Текст книги "Не погаси огонь..."
Автор книги: Владимир Понизовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Владимир Миронович
ПОНИЗОВСКИЙ.
НЕ ПОГАСИ ОГОНЬ…
Роман
ПРОЛОГ.
18 АВГУСТА 1910 ГОДА
1
Поезд замедлил ход. Вдоль насыпи, отодвинув черно-зеленый лес, потянулись приземистые, красного кирпича, склады. Надвинулось вокзальное здание – одноэтажное, рубленое, с большими окнами в частых переплетах. На суриковых крышах часовыми маячили беленые трубы. По фасаду вязь букв: «Тайга». И помельче: «Буфет III класса».
К вагонам побежали торговки с рыбой, малосольными огурцами, с ведрами молодой, вареной с диким луком и чесноком, картошки. Женщины оглядывались на зарешеченные окна последнего, арестантского вагона, из-за мутных стекол которого проступали серые, как у покойников, лица, и торопились к другим вагонам, откуда уже спрыгивали на низкий дощатый перрон шумные пассажиры. Одна, в повязанном по брови платке, остановилась, глянула растревоженно, жалостливо, будто пытаясь высмотреть кого-то. Солнце било в лицо, глаза ее были пронзительно синие.
– Краля! Мазиха! – Носы приплюснулись к стеклам, лица вдавились в мелкую сетку. – Сюды!.. Распять!.. У-у!..
Девушка услышала. Глаза ее в ужасе округлились, выцвели. Она метнулась в сторону.
«Скоты…» – с отчаянием отвернулся Антон.
Прошли смазчики. Громыхнули заслонками колесных осей, постучали молотками по рессорам. Ударил станционный колокол. Под полом загудело, но гул не перешел в привычное ощущение движения.
– Отцепили нашу качуху, в бога душу!.. – проворчал сосед Антона по полке, неловко поворачиваясь и скрежеща кандалами.
Заголосила «кукушка», тыркнула вагон сзади.
– В тупик гонют, – бритоголовый сосед глянул в окно и длинно равнодушно выругался.
Паровоз протащил их вагон через стрелки на дальний путь. Спрыгнули конвойные, встали с винтовками на насыпи. Пришел офицер, что-то приказал. Солдаты закинули винтовки за спину, вынули из ножен шашки. Лезвия засверкали на солнце.
Для арестантов это было внове:
– Чой-то, а?.. Гля, брюхи выпучили!
– Заелозили, пауки! Знаем, начальство какое дожидают!..
Сосед свесил ноги с полки, потянул цепью:
– Шевелись. По нужде хочу.
Цепь сковывала пассажиров зарешеченного вагона попарно. Круглые сутки ворочался и гремел железом клубок человеческих тел, стиснутый узкими коричневыми стенами и низко нависающими полками-нарами в три яруса. Решетки на окнах. Решетки, отгораживающие проход. Арестанты – как звери в клетках. И нравы в этих клетках были звериные.
В первый же день Антон понял, что все его попутчики – жестокая свора грабителей, насильников и убийц. Случайно или умышленно обрекли его на такое испытание?.. Решил: будет помалкивать, чтобы не выделяться. Но в вагоне, как только тронулись в путь, к нему подступили двое. Оба большеротые, с раздавленными плоскими носами. Наверное, близнецы, и цепью соединенные друг с другом.
– Сарынчу машь?
Он не понял.
Один ловко выхватил из-под мышки узкое лезвие, приставил к боку. Прикованный к Антону стоял рядом отвернувшись.
– Что вам надо? Объясните, пожалуйста, в чем дело!
– Политик, – сказал один из близнецов.
– Студент, – добавил другой. – Выкладай монету. Живо!
– Нет у меня ни копейки.
Близнецы обшарили его карманы и ничего не нашли. Но ночью они или кто другой ловко, он даже не проснулся, выпотрошили мешок под головой, не оставили и носового платка.
Как и всех, Антона мучили в пути голод, жажда, смрадная духота, истязали клопы, вши. В первые же часы от неумелого обращения с кандалами и оттого, что плохо были затянуты кожаные манжеты – подкандальники, он в кровь растер запястья и щиколотки. Раны за ночь покрывались корками, утром железо сдирало их. Но оказалось, что и такое можно вытерпеть и даже забываться сном, уткнувшись лицом в потный колючий затылок соседа.
Однако сон не приносил облегчения. Каждый раз наплывал кошмар. Просыпаясь, Антон не мог уловить ускользающее сновидение. Лежал, стиснутый меж двух вонючих тел, и снова вспоминал события последних дней: как бросился там, на Поварской, на помощь женщине. Крик отчаяния. Растрепанные черные волосы. Пьяный мужик. Городовой… Участок… И невесть откуда взявшийся штаб-ротмистр Петров. Такое нелепое совпадение… На чистых розовых щеках Петрова, когда он говорил и особенно когда улыбался, проступали ямочки, маленький рот складывался сердечком. Во время допроса он сосал, поцокивая, леденцы. А потом…
Антон, вспоминая, скрежетал зубами.
В ночном забытьи многие арестанты скрежетали зубами, стонали, разражались бессвязными проклятьями, рвали на себе неразрывные путы. Что виделось им на жестких трясущихся нарах?..
Ему – во сне и наяву – штаб-ротмистр Петров с ямочками на щеках. Допросы. Суд… После суда – «Кресты». Несколько суток он провел в одиночке. И: «На выход – с вещами!» Просторный выметенный двор. «Ссыльнопоселенцы – налево!», «В штрафные роты – направо!», «В каторжные работы – шаг вперед!..» Так Антон Путко оказался в зеленом зарешеченном вагоне на Великом Сибирском пути…
Накануне, на станции Обь, выдали по ржавой селедке. Бачки с водой арестанты опорожнили еще до отбоя. А теперь начала накаляться под солнцем крыша.
– Воды! – громыхнули кружками в первом отделении вагона.
– Воды! Воды! – подхватили, затарабанили во втором.
– Фараоны, пауки, гады! Давай воды-ы-ы!..
Напарник Антона схватил свою кружку и тоже с
остервенением начал плющить ее о коричневую, в бурых клопиных пятнах перегородку:
– Воды, Христа, бога, душу, закон!
– Воды! У-у-у! Воды!.. – яростно клокотало в окованных стенах.
В это самое время на первый путь диковинный паровоз с горящей на солнце латунной трубой легко подкатил четыре вагона. Эдакий франт с бело-красными ободами огромных колес, паровоз картинно выпустил молочные клубы пара. Вагоны были ему под стать – крытые синим лаком, с зеркальными стеклами и латунными поручнями.
Поезд еще не остановился, а из вокзальных дверей на пустынный перрон высыпали встречающие. Издали можно было различить лишь мундиры, эполеты, легкие дамские зонтики.
– Воды! Воды! Воды!.. – грохотали кружками и ревели арестанты.
2
Как только проводник в парадной униформе открыл дверь и обмахнул замшевым лоскутом поручни, Гондатти поспешил в вагон: стоянка была недолгой, а губернатор знал, что Столыпин не любит тратить время на представления и пустопорожние разговоры.
Свита осталась у вагона. С готовыми улыбками господа и дамы заглядывали в окна, надеясь увидеть за ними великого министра.
Между тем губернатор уже делал доклад, нервничая и косясь на окно, выходящее в противоположную от перрона сторону, на железнодорожные пути. Столыпин внимательно слушал, но ему тоже что-то досаждало. Пожалуй, этот резкий неритмичный стук. Петр Аркадьевич подосадовал: не могли распорядиться, чтобы на время его остановки на станции прекратили работы!.. Он посмотрел в окно и за рядами рельсов, на дальних путях увидел одинокий зеленый вагон с зарешеченными окнами и солдат с саблями наголо.
– Что это? – Он удивленно поднял брови.
– Виноват, ваше высокопревосходительство, арестанты…
Гондатти в душе проклинал себя: сам распорядился, чтобы арестантский вагон отцепили от пассажирского поезда, следовавшего впереди министерского, дабы у населения не возникало нежелательных противопоставлений. Приказал начальнику станции загородить вагон товарняком, да тот, сукин сын, не исполнил!..
– Разрешите, ваше высокопревосходительство, принять меры?
Столыпин снова бросил взгляд за окно. У вагона полковник Додаков уже что-то втолковывал офицеру конвоя. «Догадлив», – оценил Петр Аркадьевич и повернулся к губернатору:
– Нет необходимости. Продолжайте.
И снова сосредоточил внимание на докладе, чрезвычайно его интересовавшем. К поездке в Сибирь председатель совета министров готовился давно. Решил, что побывает в Акмолинском и Томском переселенческих районах, посетит местности заселения Киргизской степи, алтайских земель и таежных участков в Енисейской губернии, совершит поездку по Степному краю. Выслушает представителей местной власти, сам убедится в том, какое обновление несет империи его, Столыпина, реформа.
Теперь, стоя навытяжку перед министром, томский губернатор докладывал, что крестьяне повсеместно встречают новый аграрный закон с воодушевлением, ибо исконная мечта земледельца – иметь собственную землю, свой хутор. Что ж до тех, кто ропщет, жалуясь на недостаток сил и средств, так это – просто нерачительные мужики, голь перекатная, горькие пьяницы.
– Надеюсь, ваш доклад составлен не «в видах правительства»? – поощрительно улыбнулся министр.
Гондатти опешил. «В видах правительства» стало летучей фразой. Она означала: доклад не о том, что есть на деле, а какой хотелось бы услышать «наверху».
– Ваше высокопревосходительство, как перед господом!..
– Верю, – кивнул Столыпин. – Благодарю и надеюсь на старания в дальнейшем.
Он проводил губернатора к двери салона. Вернулся к столу.
Шум за окном утих. Солдаты тащили от водокачки к арестантскому вагону ведра. Полковник Додаков, подтянутый, высокий, возвращался, припадая на правую ногу, но легко перепрыгивая через рельсы. Столыпин с удовольствием оглядел его моложавую фигуру: «Исполнителен и усерден. Жаль, что пришлось отдать его в свиту. Надо было оставить при себе».
Полковник Додаков оказался комендантом поезда неожиданно. Назначенный до него штаб-офицер жандармского корпуса вдруг заболел, и директор департамента полиции предложил министру несколько офицеров на замену. «Додаков, – остановил внимание Столыпин, – докладчик о Лисьем Носе? И потом парижское дело?.. Весьма энергичен…» Год назад министр сам откомандировал его в дворцовую охрану. Теперь Николай II отбыл со всей августейшей семьей в Германию, в Дармштадт, к родственникам супруги, и дворцовая охрана оказалась на месяц не у дел. Как раз месяц продлится и путешествие Столыпина по Сибири.
Первейшей обязанностью коменданта было обеспечение безопасности. По всему маршруту следования начальники губернских жандармских управлений принимали особые меры охраны. На каждой станции поезд окружали местные агенты и сотрудники летучих филерских отрядов, откомандированные из Петербурга и Москвы. Губернаторы приняли на себя охрану войсковыми казачьими частями железных, грунтовых и водных путей в пределах своих губерний. Все эти «превосходительства» – военные и статские – беспрекословно подчинялись полковнику. В самом же поезде в распоряжении Додакова был особый отряд агентов, переодетых в форму вагонных проводников, курьеров, чиновников, поваров. «Вот человек, на коего я могу положиться», – подумал Столыпин, наблюдая за приближающимся к вагону офицером.
– Что там случилось, полковник? – спросил он, когда Додаков поднялся в салон.
– Никаких нарушений режима со стороны конвоя нет, – четко ответил комендант. – Однако арестантам не нравятся условия содержания.
Столыпин взял верхнюю из стопы бумаг, лежавших на столе. Очередной отчет о поступлениях в фамильную казну доходов с принадлежащих царскому дому фарфоровых и стекольных заводов в Шлиссельбурге, екатеринбургской гранильной алмазной фабрики, а также серебро-свинцовых производств и золотых промыслов Горного Зерентуя и Унды. Фабрики и заводы дали за минувшие полгода хороший доход. А вот с рудников и приисков прибытка оказалось меньше, чем желательно было государю. Управляющий Нерчинским горным округом, в который входили царские рудники и прииски, объяснял снижение добычи золота, свинца и серебра нехваткой рук. Николай II собственноручно – Петр Аркадьевич куда как хорошо знал и почерк его с буквами-завитушками, и стиль – наложил резолюцию: «Вот так-так!» Отчет был переслан Столыпину министром императорского двора и уделов бароном Фредериксом без всякого сопроводительного письма.
«Запамятовал, что ли, престарелый барон?» Столыпин с раздражением отложил было в сторону доклад, но придержал: нет, неспроста хитрый царедворец подсунул ему бумагу с афоризмом государя, столь явно выражавшим неудовольствие. Мол, попечение об уделах и императорской казне – моя забота, а вот о работничках для рудников и приисков – твоя…
Взгляд Столыпина уперся в окно, туда, где за рядами путей стоял зеленый вагон.
– Полковник!
Додаков словно бы вырос из-под земли.
– Куда следуют эти арестанты?
– В Александровский централ Иркутской губернии, ваше высокопревосходительство, – отрапортовал комендант. И добавил: – Все – каторжные первого и второго разрядов.
«Молодец», – снова подивился его проницательности министр.
– Распорядитесь от моего имени, чтобы вагон направили на Нерчинскую каторгу для использования на рудниках кабинета.
И, покончив с этим делом, переключил внимание на другие бумаги.
ПРЕДПИСАНИЕ ДИРЕКТОРА ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ
СЕКРЕТНО. ЦИРКУЛЯРНО.
По Особому Отделу
18 августа 1910 г.
№ 104912
Начальникам Жандармских Управлений, Охранных Отделений и жандармским офицерам на пограничных пунктах
В Департаменте Полиции получены сведения о том, что в Париже в настоящее время организуется школа «пропагандистов» на широких партийных началах; инициатором этой школы является Большевистский центр Российской Социал-Демократической Рабочей партии в лице своего центрального органа – газеты «Социал-Демократ». Организация созыва слушателей в упомянутую школу будет происходить в России через Русское бюро Центрального Комитета и за границей – через Заграничное Бюро.
Сообщая об изложенном, Департамент Полиции просит Вас, Милостивый Государь, принять меры, заключающиеся в выяснении представителей, могущих быть избранными местными социал-демократическими организациями в означенную школу и аресте таковых с привлечением их затем к переписке в порядке Положения о государственной охране как лиц, явно принадлежащих к Российской Социал-Демократической Рабочей партии.
Директор Н. Зуев [1]1
Здесь и далее выписки из документов, хранящихся в Центральном Партийном архиве Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС (ЦПА ИМЛ), Центральном Государственном архиве Октябрьской революции (ЦГАОР), Центральном Государственном военно-историческом архиве (ЦГВИА) и ряде других архивов.
[Закрыть]
ДНЕВНИК НИКОЛАЯ II
18 августа. Среда
Выспался отлично на здешней мягкой кровати и встал в 8¼. Погода была очень теплая. Пили кофе семейно наверху в 9 час. ровно. Затем прогуливались по саду. От 11½ читал до завтрака, который как и обед бывает со двором. После обеда происходила очень забавная игра в молчаливые прятки в столовой и приемной в полнейшей темноте. Разошлись в 11 час. [2]2
ЦГАОР. Фонд 601, опись 1, ед. хр. 256. Здесь и далее приведены полные записи дневника царя именно за тот день, когда развертывается то или иное событие в романе. (Автор.).
[Закрыть]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ПОБЕГ
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
15 ИЮНЯ 1911 ГОДА
Рассветный туман низко и плотно стлался по елани. Он едва доставал до плеч, и казалось, что по молочной глади катятся одни головы в серых картузах-бескозырках – фантастическое медленное движение голов по четыре в ряд под глухой ритмичный лязг. Но вот из расползшегося тумана выступили полосатые блузы, и обнажилась угрюмая колонна людей, медленно поднимающаяся к вершине сопки.
Люди шли, неестественно переставляя ноги, словно бы пританцовывая, как полотеры. Цепи, соединяющие кандалы, пристегнуты к поясным ремням. В движении ухало железо, шуршала под броднями щебенка, и этот неторопливый лязг, звон и шелест сливались в единый унылый звук, в нескончаемую тоскливую песню. За колонной двигались серые фигуры, толкавшие впереди себя тачки. То были каторжники, не только окольцованные железом по рукам и ногам, а еще и прикованные длинной цепью к тачкам – так они и спали, и ели, и справляли нужду.
Во главе колонны, по обеим ее сторонам и позади шагали с винтовками наперевес стражники.
– Э-эй, шевелись, каторжные души! Шире шаг! – прерывалась время от времени кандальная песня привычным, будто припев, окриком конвойного унтера.
Арестанты остановились на площадке, с краю которой пирамидой с усеченным конусом громоздилась желтая гора шлака, а посредине стояло бревенчатое сооружение, напоминавшее деревенский колодец с воротом, только гораздо больший. Тут же дремали, опустив головы, низкорослые лошади и кучей валялись кирки, кайлы, кувалды, лопаты, ломы.
Конвоиры заняли посты. Начался развод на работы. Запрягли понурых лошадей, и они неторопливо-привычно поплелись по кругу. Ворот заскрипел, опуская в черный зев бадью с людьми и инструментами.
Рудник, к которому оказался приписанным каторжный третьего разряда Антон Путко, относился к печально знаменитой Нерчинской каторге, охватывавшей огромную территорию Забайкальской области. В ведении Нерчинской каторги находились тридцать пять тюрем – от юго-восточной границы империи до центра ледяной Якутии. Главный централ был в Горном Зерентуе. Большая часть земель, отведенных под каторгу, принадлежала лично самодержцу всероссийскому, и все, что добывалось на поверхности и в недрах Нерчинского округа, составляло собственность кабинета его императорского величества: серебро-свинцовые и золото-платиновые рудники, серебро– и золотоплавильные заводы, пушнина в лесах и сами леса, рыба в реках и сами реки.
За тяжкие месяцы арестантской жизни, перегоняемый из одной тюрьмы в другую, Антон по крупицам собирал сведения о Нерчинской каторге. Многое узнал из разговоров с «сидельцами» – старожилами, из записок заключенных, бережно хранимых в артельных библиотеках. «Открыли» Нерчинскую каторгу пугачевцы и крестьяне, которых ссылали сюда за «предерзости» и «челобитья». Павел I именным указом повелел гнать в Забайкалье, на заводы, всех отбывших каторжные работы в России и назначаемых к высылке в Сибирь. Потом привезли сюда декабристов…
Однажды вели Антона с партией из Горного Зерентуя к месту приписки, и стражники сделали короткий привал на окраине Благодатей, у самого тракта. Черный, вросший в истоптанную землю поселок двумя улочками протянулся к руднику. Сосед, прикуривая, показал Антону на кособокую, в два подслеповатых окна, крытую дранкой избу: «Здеся, бают, жили Марья Волконская с Катериной Трубецкой. К мужьям своим – князьям! – из самого Питера в лютую зиму приехали!..» Антон посмотрел на окна вровень с землей, на голый двор за редким плетнем. Всплыли строки пылко влюбленного в Марию Пушкина: «Я помню море пред грозою: как я завидовал волнам, бегущим бурной чередою с любовью лечь к ее ногам!..» И с неодолимой болью зримо надвинулось: за морем садится солнце – красный шар, вода покрывается огненно-блестящей пленкой, он и Лена сидят на песке. «Ты смогла бы от всей этой красоты – в Сибирь, за кандальным?» И ее неожиданное и резкое: «Будь благоразумен. Оставь кандалы для других». И потом, несколько месяцев спустя, в Питере, в Летнем саду, на дорожки уже падали желтые листья: «Я не Волконская. Жизнь у меня одна, и я хочу от нее не больше, но и не меньше, чем женщины моего круга, – хочу счастья, благополучия и спокойствия». И снова память перенесла его на куоккальский пляж, на песок под пахучими соснами. Он как бы увидел со стороны самого себя, весело поющего: «Динь-бом, динь-бом, слышен звук кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний… Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут – это Антошку на каторгу ведут!..» Будто в воду глядел. Да, не все – Марии Волконские и Екатерины Трубецкие… А вот Ольга – она бы пошла за ним и сюда, в Горный Зерентуй. И он пошел бы за нею хоть в тартарары. Да вон как получилось: он – в Забайкалье, она в мюнхенской тюрьме…
Ольгу Антон вспоминал постоянно. Резкой, полной презрения: «Послали такого болвана!» – это в ночь ее побега из Ярославского тюремного замка; вспоминал беспомощной, маленькой и беззащитной, когда доверчиво спала на его коленях – на волжском берегу; беспечно смеющейся, с распущенными по плечам волосами – там, в Женеве, рядом с ее сутулым мужем-архивариусом… Какие невероятно зеленые у нее глаза, когда они совсем близко… Да, все было. Кроме одного, главного – надежды, что и она тоже с тоской и любовью думает сейчас о нем.
Тот привал на окраине Благодатки был коротким, на перекур. Но воспоминания, пробужденные видом кособокой избы, потрясли Антона.
Из тюрьмы – в тюрьму… В одном остроге давними предшественниками Антона оказались петрашевцы, в другом – сподвижник Гарибальди граф Луиджи Кароли, казначей его «тысячи», волонтер второго польского восстания… Кого только не отправляла в эти края российская Фемида, ревностно прислуживающая трону: Николая Гавриловича Чернышевского, народовольцев, матросов с «Потемкина» и «Очакова»… Что ж, для студента Техноложки – великая честь… Но даже по жестоким-имперским законам политические заключенные должны были содержаться отдельно от уголовников. И вообще тюремные власти не имели права посылать на добычу руд, под землю каторжных третьего разряда, осужденных на срок от четырех до восьми лет, ибо, как говорилось в «Уставе о ссыльных», «таковые работы признаются наиболее тяжкими и применяются лишь к каторжным первого разряда». Чьей волей Антон, «награжденный» пятью годами, попал на рудник, да еще вместе с уголовниками, ему было неизвестно.
В первое острожное утро, когда раздали похлебку, он, не дотронувшись до еды, вернул миску надзирателю:
– Есть не буду.
Один из арестантов вытаращил глаза:
– Ты чо? Я схлебаю!
– Нет. Я объявляю голодовку.
Кто-то из заключенных обложил «политика», кто-то подбодрил. Сами они не видывали такого – чтобы каторжная душа отказывалась от харча.
Через несколько минут в камере появился офицер: белые погоны, белые перчатки.
– Энтот, – многозначительно кивнул на Путко надзиратель.
Офицер неторопливо оглядел камеру, задержался на лице каждого из сидельцев, потом полуобернулся к Антону:
– Ты кто такой?
– А ты?
Офицер замер от неожиданности. Арестанты замолкли.
– Как смеешь?
– Не тыкайте!
– Ах, вот оно что…
Он потер перчаткой о перчатку. Вышел из камеры и вернулся уже в сопровождении нескольких надзирателей. Антон сидел на нарах.
– Ты, каторжная рвань, встать!
– Прошу обращаться ко мне на «вы», согласно уставу, – продолжая сидеть, сказал Антон. – Я политический заключенный и в знак протеста против использования меня в каторжных работах официально объявляю голодовку.
– Ах, официально? Ах, политический? – с издевкой повторил офицер. – А где это сказано: политический? В каком своде законов, в каком уложении о наказаниях? – Он сделал короткое движение перчаткой в сторону арестантов: – Слыхали? Вы, значит, пыль подкаблучная, а он – интеллигент, голубая кровь и тонкая кость! Ему особые привилегии!
Заключенные загомонили. Путко думал – в его поддержку. Но офицер правильней оценил обстановку:
– Вам, братцы, в тяжких трудах искупать грехи свои, а ему жиреть на казенных хлебах? Согласны? – И назидательно закончил, обращаясь уже к Антону: – На каторге все равны. Так же, как и они, ты лишен всех прав. Но ты хуже их. Они – лиходеи, соловьи-разбойники, а ты – враг царя и отечества, ты – интеллигент-студент!
– Я протестую!
– Взять его! – бросил офицер и вышел из камеры.
Под гогот арестантов надзиратели навалились на Антона и выволокли. В конце коридора с него сорвали одежду, бросили на широкую скамью, прикрутили ремнями, лицом к доске. Жгуче полоснуло по спине. Физическая боль и ярость ослепили его. Били, пока он не потерял сознание. Очнулся Антон в склепе карцера.
Через две недели его привели назад в камеру… Повторить попытку, заведомо обреченную на новое унижение? Он был здесь совсем один. Лучше уж туда – на работы… Так он попал на рудник. Подъем по свистку на рассвете. Угрюмая дорога в туман, бадья, падающая в преисподнюю…
В этот день Путко оказался в артели, занятой на проходке нового штрека, в паре с изможденным арестантом, страдающим глазоедкой – тяжкой болезнью от рудничных газов. Тюремное начальство перед выводом каторжников на работы каждый раз перетасовывало их, «чтобы меньше возможности было стакнуться». Сегодня – в забой, завтра – на отвал, послезавтра – на шахтный двор, к колодам промывальных машин. В каждой артели непременно были фискалы, или, как называли их здесь, «язычники». Такие же уголовники, за наушничество пользовавшиеся благами: лишним куском «чистяка» – хлеба или лишней миской «марцовки» – похлебки. Измученные доносами, понуканиями и истязаниями, арестанты держались замкнуто.
Под взглядом надсмотрщика Антон выбрал кайлу, приноровил к руке. Надел на шею светильник на веревке, натянул рукавицы, брезентовый колпак с козырьком на спину, чтобы не текло со свода за шиворот, и забрался в бадью. Прежде в стволе-колодце шахты были укреплены деревянные лестницы со стертыми перекладинами. Пока руда добывалась саженей на тридцать – сорок от поверхности, в шахту спускались по этим лестницам. По ним же вытаскивали руду в кожаных мешках. Когда шахта углубилась, адски тяжелое ползание вниз-вверх по скользким лестницам заменило круговерченье бадьи. Зато в штреках работать стало тяжелей: больше воды сочилось со сводов, воздух был спертый и сырой, как в бане.
Порожняя бадья уплыла вверх. Антон зажег светильник и, согнувшись, поплелся вслед за рудокопами по штреку. Крепления кое-где прогибались дугой. От сырости они обросли белой плесенью. Дерево трещало. Раньше Антон пугался этого треска. Казалось, вот-вот потолок «сядет» и тебя раздавит эта тысячепудовая толща. Потом привык, не обращал внимания, даже когда отстреливало от свода пластины породы. А слухи об обвалах приходили то с одного рудника, то с другого. Но кого заботила тут жизнь «каторжных душ»? Лишь бы больше давали они руды на-гора, лишь бы тяжелела забайкальским золотом казна…
Вправо и влево от штрека расходились узкие выработки – орты, упиравшиеся в забои. В каждом работали по трое. Один откалывал руду, второй отгребал, третий арестант отвозил ее на тачке к стволу. Красные копотные огоньки, как волчьи глаза, обозначали путь. Вот и их забой – рваная выемка в земной тверди… Путко поглядел на своего напарника. Его сморщенное лицо было искажено от глазоедки постоянной гримасой боли. Бедолага. Кайла или кувалда ему не под силу. Пусть берется за лопату. Да и Антон не будет рвать жилы, хотя «урок» у них – полсотни тачек. Не выполнишь – не получишь довольствия, а назавтра такой же «урок» на голодный желудок. А, пропади все пропадом!..
– Закуришь?
Напарник похлопал ладонью по впалой груди:
– Душит…
Антон дососал козью ножку, пока не обожгло губы, и взялся за кирку.
– И-и-эх!..
Заостренный боек впился в породу.
«Своей судьбой гордимся мы, и за затворами тюрьмы в душе смеемся над царями…» Неужели здесь, под такими же сводами, родились эти строки?.. «Наш скорбный труд не пропадет, из искры возгорится пламя…» Должно возгореться. Иначе все было бы бессмысленным. Не могут столько людей из сменяющих друг друга поколений жертвовать свободой и жизнью без надежды на торжество своей идеи!..
Он с остервенением ударил киркой. Надо работать. Иначе раздавит отчаяние. Осужденный – всегда один на один со своим отчаянием. Оно особенно остро здесь, в каменном аду. Ослабнешь волей – отчаяние придавит всей толщей. Но именно здесь, в этой кромешной темени, кажется: нет и не может быть выхода к иной жизни, к жизни без кандалов. Почему же люди не умирают в ту же минуту, когда захлопывается за ними кованая дверь, а продолжают цепляться за жизнь, хотя ничего не осталось от нее – выпотрошенной, попранной, – кроме изнурительной работы, баланды, мучительных часов сна?.. Неужели нужна, дорога жизнь даже такая, когда ты не властен ни в едином желании? Он смотрел на других: может быть, они и не думают об этом? «Иваны», «жлобы», «марь» – так именуются на тюремном жаргоне все эти уголовники, – они, пожалуй, и не думают. Они приспосабливаются и к этой жизни, есть у них свои радости: бесконечная игра в «очко», «штосс», «юльку», на худой конец – в «бегунцы», гонки вшей. Уголовники могут раздобыть и вино, чтобы распить его вместе с конвойными, могут, за припрятанное золотишко, уйти на ночь из камеры к «мазихам» – женщинам-каторжанкам, вышедшим на поселение или приехавшим сюда на заработки… Но он-то, почему он мирится с такой жизнью! Ни у кого не находит он поддержки, в минуты отчаяния готов разбить голову об эти каменные выступы. Чего же он ждет, на что надеется?.. «Во глубине сибирских руд…» Сюда, через половину заснеженного мира, послал свой призыв поэт. Но вот уже канул без малого век, а пророчество все не сбывается – и те, кого он хотел ободрить, остались навечно в этой земле. Только память… Может быть, ради памяти? Ведь если подумать – без желания оставить о себе добрую память, зачем и жить?.. Но не чересчур ли дорогая цена – память? А и вспомнят ли?.. Чем заслужил?.. Уже двадцать пять, а еще ничего не сделано такого, что оставило бы о тебе благодарную память у людей…
– И-и-эх!
С каждым взмахом его движения учащались. Мышцы втягивались в ритм. Все тело, согретое напряжением, подчиненное воле, превращалось в безостановочно движущийся механизм.
– И-и-эх! И-и-эх!..
Рабский труд? Ненавистный «урок» каторжника? Да. Как ненавидит он тюремщиков, стражников, этот рудник! Но тело его в работе испытывает как бы освобождение от пут, чувствует свою несломленную силу.
Ручные кандалы сняли с Антона прошлой осенью, когда завершился его этапный путь у стен Горно-Зерентуйского централа. От железных обручей остались на запястьях бурые мозоли. Ножные кандалы таскать еще не один год. Но сейчас он не чувствовал кандалов на ногах. Широко расставив ступни, упирался в землю и наотмашь рубил, рубил, пока не залепило глаза перемешанным с пылью потом.
Напарник не успевал отгребать породу. В изнеможении сел на глыбу.
– Прилеш, да? Кишки с тобой намотаешь! – с сердцем сплюнул он.
«Прилеш» на тюремном жаргоне означало презрительное «работник».
– Не буду, старик, – виновато проговорил Антон, отирая рукавицей лицо.
– Старик! – со злостью передразнил напарник. – А ты…
Он не договорил. В этот момент со стороны штрека, куда только что увез тачку с рудой третий арестант, донесся шелест. Поначалу едва слышный. Потом показалось, будто за спиной рвут холстину. И вдруг раздался треск, грохот. Наполненная истошным животным криком, тугая волна воздуха ударила Антона в спину и бросила наземь.
Уши, нос, рот забило пылью. Глаза ничего не видели.
– Что? Что? – Ему казалось, что он кричит, а на самом деле он едва шептал, не в силах продохнуть. Пошарил рукой, нащупал мягкое. – Это ты? Ты?
Они начали копошиться, помогая друг другу. Их окружала темень и густая пыль. Там, позади, продолжало рушиться.
– Обвал, – хрипло проговорил и закашлялся напарник. – Хана.
– Пошли!
– Да погоди ты!.. Слышь, еще сыплется.
Антон похлопал по карманам:
– У меня есть спички.
Пошарил в темноте, нашел на стойке свой светильник, который снял, прежде чем взяться за кайлу. Зажег. Огонек едва мерцал в облаке пыли, окруженный, как нимбом, тусклым сиянием.
Все стихло. Их обступала ватная тишина.
– Пошли.
В нескольких десятках шагов от забоя путь преградил завал.
Торчали сломанные прогнившие доски кровли. Антон начал отгребать рыхлую землю, отшвыривать, снова отгребать. До его сознания дошло: погребены!
– Помогите! Помогите!
Ни звука. Будто на тысячи верст не было ни единого живого существа.
– Похоронили, – вяло сказал напарник. – Пропали мы с тобой ни за понюшку.








