Текст книги " Те, кого мы любим - живут"
Автор книги: Виктор Шевелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
– Покажите ему письмо этого шалопая, – приказал Войтов адъютанту.
Соснов поспешно протянул мне листок бумаги.
«Простите, товарищ генерал, иначе и поступить не мог. Каталина решила уйти, вернее, просто покинуть нас. Это ее право: она демобилизована. Вы позволили ей некоторое время находиться с нами и ехать до конечной остановки эшелона, а оттуда в Москву... До передовой считанные километры. Она воспользовалась суматохой и ушла. Возвращаться в тыл не намерена. Оставить ее одну, пусть мне грозит все, что угодно, я не могу. Слишком я люблю ее, чтобы поступить по-другому.
Лейтенант Березин».
– Ну что? – насмешливо спросил меня генерал. – Завтра станет известно штабу фронта, что у Войтова дезертировал лейтенант.
–Березин эгоист до мозга костей: свою любовь он поставил превыше...
– Меня эти тонкости не интересуют, – прервал Войтов и взял у меня березинскую записку.
– И все-таки я бы не судил, немного подождал,– сказал я.
– Это вы, а пока частью командую я, – Войтов нервным жестом руки отпустил меня.
Уже удаляясь, я услышал за спиной его голос: «И откуда только берутся такие: «Эгоист до мозга». «Не судить»... Судить и только судить! Из-под земли достать. Другим будет наука!»
Вот, казалось бы, и повести конец. Жизнь закружила, повела по путаным дорогам и бездорожью, никто не волен был распорядиться своей судьбой, своими мыслями, даже желанием, и если кто-то утверждал противное, то это была ложь. Люди уверовали, что все могут и смеют, и может, это правда. Да, люди могут овладеть скрытыми от них тайнами земли, править силами природы, а вот подчинять самих себя себе еще не научились и тем самым рубят сук, на котором сидят. Так думал я и жалел Березина; он бросил вызов долгу, и эта безрассудная храбрость приведет его в лучшем случае в , штрафной батальон, в худшем – к смертной казни; и все-таки, несмотря ни на что, он был мне люб: его разум ослепило всесильное чувство, и он до конца так и не понял, что не он распорядился своей судьбой; ему чудилось, что он тверд и решителен, с горячей кровью юноши он ринулся смело навстречу урагану, а на самом деле просто был подхвачен, как утлый челн, течением им же созданных событий. И на какой бы берег оно теперь его ни выбросило, он до конца будет мыслить себя героем одной из несозданных еще поэм, имя которой – любовь.
О Каталине я почему-то думал меньше. Я почти был уверен, что она не разделяла чувства Березина, он был чужд ей, он любил для себя и знал только себя. Она же от себя отреклась, для нее было нечто выше и значительней, чем ее собственное «я»; больше – она возненавидела Березина, когда он встал на пути осуществления ее устремлений. И для меня не было загадкой и не удивляло, почему в таком случае она могла позволить Березину поступить так, как он поступил; он сам, кстати, объяснил это в письме Войтову. Я брюзжал на Каталину: она ушла, не обмолвившись со мной ни единым словом, хотя не могла не знать, что в ту ночь я возвратился в часть. Ушла и, может быть, навсегда.
Однако жизни не угодно ставить точку в конце этой страницы. В январское раннее утро, когда время уже успело стереть в памяти не только детали, но и весь тот период, когда Каталина и Березин полнили грудь и занимали сознание, меня подстерегала эта встреча.
Удары по немцам следовали один за другим. Почти на их плечах мы ворвались в село Горватово – штаб-квартиру генерала Штрангера. Село встретило кладбищенской тишиной; от генеральского дома остался обуглившийся остов. Здесь широко любил пожить покойный хозяин. По селу хоть шаром покати, ни одной живой души. Но едва прозвучала русская речь солдата, как в холодной сероватой мгле утра улицы запрудила толпа народа.
Слезы. Странный тонкий визг смеха. Причитания. Вдруг к нашему командиру направилась старая женщина, люди уступили ей дорогу. На сутулые узкие плечи наброшен ветхий ватник, голова не покрыта.
Над толпой повисла тишина.
– Не узнаешь, сынок? – спросила она, снизу вверх заглядывая в лицо командира. – Я бабка Пелагея, когда ты еще не родился, в этом селе живу. До войны складнее выходило, люди добрее были: узнавали друг дружку, а сейчас, видишь, платка не дадут. – Она провела костлявыми пальцами по серым нечесаным волосам. – И ты забыл меня, – ткнула она рукой в грудь командира. – Нет у тебя матери, забыл, забыл...
Офицер неловко молчал.
– Стыдно, вижу, сынок, стыдно бабку Пелагею, мать родную, забывать?! Долго не приходил. А они, ироды, взяли и повесили мою дочку. – Понизив голос, старуха зашептала, лицо потеплело. – Я ей сухоньких цветочков – бессмертников – каждый день ношу. С лета нарвала. Синие-синие... – Старуха вдруг заплясала, поворачиваясь на одной ноге и второй шибко притопывая; что-то невнятное и странное запела, затем, внезапно окаменев, сурово обвела глазами толпу. – Там, за хатами... И тельце ее голенькое...
Дымился мороз. Ранняя стынь, густая, как студень. Толпа колыхалась. Всхлипывание и плач. Старуха сказала правду. В том месте, где село жалось к лесу, у самой дороги стояла срубленная из березовых бревен виселица с дощечкой – «партизан». Немцы не дали убрать и захоронить тело. Висело оно иссиня-белое, высушенное и превращенное морозом в кость; необычайно крохотное, с вытянутыми вдоль туловища руками.
Бабка Пелагея запричитала. Но это был не плач– радость:
– Сейчас, сейчас освободят тебя, дочка... Чего стонете! – рассерженно оглянулась она на плачущих женщин.
Тело повешенной положили на плащ-палатку и одним концом прикрыли его. Я пробрался сквозь толпу ближе. Лица нельзя разобрать, оно в синих подтеках. На лбу запеклась выжженная пятиконечная звезда. Волосы заиндевели на морозе; в них набились снежинки, и трудно понять, то ли они припудрены, то ли их обесцветил ветер, но прядка, протянувшаяся ослепительно белым жгутом со лба до затылка, была седая. Меня будто кто-то с силой толкнул в грудь.
Каталина!..
Ее никто не знал в этом селе. Изредка она приходила из леса к бабке Пелагее, пряталась у нее в землянке. Что связывало старую женщину и Каталину, догадываться никто не пытался. Но тайна не могла остаться вечной. Из Горватова многие гоже ушли в лес, все нити вели к партизанам. Командовал отрядом лейтенант Березин, и правой рукой у него была Каталина. Полюбилась красивая и строгая девушка отважным мстителям: молодые теряли из-за нее голову, старики берегли и любили, как дочь. Живая, предприимчивая, была она зачинщицей рискованных дел; на счету ее два взорванных моста, пушенный под откос эшелон, а уж сколько она отправила на тот свет фашистов – и со счету сбились. Первая в отряде она получила орден Ленина. Партизаны в ней души не чаяли. Правда, командир отряда был хмур и суров, когда Каталине оказывалось излишне много почестей и внимания, особенно молодыми парнями; он предпочитал, чтобы она оставалась в тени. Но вскоре Березина внезапно вызвали на Большую землю; с тревогой улетал он. Командиром стал другой человек. Положение Каталины в отряде не изменилось, напротив, она обрела еще большую силу и власть над сердцами, с ней шли люди на любое задание.
А однажды, пробравшись ночью в село, она вызвала из землянки бабку Пелагею, долго расспрашивала о понаехавших в деревню немцах. Старуха все примечала. Потом сказав: «Прощайте, бабуся», Каталина скрылась за углом соседнего сарая.
Под утро село разбудил гигантской силы взрыв, небо запылало заревом. Из домов на мороз выскакивали кто в чем был. Гремели винтовочные выстрелы, рвали тишину истошные крики немцев, ревели моторы машин. Генерал Штрангер и его штаб-квартира больше не существовали. К Штрангеру в ту ночь наехало не меньше дюжины высоких чинов и их адъютантов.
Но Каталину схватили. Каким пыткам и мукам подвергалась она, жители мало знали; просочился слух о допросе, который вели в гестапо. Передавался он из уст в уста, стал легендой:
– Откуда пришла?
– Из леса.
– Где сейчас партизаны?
– Не знаю.
– Кто тебя послал сюда?
– Народ.
Пытали десять дней. А на одиннадцатый всех, кто еще остался в селе, согнали к виселице. Девушку вели через все село, обнаженную, по снегу, под конвоем взвода солдат. Поставили на ящик, накинули петлю.
– Чего плачете, люди?! – крикнула она толпе.– Не плакать надо, не стоять в стороне от жизни, и жизнь станет красивой, будет служить вам...
Из-под ног у нее выбили ящик.
...Мы ушли из Горватова, оставив там взметнувшийся в небо белый каменный обелиск. Люди к его подножью положили пучок синих бессмертников.
TЕ, КОГО МЫ ЛЮБИМ, – ЖИВУТ
Нет в мире покоя. Люди облагородили и украсили землю: воздвигли дворцы, прорезали каналы, создали музыку, но те же люди не смогли добиться для себя и земли покоя, и жизнь, неповторимая в своей красоте, становится пыткой. Бомбят с утра до ночи, круглыми сутками; неудачи у немцев на юге оборачиваются желчью и злостью здесь, на Ржевском направлении. Самолетов, как комарья. «Хейнкели», «мессеры», «юнкерсы», «фокке-вульфы». Вой и грохот.
Тесно в воздухе, и негде укрыться на планете.
Село Васютники, кинутое беспорядочно на откос оврага, километрах в пяти от передовой, – клятое место. Ничего не разобрать, мечутся женщины, дети, в суматохе – солдаты. Дым, визг. Какому-то безмозглому болвану вздумалось пригнать сюда колонну бензоцистерн. Бомба угодила в самую середину. Несколько цистерн взорвалось, и ослепительная река огня, кипя и подпрыгивая, хлынула вниз по улице. Как наседка над цыплятами, кудахчет женщина, загораживая собою, уводит к лесу трех девочек; на бреющем полете их настиг самолет. В метре от меня скосило сержанта Полина.
На этой неделе с подбитого танка я снял пулемет и приспособил для стрельбы по воздушной цели. Сооружение пришлось кстати. Поджег два самолета. Немцы сбросили весь груз, обнаружили мою щель, в бешенстве режут воздух. Кто-тo запустил в меня матюгом, чтобы не дразнил собак! Но обуздать безумную ярость нелегко. Дуэль только началась. И тут бомба угодила в дом. Как спичечный коробок разнесло его. Щель привалило бревнами, засыпало землей и пылью. Едва выбрался оттуда и сразу прыгнул в щель к своему связному. Он забился в угол, уткнув голову в колени.
– Чего клюете землю? Стрелять по самолетам! – крикнул я.
Кремлев показал окровавленную ладонь с отсеченным мизинцем.
– Отгрызли, сволочи!
Бомбежка утихла к вечеру. Я оторвал от нательной рубашки лоскут и перебинтовал Кремлеву руку. Вылез из своей «цитадели» и поглядел на нее сверху. Вполне могла она стать могилой; расправил плечи, полной грудью хватил воздух: кружилась голова, тошнило. Как пустые глазницы, тут и там зияли воронки, курилась дымом земля. На мгновение обуял леденящий душу страх: показалось, что стою не на земле, а на некогда потерпевшей катастрофу, изрытой оспой пустынной луне, и нет этому мертвому полю ни конца ни края.
– Товарищ старший лейтенант, – зовет Кремлев, а я не могу прийти в себя, очнуться.
Немцы! Зачем им эти Васютники? Здесь, кроме полевой почты и мирных жителей, никого нет. Жестокостью они поворачивают оружие против себя, близят не взятие Москвы – суровую расплату Берлину. В который раз убеждаюсь в их удивительном, тупом равнодушии к смерти человека. Расстрелять женщину с тремя детьми? Нет, это уже не воины и, пожалуй, не люди. И смеют еще надеяться, что распластают, сотрут с лица земли Россию. Впрочем, чего ждать от народа, во главе которого стоит гном Гитлер, одержимый манией величия?
Думаю о Наполеоне.
Он был велик. История знала великих и до него, но ни один из них не причинил человечеству столько губительного вреда, сколько причинило и причинит еще настоящему и будущему поколениям появление в истории Наполеона. Он пришел к власти как отпетый авантюрист и утвердил себя соблазнительным эталоном не только для своего никчемного потомка Наполеона III. Всяк, забравший мало-мальски власть, стремится уподобиться ему, тиснуть руку за борт пиджака. Подражатели одержимы шизофренией. Но трагедия состоит в том, что сами люди превращают сумасшедшего в идола, поклоняясь ему, бьют поклоны и в конце концов превращаются в стадо баранов, которое возвеличенный гном гонит на убой.
Немцы! А они ведь дали миру Бетховена и Гёте...
После мучительных недель, проведенных в госпитале, нельзя было не познать до конца цену жизни, не полю
бить полощущееся синей тканью небо, бренную мать-землю. Война выветрила из сердца много света и добра, ожесточила его, но упоения жизнью, нежности к ней стереть не смогла. «Лудина гора», торчавшая костью в горле! Там не стало Захарова. И меня штыком пырнули в бок: смерть навалилась черным душным одеялом, тошнящей слабостью. Острая, нечеловеческая борьба с небытием; обливаясь потом, исходя кровью, дополз до пулемета, и радость плеснула из глаз. Жить не сгибаясь, до последней минуты жить, чувствовать в себе достоинство человека – это мало сказать великолепно, ради этого создана планета, имя которой – Земля!
– Стоит жить! – кричал я...
И вот опять встреча с немцем. Увы, теперь я уже и не разведчик, и не артиллерист, и не пехотинец: списан в службу воздушного оповещения, наблюдения и связи. Прямо скажем, служба курортная: знай одно – следи за воздухом и время от времени напоминай о себе начальству из штаба армии. Живу в землянке на одном из наблюдательных пунктов, в пяти километрах от передовой; это уже глубокий тыл! За спиной – Васютники. Почти мирное село, если не считать сумасшедших налетов; здесь солдаты меняют концентраты на молоко.
Осень. Багряным заревом встает из-за холма лес. Как в гигантском костре, в нем стынут зеленью ели. Отряхнув с себя комья земли, дым и пыль, я решил пройтись, пока солдаты приведут в порядок после бомбежки жилье; на сердце тяжело и муторно. Взобравшись на пригорок, сел на берегу крохотной речушки. Вода несла красные, точно кровавые пятна, листья. Среди них появлялся и исчезал черный жучок, судорожно скользил, прыгал, летал. А листья плывут... Плывут... Не могу оторвать от них глаз и мыслей. И вдруг крик в небе. Вытянувшись ровной лентой и покачиваясь, летят журавли. Жалобно курлыча, они слали грусть земле. В груди что-то сжалось; выступили слезы. Если бы люди могли подняться и улететь, подумал я, они бы сегодня покинули землю. Покинули и потом грустили вечно о ней, как эти журавли. В их клекоте – безысходная тоска и плач. Но может быть, они – пришельцы с другой планеты? Может, в звездных высях их родина, и тоже охвачена огнем?..
Внезапно журавлиный строй нарушился. Беспорядочно грянули винтовочные выстрелы. Крик усилился. Я даже не успел опомниться, как к ногам упала птица. Ударив о траву крыльями, она рванулась вперед и угасла. Откуда-то вынырнули солдаты, оживленные и обрадованные. Убитая ими птица вызвала восторг. Я не сказал им ни слова и молча повернул к землянке.
Вечерело. На горизонте расплескалось зарево. Пылал красной медью лес, плавилось небо, горели белые низкие облака; весь мир охвачен огнем.
Осень. На пригорке ютятся Васютники. У моста меня остановил цокот копыт и храп лошадей. Два всадника бешено скакали по разбитой дороге. Я едва успел отпрыгнуть на обочину, как они пронеслись мимо, обдав лошадиным потом и жаром.
– Осторожнее, капитан! – крикнул я, узнав в переднем всаднике Соснова.
Он оглянулся, резко дернув поводья; его красавец-жеребец на тонких точеных ногах взвился в воздух. Соснов потерял равновесие и со всего размаху грохнулся оземь.
– Я сломал ногу... – застонал он.
Вернулся второй всадник, с тревогой спросил:
– Не может быть! Верно, сгоряча показалось.
И в самом деле – все сошло гораздо благополучнее: пострадавший отделался испугом и ушибом ноги.
– Что вам угодно, старший лейтенант? – зло бросил он мне, поднимаясь и отряхивая гимнастерку и брюки. – Черт возьми, путаетесь под ногами!
– Благодарите, товарищ капитан, небо, что они у вас целы. – Откозырнув, я зашагал своей дорогой.
Соснов! Судьбе угодно опять свести нас. Он меня не признает, словно никогда и не был со мною знаком; да, Соснов – шишка, у него другой начальник, пошел в гору – адъютант командира Краснознаменной дивизии.
Когда я вернулся к себе в землянку, совсем стемнело. Петя Кремлев, приготовив ужин и растопив печку, стал отпрашиваться к приятелю. Он успел побывать в санбате и окончательно разделался со своим мизинцем, смеется: «Заживет!» Пете восемнадцать лет. Черномазый, немного нескладный и угловатый парень из Подмосковья.
– Земляка бы навестить... – мнется он.
«Земляк» – девушка-санитарка из медсанбата. Санбат в семи километрах от нас; я притворяюсь, что секрет Кремлева мне неизвестен.
– А то сказывают, – добавляет Петя, – скоро земляка на формирование отведут в глубокий тыл. Последние деньки тут доживает.
– Да, тоскливо будет, если медсанбат уведут, – сочувствую я.
Кремлев от неожиданности даже рот приоткрыл:
– А вы откуда знаете?
– Слухами, Петя, земля полнится. Ну, а землячка-то стоящая девушка?
– Стоящая, товарищ старший лейтенант! – с горячностью откликается он. – Только не признает меня. С усами ей нравятся. Говорит, зелен и звания никакого не имею. Хотя бы ефрейтор, говорит, был. Усы вот начал отпускать, да не растут. Но я докажу.
– Тогда валяй, – смеюсь я.
Кремлева точно ветром выдуло из землянки.
В печке потрескивает; темно и тихо. Я недалеко ушел от Кремлева в возрасте, а, кажется, десять жизней надо сбросить, чтобы вернуться к нему. Как река, стиснутая в ущелье, пробивала моя жизнь себе дорогу. Ее сопровождало великое и смешное, радость и горечь. Война оборвала мою юность на самом гребне, скомкав и выбросив, как никому не нужные цветы. И теперь, когда я стал лицом к лицу с тем, чего не приемлет сознание– тебя завтра может не быть, оглядываюсь назад, с болью думаю о том, чего еще не успел сделать, подвергаю анализу и сомнению многое, что прочно утвердилось сегодня во мне, и, как естествоиспытатель под микроскопом в капле воды видит не только воду, в прошлом вижу не только прошлое.
В десятом часу зашел капитан Звягинцев. С ним мы познакомились в резервном полку; в одно время получали назначение – он начальником дивизионного фактически несуществующего Дома офицеров, я – командиром взвода ВНОС, и, прибыв к месту назначения, неожиданно оказались соседями. Этого было уже достаточно, чтобы считать друг друга приятелями. Звягинцев – высокий, широкоплечий мужчина со слегка помятым, увядшим лицом, прихрамывает на правую ногу: икру вырвало миной. Но энергия в нем неукротимая, в глазах не гаснет смешинка.
– Как поживает «воздух»? – спросил он.
– Жду, когда будет Дом офицеров и начальник перестанет околачивать груши...
– Начальство есть, дом выдумаем, – Звягинцев зачерпнул из бака кружку воды, выпил, без обиняков заявил:
– Ну, дружище, с тебя причитается. Только и разговоров, что о тебе! Правда, некоторые, кто часто сердце прячет в пятки, готов взвалить вину за бомбежку Васютников на тебя: ты, мол, демаскировал, навел фрицев на цель. Но что бы там ни было, а корреспондентов жди. Распишут за милую душу! Орден обеспечен, – Звягинцев рассмеялся. – Хотел бы я очутиться на твоем месте: слава, как молодая девка, – каждую жилку щекочет. У меня, брат, полный швах получился – сапоги под мышку и дал деру в лес. Рассказывай, как же ты их, чертей, все-таки сбил?
Наконец я понял, что речь идет о сбитых мною самолетах.
– Тошнит. Дай забыться немного.
– Плети бабушкины сказки, тошнит! Орден получишь, другое запоешь. Но если у тебя мигрень, меняю пластинку. Только что с почты. Встретил там Соснова. Он с костылем. Разбился чудак-человек. Где-то верхом на лошади мотался по передовой, попал под обстрел, бомбежку и нарвался на немецкую засаду одновременно. Героя из себя корчит. Ему, поди, тоже пахнет орденом.
– По передовой?!
– Да. Нагнал такого страху. Все сочувствуют ему, настаивают на отправке в госпиталь. Но он поле боя решил не покидать. Везет этим адъютантам, сукиным сынам! Комдив в него влюблен. Соснов красив, как бог.
– Как богиня, – поправил я.
Звягинцев захохотал:
– Да, фигура у него бедрастая.
Я рассказал Звягинцеву, при каких обстоятельствах расшибся Соснов. Звягинцев заерзал на стуле:
– Каков подлец, а? Мозги-то вправлял как! Тертый калач: мы сидели, развесив уши, а он заливал.
– Чай пить будешь? – спросил я.
– У нас, в Саратове, за чай отца зарежут, – капитан пододвинул стул к столу.—Знаешь, последнее время вдохновение замучило, и фантазия всякая, как у писателя, курится в голове. Ей-богу, без шуток, Саша, я бы мог написать роман! Вот не знаю только о чем. Пойду советоваться к редактору газеты Калитину.
– А Соснов, чем не фигура для романа? Герой, красавец... – подсказал я.
– Он герой не моего романа.
Звягинцеву тридцать два года, но дать можно все сорок. В недавнем прошлом он отличный строевой командир-пехотинец. Теперь, после ранения, ушел со строевой службы и переменился: раздобрел, стал словоохотлив сверх всякой меры. Сорок коробов намелет, только слушай.
Мы пили чай, ели тушенку; уплетая за обе щеки, Звягинцев философствовал:
– Сволочи союзники: со вторым фронтом – кошку тянут за хвост. Норовят тушенкой отделаться. Ходят слухи, не будет второго фронта.
– Тебе эти новости сорока на хвосте принесла?
– Намечают операции в Африке. Черт знает, что такое! Жди их оттуда до второго пришествия.
– В Африке им Роммель даст прикурить.
Нужна хоть какая-нибудь отдушина. Если в пору решающего момента войны—боев люд Москвой—солдат воспрянул духом, уверовав в победу, то весь 1942 год, особенно осень, сулит затяжную войну. А воевать – не чаи распивать. Нужна вспышка, которая осветила бы душу, подняла настроение. Хорошо бы, если б союзники наконец начали действовать. Но англичане не торопятся: муторно долго обдумывают свои поступки, выжидают.
Звягинцев смачно облаял англичан, спросил:
– Что нас ждет?
– На бога надейся, а сам не плошай. Немцы наставят нам еще синяков и фонарей, но все-таки одолеем мы их! – сказал я.
– Значит, пиррова победа?
– Нет. Советская. У нашего брата стальные нервы и крепкие жилы. Сталинград вон—горит. Сталинград– бочка, ежеминутно пополняемая порохом и ежеминутно взрывающаяся, – а живет. Немецкое око видит, а зуб неймет. Вот и рассуди, если окончательно не заплыли жиром мозги.
– Я бы мог обидеться, но ты мне друг, а нервы дороже, да и тушенка вкусная, – отшутился Звягинцев и тотчас переменил разговор: – Соседки у тебя в Васют-никах, умрешь! Смотри не пропусти жизнь меж пальцев. Они уж наслышались: сбил два самолета. Герой! А у баб всегда слюнки текут при виде такого жаркого.
Я пожал плечами:
– Понятия не имею, о чем ты толкуешь.
– У тебя под носом полевая почта с девочками, которые и великому Данте не снились.
– Ты ловелас известный, – сказал я. – Связистки тебе уже надоели?
– Послушай, Метелин, а что обиднее: ловелас или Дон-Жуан?
– За одного и за другого надо бить физиономию нашему брату.
– А кроме мордобития разве нет лекарства?
– Тебя можно излечить только одним путем: положить на операционный стол и удалить позывные донжуанства.
– Черт знает, ерунду какую сказал! Холодным потом прошибло от ужаса. А вообще словеса эти «ловелас» и «Дон-Жуан» иностранные. Я же русский мужик и другими языками не владею.
– Есть классический перевод этих понятий. Хочешь знать?
– Ну?
– Бабник.
Звягинцев поморщился.
– Переводов не признаю. Они всегда грешат неточностью.
После чая курили. Звягинцев почти не сидел на месте, носился по землянке, опускался на корточки у очага.
– Когда же ты все-таки откроешь Дом офицеров?– спросил я.
– Котлован человек на двести уже вырыт. На днях начнут возводить стены, ставить стропила. Колизей сооружу. Штаты укомплектовал. Фотограф, художник, музыканты, затейник и прочие обозники – в полном составе. Как тридцать три богатыря. Хлопцы – орлы!
Вчера докладывал командиру дивизии. Похвалил. Советовал обосноваться, как у тещи: если немец не прогонит, зимовать будем здесь.
– Ну, если так утверждает комдив, то дело наше –табак.
– Кому табак, а кому – манна с неба. Во всяком случае надо иметь пьяную голову, чтобы, глядя на осень, грязь, слякоть, лезть вперед.
– Уж не страдает ли мой друг ревматизмом?
– Надо выждать момент. Хоть второй фронт и фикция на постном масле, но разговоры о нем идут, и это греет.
– Конечно, – отозвался я. – Чистые простыни и теплая землянка приятнее, чем разбитая дорога под дождями. Но не слишком ли большая роскошь ждать в ненастье погоды?
– Вот погоди, – усмехнулся Звягинцев. – Откроем клуб, дела пойдут веселее. Прокисли мы совсем, хоть немного будет варева для души.,
– Давай лучше спать.
Звягинцев вскинул подвижные брови, как бы желая спросить, чем мне не угодил, стал прощаться. Я проводил его и заглянул в блиндаж к своим вносовцам. Бойцы уже спали. На посту стоял Бугаев.
– В воздухе спокойно, товарищ старший лейтенант, – доложил он.
– Присаживайтесь, покурим.
Мы с Бугаевым разговорились. Последнее письмо от жены и дочери он получил еще в конце июня. С той поры из дому ни слуху ни духу. Сам он из Царицына, там родился, в свое время защищал город от белых.
– Только Волгу-реку и город родной вспоминаю, в груди будто раскаленным железом ковыряют, из горна вынули и пырнули. – Свет папиросы освещает густые кустистые брови Бугаева. Он мрачен и хмур. – И второй фронт – вода в ступе! Вчерась тыща самолетов бомбила город. А может, газеты брешут, что мы еще там? Вы как думаете, товарищ командир?
– Думаю, не брешут.
– Про себя я так загадал: ежели сдадим город, значит, не видать мне более дочки и жены. А ежели устоим, то тогда, товарищ старший лейтенант, вас на дочкину свадьбу беспременно приглашаю после войны.
– На Волге сейчас жарко, – сказал я, чтобы уйти от прямого ответа. Но Бугаев не отпустил:
– Так как же, товарищ старший лейтенант, неужто быть Сталинграду под немцем? Мы вот тут топчемся на месте черт знает чего! Хотя б жимануть, чтоб там легче было.
– Копите деньги на свадьбу, – ответил я.
В темноте у Бугаева хмелем радости сверкнули глаза.
– Спасибо вам, товарищ командир. Пребольшущее спасибо. Аж от сердца отлегло. Фашистов беспременно побить надо. Это уж теперь точно побьем. Как загадал, так и будет. Надо только начальству не сидеть сложа руки. Под лежачий камень вода не течет.
– Начальство начальством, а вы тут в оба глядите за небом, – сказал я и попрощался.
– Счастливо вам отдыхать, – в темноте четко щелкнули каблуки Бугаева.
Осеннее, но теплое небо все в звездах. Передовая шьет его трассирующими пулями, чертит разноцветьем, ракет. Глухой цокот пулеметов доносится сюда. Пять километров от передовой, до смерти все-таки – расстояние, а там, за холмом, как в песне поется, – четыре шага. Я погасил каблуком папиросу и вернулся к себе. Кремлев только что тоже прошмыгнул в землянку, поджидал меня, возбужденный, румяный, готовый своротить горы.
– Что, с удачей тебя?
Вместо ответа он сообщает новость: из-под Ржева немец перебросил часть войск на юг, к Волге, и сегодня бомбил последний раз для страха, будет теперь отсиживаться в окопах.
– Что же тебя радует?
– Само собой понятно, – развел он руками. – Медсанбат-то никуда теперь не денется. Теперь тут не опасно раненым.
– А как же усы? Землячка-то тебя без них не признает.
– За месяц, товарищ старший лейтенант, отращу. Как у запорожца будут.
Невольно подумал о Бугаеве. И Звягинцев и Кремлев радуются предстоящему покою, передышке; сотни, десятки тысяч людей и столько же разноречивых желаний. Какая же нужна титаническая сила, чтобы направить их в одно русло?!
Слухи, принесенные Кремлевым, вскоре подтвердились. Штаб дивизии, к которой я был прикомандирован и стоял на довольствии, начал прочно и надолго размещаться в лесу, обрастать землянками. В течение недели выросло целое городище. Даже Васютники, куда раньше силой трудно было кого-нибудь загнать, сейчас до отказа забили военные; здесь обосновалась и полевая почта. С передовой сняты многие подразделения, переведены в лес. В окопах оставалось незначительное количество людей, потребное для караула и наблюдения.
Звягинцев открыл клуб и неожиданно превратился в фигуру первой величины, по горло занят, озабочен; имя его слышится повсюду: «Ведите солдат в хозяйство Звягинцева», «Товарищ капитан, Звягинцев согласен», «Попросите капитана Звягинцева...» Возле клуба толпятся офицеры, бойцы. Демонстрируются кинофильмы; комдив приказал организовать при клубе художественную самодеятельность, всем командирам по первому требованию Звягинцева отпускать людей; ждали приезда столичных артистов. А в подразделениях с утра до ночи идет боевая и политическая подготовка. Учат солдат бить прикладом, колоть штыком, ползать по-пластунски, бросать противотанковые гранаты, ходить по азимуту, зубрят историю. Не обходится и без ретивых службистов: учат солдат рубить строевым. К отбою лес из конца в конец полнят солдатские песни, подхваченные эхом.
Немцы под боком, до них рукой подать, и они, разумеется, слышат нашу размеренную жизнь, но ведут себя как интеллигентные гости: стараются ничем не нарушать покоя хозяев.
Одно скверно – оскудело питание: сухари и овсяная постная каша – пища наша. Но солдаты затягивают пояса: надо кормить защитников волжской твердыни.
Звягинцева почти не вижу. А как-то утром, ни свет ни заря, он сам ввалился ко мне, дал в бок тумака, прогудел в самое ухо:
– Хватит нежиться.
Из-за перегородки выскочил Петя Кремлев:
– Товарищ капитан, начальник только лег.
– Ишь, аристократы! Только лег? Кругом!
Я протер глаза, потянул носом воздух: не пьян ли капитан?
– Ты что, угорел?
– На охоту пойдешь? Лось в округе появился.
– Какой еще лось?
– Одевайся, все узнаешь!
В течение трех минут я собрался. Оказалось – в окрестностях расположения штаба дивизии, где-то на северо-востоке, патруль натолкнулся в зарослях леса на огромного быка и признал в нем лося. Звягинцев решил лося зажарить. Всполошил и поставил на ноги около дюжины охотников, всех убедил, что еще в юные годы дневал и ночевал в тайге, до тонкостей знает повадки зверя, и теперь как пить дать лось попадет к нему в руки, об заклад побился на ведро самогона с редактором дивизионной газеты подполковником Калитиным.
На эту удочку попался и я.
Утро выдалось туманное. Грязные, точно застиранные простыни, висели над землей облака. Как сквозь сито, моросил мелкий дождь. Под ногами лужи воды, скользко. Пахло густой прелью и сыростью. За воротник лезла неприятная мокрая стынь. Кое-кто не прочь был плюнуть на охоту.
– Погода непременно помешает тебе зажарить лося, – посочувствовал я Звягинцеву и покосился на Калитина. – Вы как думаете, товарищ подполковник?
– А мне зачем думать? Пусть думает капитан Звягинцев. Мне погода явно поможет выиграть пари.
Звягинцев непреклонен:
– Я жалею, что взял паникеров вроде старшего лейтенанта Метелина.