павел.
Андрей кашлянул, собираясь с мыслями.
– Гаврила этот с разрешения пана охотится. Когда там старому Загорскому-Веже утки понадобятся или еще что, так Гавриле говорят. И вот пошел он однажды в пущу и заблудился. Видит, что до утра все равно дорогу не найдет, и решил заночевать. А вокруг трясина, так он выбрал сухое место, разложил на нем костерок и сидит греется. Начал было уже дремать. А тут выскакивает из темени какой-то пан, худой, верткий и лицом темноватый. «Как ты, мужик, смеешь на панской дороге костер жечь?! Здесь паны скоро будут ехать!» – «Паночек, – взмолился Гаврила, – какая тут тебе дорога, когда одна трясина вокруг! Голову скорее сложишь, чем конем проедешь». Тот и слушать не стал, позакидывал в трясину головешки, те только зашипели, а сам побежал дальше. Гаврила стоит ждет. Вот, думает, напасть. Нехристь какой-то, басурман шутить надумал с христианской душой. А потом слышит – конский топот, визг колес. Катит карета шестериком, вокруг нее всадники. А сверху на карете бревно привязано. Крик, хохот, кони ржут. А паны – и в карете, и на конях – все черные, точно как этот, на вороном. Лица темные, волосы черные, одежда черная с золотом. И карета черная. «Сторонись, мужик!» – кричат. Тут Гаврила и понял – болотные паны. Катят по трясине, будто по сухому. Озорники!!! И так все ночи напролет гонять будут. Но Гавриле терять нечего, еще, может, и днем из трясины не выберешься. И он начал просить: «Мои вы паночки, мои голубочки, укажите дорогу, как мне выйти отсюда. Заблудился». Те хохочут: «Цепляйся сзади за карету». Гаврила уцепился, и они помчали, как пуля. Грохот, деревья по обеим сторонам валятся, хохот. Дух заняло. Звезды вот-вот ниже колес будут. И тут как раз над головой большой сук высокого дерева. Он – цап за него! Карета из-под ног рванула и помчалась дальше. Только кучер захохотал и крикнул: «Ну, твое счастье!» – да концом длинного кнута между ушей. Гаврила завизжал, но сук не отпустил. Держится, кричит «караул», зовет на помощь. А потом огляделся – он в своем дворе, висит на перекладине ворот. Жена из хаты выходит. Аккурат первые петухи пропели. И ему: «С вечера, говорит, пропал, холера. Зачем ты туда залез, чего горланишь, чего лопаисси, пьянчуга?»
Кондрат покачал головой и заулыбался – тоже вспомнил.
– С Гавриловым свояком еще хлеще было. Тот услышал от кого-то, что если не есть последние дни перед рождественским заговеньем, так можно увидеть «дедов». Так и сделал. А вечер темный, ноябрьский. Вот он лежит и видит – лезут через вершок для дыма… Вначале его отец, покойник, лезет, потом дед, потом прадед. Может, всех, до самого Адама, увидел бы. Но вот за прадедом лезет дядька. Святой жизни был человек, ни одной службы не пропустил. Вечно этой его святой жизнью малышу глаза кололи, когда, бывало, заберется в чужой горох или опары втихомолку наестся. Лезет дядька, лезет, почти весь уже пролез, но тут его что-то задержало: как ни дергается, не пролазит – и все. Оказывается, это у него к поясу борона привязана. Украл в земной жизни и даже на исповеди не покаялся. Тут Гаврилов свояк припомнил все муки, которых через дядькину святость натерпелся, да как захохочет. Ну, и все. Вылетели они все в трубу и исчезли.
Кондрат положил в костер большую сухостоину.
– Ложитесь все, хлопцы. Хватит.
…Улеглись. Андрей положил кожух рядом с Алесем, завернулся, тихо окликнул Алеся.
– Спит? – спросил Кондрат.
– Спит, – шепнул Андрей. – А ты заметил, что у Раубича огонь погас?
«И не сплю совсем», – хотел было сказать Алесь, но сразу провалился в такой глубокий сон, что не успел даже шевельнуть губами.
Все спали. Сухостоина медленно догорала. Туман поднялся из лощины и подступил ближе, будто хотел послушать сонное дыхание. Кони тоже тонули в тумане, и только их головы да длинные шеи возвышались над молочным, туманным озером.