Текст книги " Те, кого мы любим - живут"
Автор книги: Виктор Шевелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
И опять, уже отчетливо, я видел его белые длинные пальцы, опять слышал звуки. Но теперь они уже не громоздились, не давили и не обрушивались горячей лавой, а текли спокойно, легко, чаруя какой-то поразительно нежной мелодией. Вначале я не мог разобрать, что это. Повеяло тонким запахом весны. Передо мной в широкой низине расстилался сад, облитый солнцем, весь в лебяжьем пуху цветения. Среди этого вешнего белого половодья шла Наташа в легком, как бы сотканном из голубизны воздуха, платье. Слегка колеблемое ветром, оно обрисовывает ее тонкую талию, стройные длинные ноги. Руки и шея ее обнажены: загоревшая, молодая, сильная. И улыбка у нее яркая. Наташа протягивает мне букет синих ландышей. Всей грудью я глубоко вдыхаю их запах, наслаждаюсь их нежностью. Глаза Наташи радуются моему счастью и светятся любовью. Одно желание у меня – взять ее за руку и идти, идти бесконечно долго, все равно куда идти, только бы с нею рядом.
Но вот что-то вновь ударило и рассекло воздух. Видение белого сада исчезло. Резко задребезжали струны. Я вздрогнул и поморщился, как от боли. Словно сквозь туман, различил немного сгорбленную фигуру Питерцева, его одержимые пальцы. Я вытер влажный лоб. Слышать музыку я больше не мог, подскочил к Питерцеву и почти силой оторвал его от пианино.
– Прошу, не надо, – сказал я.
Он был бледен, тонкие нервные ноздри его трепетали, широкий лоб покрылся мелкими капельками пота.
– Кто искренне любит, к тому приходит Песня. Утилитарным устремлениям – грош цена! – выпалил он с гневом, словно только и ждал того, чтобы сказать мне неприятное.
– Не люблю музыку. Ненавижу ее! – ответил я, еще окончательно не избавившись от впечатления, навеянного игрою Питерцева. – Не люблю потому, что боюсь. Музыка – это страшно!
Окутанный облаком холодного воздуха, в землянку нежданно-негаданно ввалился Санин.
– Проверял посты. Порядок, – сказал он, потирая настывшие руки и ощупывая меня и Питерцева хитроватым вопрошающим взглядом.
– Вьюга, как с цепи сорвалась. Кружит так, что ни зги не видать. Немец притих. Видно, русский мороз нос ему прищемил. Но что-то затевает: гарью пахнет. А вы что, как петухи, нахохлились? Опять клевались? – Санин расстегнул полушубок, присел на корточки у печки, достал уголек и, перекидывая его с ладони на ладонь, раскурил трубку. Крепко сбитый, плотный, уже обремененный годами, он сохранял, однако, подвижность и живость молодости.
Питерцев предложил ему чаю. Санин сбросил полушубок, повернулся ко мне, прищуренные глаза его светились улыбкой:
– А ты, оказывается, мастер! Вон какие кренделя выделывал на гитаре. Ловко! – и подмигнул Питерцеву. – Я и не знал, какой талант скрывается в Метелине! Настоящий наш с тобой соперник...
– Хотел было остаться обыкновенным смертным, – пошутил я, – да зависть заела: гляжу, друзья – знаменитости: один гитарист, другой композитор, ну и я туда же, в калашный ряд.
Санин скользнул взглядом по лицу Питерцева.
– Из-за чего поцапались? Выкладывайте.
С болезненной гримасой Питерцев досадливо махнул рукой. Но не таков был мой приятель, чтобы долго хранить молчание, когда дело касалось музыки. Вдруг набросился на меня тигром. Пушил на чем свет стоит, не утруждал себя выбором слов и выражений. То и дело он подбегал к пианино, заставлял его петь то что-то нежно-лирическое, то бравурное; опять вскакивал и, поворачиваясь то ко мне, то к майору, метал громы и молнии.
– Нет, ты только послушай. И он смеет говорить, что музыка – это страшно! Больше того, смеет заявлять, что не любит музыку!..
Санин, по-детски улыбаясь, следил за нами. Я оперся плечом о бревенчатую стенку, стоял, сунув руки в карманы, и думал о том, что, может быть, Питерцев в чем-то и прав. Но у меня свое видение. Любовь и музыка, отвоеванные человеком у природы для своего отдохновения и борьбы, бесспорно тождественны. Одна рождает другую и наоборот. И следствия воздействия их на человека одинаковы. И уж если я полюблю по-настоящему, вспыхну и зажгусь, то боюсь, что любовь не принесет мне добра. Она, как и музыка, страшит меня. И мне почему-то вдруг стало грустно.
А Питерцев все шумел. И не знай я его как свои пять пальцев, мог бы подумать, что он просто фразер.
– В музыку человек заключил солнце! – горячо воскликнул он, чуть ли не с кулаками подступая ко мне. – Может это дойти до тебя, унылый трезвенник, или нет? Солнце!
– Мне больше нравятся звезды, – сказал я, желая прекратить затянувшийся и рисковавший зайти в тупик разговор. Но Питерцев кольнул меня:
– Ты малым довольствуешься.
– Я бы перестал считать себя человеком, если бы удовлетворился только тем, что имею, – вспылил я. – Может, потому и избегаю музыки, что она вызывает у меня ассоциации самые сложные, порой невероятные и дикие. Первобытные племена дикарей, которые не имели ни малейшего понятия о гармонии, опустошали, резали, били и жгли своих соседей под музыку, под убийственно классический ритм барабанов. В пьяном бреду в кабаке у так называемых джентльменов музыка возбуждает скотскую похоть, граничащую с голым развратом. А ты говоришь об эстетическом наслаждении! – бросил я Питерцеву и продолжал. – Мы, цивилизованные народы, под марши, гром и вой меди идем, бежим, летим в штыковую атаку, колем и бьем, радуемся крови. Музыка вызывает ожесточение, пробуждает и обнажает низменную, звериную страсть, бесчеловечность и дикость.
– Черт знает что такое! – схватился за голову Питерцев.
– Да, – подтвердил я. – Музыка! Боюсь ее, как жуткого, кошмарного сна. Шумана музыка привела к безумию; Бетховена – к опустошению и несчастью; Моцарта – к реквиему, который размалывает мое «я», выматывает из меня, как нитки на веретено, мои жилы и нервы, сверлит мозг смертью!
– Молчи! – крикнул Питерцев, бледный и растерянный.
Санин предостерегающе поднял руку и, не отрывая от меня взгляда, заговорил. Заговорил не солдат, а учитель:
– Ты прав, Метелин. Какие мысли и чувства вызывает музыка—это не второстепенный вопрос. Но чувство красоты, утверждал кудесник Дарвин, провозглашено исключительной особенностью человека... Не любить музыку?! Не слишком ли это громко! Не надо так... Это 8начит не любить всего, что тебя окружает, это значит не обладать способностью человека...
У Питерцева глаза залучились: нашел единомышленника. А Санин строго продолжал говорить о том, что музыка возвеличивает, единит и связывает людей, их чувства, мысли, идеи и что отвергать это – значит не понимать существа музыки, ее назначения, наконец, оказаться последним обывателем, быть к самому себе деспотичным.
Я возразил:
– От самого себя я как раз и не в восторге.
Но Санин будто и не слышал моей реплики.
– Вот ты, – качнул он головой в мою сторону. – Ты обидел сегодня Наташу. Взял и отравил у человека в сердце песню... Скомороха из себя строишь. Не любишь музыку?! Не слишком ли много ты берешь на себя? Не любить можно то, что постиг. А можешь ли ты сказать, что постиг жизнь, постиг песню? Превосходно определил Питерцев – солнце! Да, на долю человека немного выпало песни и солнца. Ему дана всего лишь одна жизнь. И этого слишком небольшого мы не умеем использовать как следует. Солнце! Когда оно светит нам, когда приходит песня, какие необыкновенные силы обретает человек! Какой радостью полнится грудь! У тебя на глазах человек становится велик и прекрасен. Он преобразует мир, штурмует небо, строит дворцы, создает книги. Он – любит, он – творит!
А укради песню у человека, отними у него музыку, невозможно даже вообразить, что станет с человеком.
Ясно одно – исчезнет его великое имя. Это значило бы мир повернуть вспять. Представляешь, беспросветный мрак окутал бы землю, и ты, живое существо, этакой пугливой бессловесной тварью станешь рыскать по ней в поисках, чем бы утолить алчное чрево. Холодно, мерзко, дико. В том-то и величие, сила и счастье твое, мое, его, всех нас, что нельзя украсть, отнять у нас песню, как нельзя потушить солнце.
Вечно юный Моцарт своим реквиемом еще больше возвеличил, до небес вознес человека. То, что ты здесь наговорил, Метелин, мягко выражаясь, просто истерика. Если бы я не знал тебя, ей-богу, подумал бы, что ты пьян. Человек велик – утверждает каждая нота реквиема. Боль, потрясение испытывают родные, друзья, скорбит природа, когда человек уходит из жизни! Только ему, человеку, воздаются такие божественные почести. Наконец, реквием – это гимн скорби, лебединая песня человека, которую успел при жизни спеть только один– Моцарт. Вот какие мысли волнуют меня, когда я слушаю реквием. А Бетховен, жаждавший прожить тысячу жизней! Даже утратя слух, он создавал музыку. И я уже тем счастлив, что обладаю возможностью слушать эту музыку, музыку «Лунной сонаты», нечеловеческую музыку «Аппассионаты» и чувствовать, как при ее звуках , у тебя вырастают крылья, поднимают тебя, чтобы с высоты полета ты мог объять взглядом мир. Но мне иногда приятно побыть и наедине со своей душой, проветрить и обогатить ее, и поэтому я слушаю шумановские «Грезы», его грустную музыку. Мы сами создаем себе настроение. Музыка воспитывает в нас людей порядочных и утверждающих жизнь.
Честное слово, век живи с человеком бок о бок и никогда до конца не узнаешь его. Санин! Я думал, он скорее молчун, нежели оратор, поэт. А сейчас в нем бурлили страсти, полыхал костер разноцветьем дорогих каменьев. А внешне—такой же, как и всегда: не искрятся и не сверкают его серые добрые глаза, и говорит так, будто объясняет ученику-неучу очередной урок по истории.
– Завидую я вам, молодежи, завидую до слез, особенно тебе, капитан. Вот закончим войну, я возвращусь в школу, к моим драчливым ребятам. Метелин перебродит, как молодое вино, и... В общем, что толковать...
Когда-нибудь в полумраке концертного зала я буду слушать композитора Сергея Питерцева! Песня твоя, капитан, полетит по свету, зачарует человеками он скажет тебе, творцу, спасибо за радость. Да, только тот имеет право быть хозяином земли, только тот имеет право назвать себя уже сегодня человеком будущего, кто приносит людям радость.
Питерцев притих, оробел, как школьница, залившись стыдливым румянцем. Он забился в угол землянки и внимательно рассматривал свои неуклюжие кирзовые сапоги. А Санин размечтался вовсю. С отеческой теплотой и внезапно нахлынувшей нежностью он продолжал:
– Ты многого можешь достичь, Сережа. Многого! Только не вешай никогда головы. Тебе природа дала все, ты у нее—любимчик: взгляни в зеркало—писаный красавец! И голова у тебя светлая, и ростом богатырь. Но лучшее, что в тебе есть, – это твое дарование; бойся одного – осквернить свою душу ложью. Настоящее искусство всегда наказывает за измену ему.
– Ну, быть Питерцеву на Олимпе, – прервал я Санина, – если шею не свернут девушки. Еще бы – красавец! А пронюхают, что композитор, и совсем задурят ему голову. На нас, смертных да неказистых, небось, и взглянуть не захотят. Что же нам остается тогда делать, Степан Васильевич? Разве вот одаренного товарища Питерцева «прорабатывать» на собраниях да заседаниях с неизменной повесткой дня: неправильное поведение композитора в быту.
Санин улыбнулся, но тут же погас, спросил с беспокойством:
– Александр, а к чему ты стремишься? Куда нацелил себя? Чего хочешь от жизни?
Мне стало больно и грустно, по-настоящему тоскливо и горько: не люблю, когда кто-нибудь касается этой стороны моего «я». Война спутала мои пути-дороги, бросила туда, где я был всего лишь маленьким, хотя, может, и необходимым винтиком; мои желания, мечты, надежды – какое это имеет значение в сравнении с событиями, которые развернулись сегодня? Меня подмывало сказать Санину что-нибудь колкое и в то же время хотелось попросту поделиться с ним своим желанием делать что-то очень нужное людям в жизни. И делать это нужное как можно лучше. Но вместо всего этого неожиданно для себя отрубил:
– Хочу одного – отоспаться.
– Так мало? – искренне огорчился Санин.
– В данный момент не так уж мало.
Питерцев нахмурился. Санин неторопливо набил трубку, закурил. У него, оказывается, уже старое лицо. Он очень устал, глаз из-под век почти не видно. Не следовало б ему так часто и много курить.
– Н-да, – раздумчиво протянул он и после паузы вдруг опять начал говорить, уже скорее в подтверждение каких-то своих мыслей, нежели для нас с Питерцевым. – Все эти надломы, ущербность в молодом человеке можно объяснить войной. Так оно и проще и удобнее. Но надо глядеть правде в глаза. Это – наш недосмотр. И в первую голову виноваты мы, ваши учителя, наставники. Обогащая вас знаниями, мы часто упускали первостепенное, забывали прививать вам, как оспу, умение правильно переживать моменты ярких прозрений, редкие минуты глубокого волнения, с позиций человека будущего коммунистического общества относиться к жизни. Выработать в себе правильное отношение к жизни – значит обрести твердую почву.
Санин точно осветил меня. Правильное отношение к жизни. Может, в том и состоит «ущербность» моего воспитания, что я фактически был предоставлен самому себе. Мой ум, душевные устремления всегда были направлены на поиски истины. Многого я не успел, а первостепенного просто не знал. От этого, может быть, теперь и мечусь. Бросаюсь от одной крайности в другую напоминаю иногда летучую мышь, которая и от своих сородичей отбилась и к птицам не прибилась.
В углу резко заныл зуммер полевого телефона. Мы вздрогнули от неожиданности. В спорах мы забыли, где находимся. Питерцев кинулся к аппарату. Разыскивали Санина: его связной – пятнадцатилетний Петя Самойлов – только что убит вражеским снайпером... Санин поднялся из-за стола, снял с гвоздя полушубок, натянул его, но ставшие вдруг непослушными пальцы никак не могли застегнуть пуговицы. Так. он и вышел из землянки с распахнутыми полами. За дверью по-прежнему бесновалась вьюга. Мы с Питерцевым растерянно переглянулись. Санин остался совсем один: у него погибли дочь, двое старших сыновей и жена. Петя Самойлов был его третьим, уже приемным сыном.
Ранним утром нас подняли по тревоге. Немцы по всей линии нашей обороны перешли в атаку. Разведчикам пришлось подкреплять пехоту: людей у нас на передовой слишком мало. День выдался горячий. К вечеру нам удалось отбросить немцев на, их исходные рубежи. Бой стих. Убитых товарищей, и среди них Петю Самойлова, хоронили тут же в окопах, в мерзлой земле. Бушевавшая ночью пурга понамела горы снега. Теперь уже надолго легла зима. Санина трудно узнать: осунулся, оброс щетиной, глаза ввалились. Питерцев пробовал было приободрить майора, но тот так посмотрел на него, что мы больше не пытались лезть в. утешители.
Только на третьи сутки наконец возвратились к себе в часть. Жили мы при штабе дивизии, в семи километрах от передовой, в лесу, в добротных землянках, отбитых месяца три тому назад у немцев. Обжитой, на редкость сохранившийся еловый лес радовал глаз; если б не война – курорт! Невдалеке от нашего жилья обосновался магазин военторга, тут же находилась землянка целой роты девушек-связисток. Шума, визга и смеха у них – хоть отбавляй. Наши разведчики все как один превратились в заправских кавалеров. Бреются. Чистятся. Смущенно посмеиваясь, объясняются со старшиной Захаровым: «Это счастье, что связь под боком поселилась: с ней ядреней и светлее жизнь идет, чуешь, что порох не отсырел еще в твоих пороховницах. А без них – хоть помирай!»
– Ловеласы вы, а не солдаты, – гвоздил Захаров разведчиков, будучи уверен, что этим малопонятным ему словом сражал их наповал.
К нам опять вернулся Санин. Полмесяца назад он был назначен на передовую в полк: что-то там не клеились тогда дела. Поселился он в одной землянке со мною. К полке моих книг прибавилась стопка санинских.
С книгой мы оба в большой дружбе. Я не мыслю своей жизни без книги. В ней познаешь миры, разгадываешь путаные ходы судьбы, отправляешься в бог весть какие путешествия, черпаешь в ней силы, все острее чувствуешь свою ответственность за высокую должность – быть человеком на земле. Иногда читаешь до утра, забывая, что идет война, что нужно спать, что ты смертельно устал. Книги – вторая жизнь. Жизнь! Что может быть выше, прекраснее, чем прожить ее осмысленно и разумно? Иногда суетишься, беснуешься, ищешь друзей, ищешь ключи от загадок, от счастья, а ключи, вон они, рядом с тобой, на полках. Просвещенный ум—какое это изумительное чудо на земле! Но такому человеку живется не особенно вольготно. Прав Санин, когда говорит – дураки чувствуют себя увереннее: их больше. С книгой он, как и я, редко когда расстается. На днях, возвращаясь из разведки, я заметил у него в кармане маленький томик.
– Неужто устав с собою таскать вздумали? – не утерпел, поинтересовался я, надеясь втайне, что ошибаюсь в своем предположении. Надежда не обманула меня. Санин вынул из кармана, бережно погладил сафьяновый переплет и молча подал мне томик стихов Пушкина. Но читает он больше Клаузевица, суворовскую «Науку побеждать». Подтрунивая над стариком, я спрашиваю, уж не придется ли нам, простым смертным, лить кровь еще из-за одного новоявленного Бонапарта? Шутку Санин не приемлет, хмуро сводит разлатые брови. А сегодня я случайно увидел у него стопку ученических тетрадей. На обложке первой из них разборчивым почерком старательно выведено: «О воспитании детей в семье и в школе. (Наброски.)» Я про себя тепло улыбнулся. Однако Санину не сказал, что раскрыл его тайну. Нельзя прикасаться к сокровенному в человеке, без зова лезть в душу.
Дни походят один на другой, как две горошины. Зима все больше забирает силу, мужает. Свирепее и чаще метут метели, мороз обжигает, как огонь. Немцы с наступлением холодов присмирели, зарылись в землю, нещадно истребляют на топливо нашу белую березу. Как-то я выполнял задание и напоролся на их засаду, но выпутался из беды благополучно: товарищи помогли. Кругом люди, очень много разных людей. Быть среди них, познать хоть каплю их – великое счастье.
Наташу стараюсь избегать. Живет она в двух километрах отсюда, в просторной, как большой дом, землянке, приспособленной под медпункт. Солдаты, увиливая от нарядов и особенно от занятий, «зачастили в санчасть», как каламбурят они. Я прикидываюсь, что мне и невдомек, какая «хворь» одолевает разведчиков. А между тем о Наташе у нас толкуют поголовно все, расписывают и превозносят ее до небес. Меня же она занимает мало, так, по крайней мере, я хочу думать. А она уже в который раз через разведчиков передает мне приветы, не преминет осведомиться о здоровье. Злые языки даже распустили слух – о чем только не судачат досужие люди, – что я жених Наташи, и в то же время поговаривают, будто успехом у нее пользуется Зубов. Выходит, одного одаривают приветами, а с другим роман крутят. Милое дело, нечего сказать. Как раз в моем вкусе! Ах, черт побери все эти разговоры. И зачем только я их слушаю? Впрочем, с чего это я кипячусь? Так есть, так было, так будет. И глуп тот, кто воображает, что может быть иначе.
Оборона. Установилось некоторое затишье. Но у меня все не как у людей – ни минуты времени не могу выкроить для себя: то очередное поручение командования, то вылазки на передовую, то с утра до ночи возня с вновь прибывшим пополнением. Эти три-четыре недели просто напасть какая-то! Надеялся, что с возвращением Санина будет полегче: как-никак свой человек, а выходит – наоборот. Он любит меня, вижу это, и валит на меня, как на везучую лошадь. Нет того, чтоб порадеть близкому человеку! Последние дни Санин хмур. Дуется, бросает косые взгляды, будто я в чем дорогу ему перешел. А все из-за Наташи. Но я намеренно избегаю с ним разговора на эту тему.
Недавно мы возвращались пешком из штаба армии. Солнце уже клонилось к горизонту. Весело похрустывал под ногами прихваченный к вечеру морозом снег. Укутанный в иней, готовился ко сну лес. Санин что-то пространно говорил мне, и я не совсем понимал его: «Мы всегда восторгаемся молодостью. Она тем и прекрасна, что постоянно устремлена вперед, в будущее, в завтра! Вчерашний день ее не волнует, он для нее отзвенел и сброшен со счетов. Старость, хотя она и облагорожена, умудрена опытом, как правило, живет прошлым; воспоминания заставляют горячей биться сердце, в будущее она глядит с тоскливой грустью: оно не для нее. Ценить надо уметь в себе молодость!»
И вдруг, без всякой видимой связи с предыдущим, принялся выговаривать мне, что я крайне неправильно себя веду, часто неразумно подхожу к оценке духовных ценностей, что, в конце, концов, не стою такой славной девушки, как Наташа, и что напрасно она относится ко мне с искренним уважением, даже больше чем с уважением.
Я пожал плечами.
– Откуда вы это взяли?
– Если я говорю, значит, знаю.
Но едва мы углубились в лес и вышли на поворот дороги, как увидели предмет нашего разговора. В маленьких розвальнях Наташа вместе с Зубовым катила куда-то, по всей вероятности, в тыловой госпиталь за медикаментами.
Заметив меня и Санина, она вспыхнула в крайнем смущении, точно мы застигли ее на месте преступления. Санин от неожиданности смутился не меньше.
Зубов, остановив лошадь и спрыгнув с саней, вытянулся перед майором.
– Здравия желаю, товарищ майор!
Санин подошел к Наташе с другой стороны саней, по-отечески ласково потрепал ее по руке.
– Золотая вы моя, по какому это такому праву вы меня, старика, забывать стали? – он погрозил ей пальцем. – Вечность не видел вас.
Наташа рассмеялась:
– А вчера о чем вы говорили? Я еще помню!.. Всю ночь думала. Может, вы и правы. – И уже тихо, так, чтобы я не слышал, что-то сказала Санину и опять рассмеялась. В поведении ее, как и в смехе, было что-то нарочитое, неестественное. В мою сторону Наташа не бросила ни одного взгляда. Глаза ее возбужденно блестели.
– Какая вы красивая сегодня! – сказал Санин.
Зубов многозначительно подмигнул мне. Доволен он
собою сверх меры. Будь я завистником – удавился бы с тоски. Наташа увлеклась им, как видно, не на шутку. Сопровождает ее в поездке, ни дать ни взять – нареченный! «И что только нашла она в нем?» – с досадой подумал я и тотчас спохватился: такие глупые вопросы задают обычно ревнивцы либо сторонние, а не тот, кто любит.
Санин стал прощаться. Наташа мельком, вскользь бросила мне:
– Метелин, загляните в медпункт. Сделаю вам прививку от боязни видеть меня. – И повернулась к Зубову. – Поехали, Леонтий.
– Преувеличенное уважение, – иронически заметил я Санину, когда мы опять остались с ним вдвоем. И уже в сердцах добавил: – И чего, собственно, вы клеите мне эту самодовольную медичку? У нее, поди, голова кругом идет от чрезмерного к ней внимания.
Санин не отозвался.
Прошли мы молча около километра.
– Укол тебе сделать надо, правильно говорит Наташа, – не глядя на меня, наконец заговорил Санин. – Утрет нос тебе Зубов. Молодец, хоть и не люб он мне. Слизняк какой-то. Где только ваше самолюбие, товарищ лейтенант? Пока не поздно, одумайтесь. Кусать локти будете.
– Есть подумать, товарищ майор, – с подчеркнутой готовностью отчеканил я.
От моего ответа его передернуло:
– Остришь ты, надо сказать, неважно.
Я промолчал. Что толку спорить в таких случаях?
С самого утра я занимался с разведчиками рекогносцировкой местности; вдруг в полдень Санин разыскал меня в степи, отозвал в сторону и тоном, не терпящим возражений, сказал:
– В землянке тебя ждет военфельдшер. Иди!
Он был взволнован, озабочен. Этой встрече Санин придавал, как я заметил, какое-то особое значение. По всей вероятности, он о чем-то советовался с Наташей, и не сомневаюсь, что в чем-то ее убеждал. Я колебался одно мгновение.
– Благодарю вас, Степан Васильевич, но встреча эта ни к чему.
– Ты непременно должен, я прошу тебя об этом!
Я отрицательно качнул головой:
– Нет, Степан Васильевич!
– Никакой я вам не Степан Васильевич! – оборвал он меня. – Забываетесь, товарищ лейтенант. Слишком много берете на себя.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Дрогнувшим голосом Санин вдруг сказал:
– А я-то, старый болван, вообразил, что все вижу... Думал... Наташа открылась мне как отцу, что больше она молчать не может. Ведь любит тебя, чурбана. Да и ты же... Зубов ей предложил...
– Меня мало интересует Зубов.
– Потому что мы плохо знаем самих себя, поэтому, Метелин, мы часто делаем глупости! Пойми.
– В конце концов... – не утерпел я.
– В конце концов, – обиделся Санин, – я верил в вашу порядочность... – он махнул обеими руками: – Продолжайте занятия!
– Есть! – козырнул я.
Вобрав голову в плечи, сутулясь, Санин ушел. Вот и разбежались наши дороги. Как мало для этого, оказывается, надо. Не могу понять, почему люди так безапелляционно решают за других? Откуда у Санина непоколебимое убеждение, что я непременно должен быть с Наташей, почему такая непомерная забота о ней? Откуда у него вера, что мы осчастливим друг друга, что Наташа и я – это уже все, гармония и единство интересов. Я, например, убежден в противном. А на сердце все-таки скребут кошки. Муторно и больно. Странно идет жизнь: одни предполагают, другие располагают, а третьи, захлестнутые суетой, собственно, сами не знают, что они творят.
Санин, однако, как ни обиделся, из моей землянки не ушел. Все эти дни он неприветлив и хмур. На мои вопросы отвечает односложно – «да», «нет», а сам вообще ни с чем не обращается. Так мы и живем, что-то утратив друг в друге. И внезапно среди этого затишья меня ошеломила новость – Наташа выходит замуж за старшего лейтенанта Зубова. Ни во сне, ни наяву я не допускал, чтобы могло случиться такое. Наташа принадлежит Зубову! Что толкнуло ее на этот шаг? Любовь? Презрение ко мне? Месть?.. Ничему я не хотел верить. У меня, как в той притче: сидит человек на краю пропасти, свесив ноги, проходит мимо Судьба и говорит: «Чудак, смотри упадешь, ушибешься. А потом на меня же будешь обижаться...» Нелепо, серо, невыносимо скучно устроена жизнь.
В землянке я вдруг почувствовал себя, как в клетке, хочется раздвинуть ее плечами. Вылететь на улицу—там тоже тесно. Тесно вдруг стало жить. Чего хочу, чего ищу, куда иду? Передо мной лежала укатанная зимняя дорога. Густой, как молоко, морозный воздух обжигал легкие. Дышу полной грудью, а воздуха не хватает. Сам того не заметив, я очутился около медпункта – у жилища Наташи. В крохотном, наполовину вросшем в землю окошке теплится свет. Я взглянул и неожиданно увидел ее. В землянке Наташа была одна. По ее лицу я не мог различить – счастлива она или нет; почему-то я ожидал встретить на ее лице грусть, а увидел необыкновенную женщину, прелестную, именно ту, которую я искал. Через маленькое окошко увидел то, чего не мог разглядеть в ней в этом необъятном, безбрежном мире.
За спиной я услышал чьи-то шаги, хотел рвануться в сторону, но меня успел остановить Питерцев. Он был возбужден и сиял, как начищенный таз.
– Здорово! Как себя чувствует Наташа? Ты от нее? – длинными ручищами он обрадованно сгреб меня, захохотал. – Каково? Утерла нам наша любимица нос!
– Тебе что, орден дали? Сияешь – глазам больно!
– Еще бы не сиять! Наташа советовалась со мной. И я, разумеется, сделал все возможное. Признаться, с Зубовым мы в сговоре. Я содействовал его женитьбе.
И это мне говорил человек, который, насколько я знал, души не чаял в Наташе, готов был на нее молиться, как на икону.
– Чему же ты радуешься?—холодно оборвал я его.
Питерцев, недоумевая, зачерпнул горсть снега, сжал
его в кулаке. Между пальцами блеснули капельки воды.
– Видишь, слезы? – указал я на его руку.
Он торопливо достал носовой, платок, стал вытирать руки.
– Да, вытри и выбрось платок,—сказал я.—Слишком они у тебя грязны. А я-то, идиот, предполагал, что ты, поэт-музыкант, искренен к человеку «редкого сердца н большой души».
Питерцев вскипел:
– Это, кстати сказать, и побудило меня. Мне плевать на всех, кроме Наташи. Не будь репьем, не цепляйся. Разве ты не знал, что Наташа бывала с Зубовым часто, значит, ей никто другой не был мил!
Мне хотелось убить Питерцева:
– Сводник! Зубов, как тень, преследовал ее. Или, может, скажешь, тебе неизвестно, чего стоит этот, как его называет Санин, слизняк? Не отнял ли ты песню у девушки?
– Вздор! Ты привык из мухи делать слона. Жизнь проще. Доказывать, кто кого преследовал, – переливать из порожнего в пустое; факт, что они бывали вместе. Я хотел и хочу Наташе счастья. Это мое моральное право. – Питерцев примирительно взял меня под руку. – Пойми, Саша, я устроил сговор, преследуя не какую-то шкурную цель. Если бы это было так, я бы возненавидел себя. Низости и подлости я не терплю.
Я высвободил локоть:
– Вот как? А я, дурак, до сегодняшнего дня думал, что сводничество нельзя причислять к добродетелям. Значит, по-твоему, совать нос куда тебя не просят и коверкать людям жизнь – не подлость?
Не дожидаясь ответа, я круто повернулся и пошел прочь. Домой возвратился поздно, злой на весь свет. Только переступил порог – мне навстречу с радостью, как к закадычному другу, бросается Зубов:
– Наконец-то! Битый час ожидаю!
На нем – первой свежести подворотничок, гимнастерка с иголочки, отличные галифе и хромовые ослепительно начищенные сапоги. Зубов до неузнаваемости обновленный: и лицо, и глаза, и даже в зачесе волос появилась какая-то «изюминка». Словом, жених да и только.
– Куда ты запропастился, Метелин?
– Проветривал башку. Обрадовался твоей женитьбе, полсвета исколесил, ног не чую, – ответил холодно я и, оглядывая Зубова, добавил: – А ты блестишь! Лик у тебя, как у святого, хоть молись. Видать, есть польза от женитьбы?
Зубов рассмеялся:
– Что, завидуешь? Правильно делаешь. В общем я рад, а вы, как хотите. И пришел к тебе затем, чтобы пригласить на свой маленький пир. Наташа тоже просит. Очень. Думаю, что ей не откажешь?
– Вот насчет пира ошибку делаешь, Зубов, – заметил я.– Если мне выпадет участь жениться, ни за что не стану закатывать пиров. В крайнем случае – отслужу панихиду: себя хороним ведь, свою свободу! Да и от шума пьяного и льстивых тостов тоска удавит. Так что извини и военфельдшеру передай – не смею позволить себе роскоши киснуть у тебя на свадьбе.
– Это, пожалуй, верно, что панихида. Но иначе нельзя. А все-таки приходи. Ведь соберутся только свои. Ты, майор Санин, Питерцев, два-три моих приятеля, я и Наташа. Вот и все.
– Лучше не упрашивай. Все равно не пойду.
– Да что на тебя накатило, право? Жену обидишь. У нее какой-то секретный разговор к тебе. Хочет побеседовать с глазу на глаз. Обязательно приходи. Однополчане не поступают по-свински.
– Ладно, приду. Война все спишет.
Зубов крепко тряхнул мою руку.
– Я же знал, что ты согласишься. Добра у тебя все-таки больше. Не злись только, Саша. Так уж, понимаешь, получилось: женщина выбирает того, кто ей ближе, так сказать, по душе.