Текст книги " Те, кого мы любим - живут"
Автор книги: Виктор Шевелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
А он стоит неуязвимый и непоколебимый, как утес, и все у него идет как нельзя лучше. Одно скверно: неудобно, тесно в траншее. В диске кончились патроны. Он перехватывает автомат за ствол и, как дубиной, гвоздит налево и направо. Лязг и звон, хрустящий удар в чью-то скулу. Стон. Вскрики. Вспышки выстрелов выхватывают из кромешного мрака чьи-то выпученные глаза, оскаленные зубы. Теряя равновесие, Захаров выронил автомат, обеими руками схватился за голову, С него сбили каску. Тупая давящая боль стиснула виски. Меж пальцев бежит теплая, клейкая струйка. Почему она окрашивает в черный цвет белый маскхалат, плечи, грудь?.. Вода? Он никогда не знал такой воды... И опять, теперь уже острая, ослепительная, боль. Зеленые, красные, синие круги, бешено крутясь, обгоняя друг друга, смешались в один какой-то непонятный цвет. Как черный жернов, завертелась и стала уходить из-под ног земля. Он долго падал в глубокую, совсем без дна, яму. Кто-то жестокий и грубый навалился сверху. Кто-то острым каблуком наступил на руку... «Уа-а-а-а!» – донеслось глухо, как сквозь вату. Он узнает: это они, родные... Силится подняться навстречу этому крику, но чугунная тяжесть тянет вниз, не дает встать. Он очень устал, невыносимо хочется спать. Скорей бы...
– Захаров! – кричу я ему в самое ухо, трясу за плечи. – За-а-а-ха-ров! – Нельзя, чтобы он уснул, забылся. – Захаров!
Обезображенное, залитое кровью лицо кривится в беспомощной улыбке, ответить что-нибудь он не может. Только слабо шевелятся пальцы: на руке кровавым полумесяцем запекся след железной подковки.
Когда Лудину гору очистили, Захарова внесли в отбитый у немцев, жарко натопленный блиндаж; расстелили плащ-палатку, шинель и бережно уложили. Врач промыл глубокие раны, и толпившиеся вокруг в безмолвии люди внезапно увидели, что у Захарова высокий красивый лоб, непомерно густые изогнутые, как нарисованные, брови, ясно очерчен подбородок, красивое, овеянное благородством и мудростью лицо, только губы – белые. Белые как мел.
Кто-то тяжело, надсадно вздохнул.
Захаров открыл глаза, но было видно, что плохо различал обступивших его людей. Он мучительно пытался понять, где находится. Едва слышно, с усилием выдохнул: «Братцы... я сейчас... умру», – и перехватил мой взгляд. Узнал, улыбнулся. Две большие, как горошины, слезы скатились во впадины щек. «Жить... жить!..» – беззвучно пошевелил белыми бескровными губами. Вновь обратил глаза ко мне: «Вот она и Лудина гора, а говорили – нельзя ее свалить с плеч. Плохо же мы о самих себе думаем... Беда, что мы не знаем самих себя...» – Дальше ничего нельзя было разобрать. Он заметался, застонал. Кому-то грозил, кого-то упрекал.
И вдруг присмирел. Что-то мальчишески нежное проступило в чертах его остывающего лица. «Знаю теперь, чего так ждал... —выдохнул Захаров и заспешил: – Да-а, дедусь, иду, иду к тебе... Погоди, не торопи... Вот они... Варя, Васильевна... Вот, вот... Ты правду, дед, мне наказывал: три дороги у человека – одна к солнцу, другая к девке, третья к людям... Выбирай последнюю: солнце за тучу скроется, девка обманет, а люди, хоть и злые, но и добрые, ради них стоит жить... Я выбрал к вам дорогу, люди. Выбрал и не жалею...»
Захаров обвел нас чистым, ясным взглядом и отчетливо сказал:
– Поднимите меня, братцы.
Мы с врачом осторожно подняли его.
– Выше. Выше. Выше. Доченьке моей, Варе, поклонитесь. Скажите, что ей не стыдно за отца: не зря на земле жил...
Над блиндажом за дверью вставал рассвет. Бои гремели далеко от Лудиной горы. Лежала она притихшая, большим могильным холмом. Свое мы исполнили. Кое-кто из нас, в ком не проснулся трус, выйдет в герои, будет отмечен наградою, и радость нашу разделит с нами всякий встречный. Не будет только Петра Ивановича Захарова.
Мы знаем, что его нет. А может быть, в эту же самую непогодь две женщины, мать и дочь, с вечера до утра, не смыкая глаз, проговорили об отце и муже. Он самый лучший, самый дорогой у них. Жадная, неумирающая надежда на встречу с ним не покидает их ни на минуту. И пусть придет по почте лоскут жесткой бумаги – известие о гибели бесконечно родного им, плоть от плоти, человека. Они примут горькую весть, разотрут не одну слезу на щеке. Но все равно не станут верить, что его нет, не будет. Сердце до последнего удара не перестанет звать его.
Каталина
I
Не прошло и года, а человека уже не узнать. То ли у меня отшибло память, то ли время летит сломя голову. Не успеешь оглянуться, как прожита вечность, с разнообразием ее радостей, слез, утрат. В те три дня я знал ее девочкой и сам, еще зеленый юнец, по-отцовски заботился о ней, а сегодня из опекуна, кажется, стал опекаемым.
Наша часть грузится в эшелоны. Едем на отдых. Разведчики – эта фронтовая аристократия – успели уже начиститься, побриться; у них больше, чем у других орденов. Гордость, молодецкая выправка, величественная снисходительность к связистам, пехотинцам и ко всей остальной братии, как выражаются они, написаны у них на лице. Все заняты погрузкой машин, техники, военного скарба, а они лоботрясничают: ни дать ни взять – привилегированный класс, у них меньше всего имущества, зато больше, чем у кого бы то ни было, груз славы. Из старых моих друзей-разведчиков мало кто уцелел, все новые, в основном молодежь, но традиция живет. Человек еще вчера под стол пешком ходил, только-только успел стать разведчиком, а глядишь, апломба в нем, как будто самого Гитлера в качестве языка привел.
По служебным делам я ещё на несколько дней оставался на месте. Настроение не ахти какое. Всегда так– из тыла рвешься на передовую, а попав в пекло, тянешься в тыл. Н особенно донимает тоска, когда твои однополчане покидают тебя.
Как знать, может, как раз в последнюю минуту, именно в ту, когда ты остался подчистить чьи-то хвосты, тебя и отыщет какая-нибудь пуля-дура, чем черт не шутит.
– Эй, Метелин! – окликнул лейтенант Березин. – Своих ищешь? Наш вагон возле радисток.
Он догнал меня и пошел рядом.
– Значит, остаешься? Со всеми вместе оно, понятно, лучше!
– Не утешай, сам знаю. Да полковник брюзжит, – ответил я. —| Вот и остаюсь. За мою любовь к Санину мстит. Ну, и к тому ж недоверие. Как-никак – бывший штрафник!
Березин промолчал. Он не разделял моего мнения. Решил, видно, что просто мне не хочется оставаться, что я, пожалуй, предпочел бы, чтобы эта участь выпала другому.
– Все мы немного эгоисты, – бесхитростно усмехнулся он.
– Возможно. Видно, я не составляю исключения.
Березин из тех людей, кто мечтает совершить в жизни значительное. Взгляд его на людей, события не омрачен дотошным раздумьем о вещах, о собственном месте в жизни и своей ответственности. Он воспринимает мир как мир – прекрасный и правильный, таким, каким он был создан еще в детстве, в его воображении близкими людьми. В ложь и подлость не верит; человека видит только в одном свете – солнечном, и ему, человеку, поклоняется. Как-то мы заспорили с ним. Я проклял весь род фашистов и заодно нагромоздил на немцев такого, что и самому стало тошно.
– Немцы дали Гёте, Энгельса, Бетховена, Гейне, – возразил Березин. – И каждый немец все-таки человек. Подавляющее большинство их, правда, мерзостно исковеркано подленькой идеологией. Мы должны помочь им найти себя.
– То-то они и дают тебе сегодня кувалдой по голове!
– Не знаю. Все мы сегодня во власти глупости...
Я остолбенел. И часто потом удивлялся Березину, пока не привык к нему.
Пробираясь к голове эшелона, Березин сказал:
– Эх, брат, скоро тыл. Поживем! Ты тут не волокить. Ждать буду тебя каждый час.
Полустанок забит людьми, техникой. Платформы трещат под тяжестью орудий и танков. У вагонов радисток и разведчиков праздничное настроение: шум, смех, болтовня. Девушки оккупировали пульман и, уложив небогатые свои пожитки, облепили перекладину в двери, как птицы насест, иные стояли около, в окружении разведчиков.
Увидев меня и Березина, девушки весело зашумели:
– Товарищи лейтенанты, почему у вас все разведчики такие хвастуны?!
– Этого не может быть, – заступился Березин.
– Поклеп возводят, товарищ лейтенант! – возмутился солдат моего взвода Петя Кремлев. – А если пошло на то, так лучше нас во всей армии не сыскать парней. Верно говорю!
– Гляди на них! Чем не скромники! Ха-ха-ха! – грянул смех из вагона.
Кремлев расправил под ремнем гимнастерку:
– Смейтесь, смейтесь. Плакать будете, если повернемся и уйдем.
– Скатертью дорога.
– Мы на них ишачили, грузили, а они хиханьки да хаханьки теперь.
– Разведчики и охотники одним мылом мыты: врут и глазом не моргнут.
– Целое же вёдро семечек вам притащили, чтоб не скучно в дороге было. Вот она, женская благодарность!
– Подумаешь, семечки!.. Артиллеристы вон вагон арбузов нам нанесли. И не трубят о своих заслугах. Вот что значит правильные люди!
Разведчики разобиделись не на шутку.
– Вкус у вас, девоньки, однако, прямо скажем – ниже среднего! Артиллеристы! Никакой солидности. Мы, может быть, когда надо, и «охотники», для вас же стараемся! Но мы не мелкота. Адью! – как по команде они повернулись, оскорбленные в своих лучших чувствах, и показали девушкам спины.
– Ну что? Съели? – спросил я у радисток, смеясь.
– Ничего. Опять вернутся. В десятый раз они сегодня грозятся нарушить с нами перемирие.
– Плохо вы знаете разведчиков, – сказал Березин.
Тут я заметил, что из вагона, облокотившись о перекладину, за мною пристально следит смуглая, синеглазая девушка.
– Не узнаете?
И она спрыгнула на землю.
– Каталина!
Она порывисто припала к моей груди.
– Какое счастье! Я все время помнила, думала о вас. И не верила, что встречу.
Радистки и Березии ничего не понимали.
– Ба! Гляди! Да никак тут любовь, – раздались голоса.
Я смутился. Легонько отстранил Каталину. В душе я был несказанно рад этой встрече, но меня сковало какое-то чувство неловкости, что Каталина чуть ли не плачет от радости у меня на груди.
– Простите,—почти резко сказала она, заметив мое смущение, и тотчас ушла в вагон.
II
Как часто мы сами причиняем себе боль! Сидит в нас полный самим собою болван и не позволяет быть непосредственным, нормальным человеком: выдумывает какие-то свои обывательские, мещанские законы морали и подчиняет им всего тебя с ног до головы.
– Не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, и я не собираюсь делать выводов, – заметил Березин, когда мы, провожаемые вопросительными взглядами притихших радисток, отошли от вагона. – Но, судя по всему, ты неправ.
Первая глупость влечет за собой вторую: я нагрубил Березину.
– Ты поостынь. Имей смелость признать, что неправ, – повторил он. – Говорят, только дурак может обидеть человека. Но насколько чаще это делают умники!
– Намекаешь?!
– Нет, просто хочу сказать: мало считать себя умным, надо еще и быть им.
– Чего тебе и желаю, – вспылил я, хотя и знал, что грубость – не лучший довод.
В памяти встали Пуховичи. Озабоченный капитан Кораблев, восемнадцатилетняя синеглазая Каталина. Я вспомнил все: и смерть, и седую прядь в волосах, и мутную, хмурую Березину, и штыковую атаку, и немцев, бредущих по колено в воде, и опять Каталину... Вел себя, как последний отпетый идиот. А в полдень эшелона уже не было на полустанке. Я только и успел сказать Березину:
– Николай, все может быть. Мне предстоит некоторое время еще провести в окопах. Передай Каталине, что вышло все как-то глупо. Я искренне прошу у нее прощения.
Березин растрогался, глаза потеплели. Сказал, что все уладит, он знает; Каталина – славная девушка, с ней он вместе учился в школе особой службы.
– Но она, как и я, неудачник, оставила школу. Неделю назад попала к радистам, – добавил он.
«Неудачник», – усмехнулся я. Ему без малого девятнадцать. Голубоглазый, с еще ни разу не бритым, прозрачным и свежим, как у девушки, лицом юноша. Что успел он испытать за свои годы, чтобы стать неудачником? Ничего... И в то же время слишком много: два месяца он в разведке! В Березине живут и спорят между собой мальчишка и муж. Первого он прячет в себе, второго подчеркнуто выставляет напоказ. От этого нередко он кажется смешным и давно бы стал мишенью злых острот разведчиков, если бы не его непосредственность. Лишенный всякой хитрости, он был чист, как родник.
– Я очень жду тебя, Метелин! – крикнул он уже из вагона.
Во всем мире я остался один. Звеня, убегали вдаль рельсы.
III
Лето 1942 года не принесло радости. Из рук в руки переходил Ростов. Пол-России стояло на колесах. На восток, к неведомому берегу, по-прежнему тащился нескончаемый обоз беженцев, шли составы с военным имуществом, оборудованием эвакуированных заводов. Увезти все было немыслимо. Много народного добра было потеряно, часть уничтожена, часть брошена; и на востоке тоже люди не успели обосноваться так, чтобы снабжать многомиллионную армию и кормить, хотя бы впроголодь, детей, стариков и женщин. Все было на ухабистой, разбитой снарядами и размытой ливнями дороге между двух берегов – Востоком и Западом. А немец рвался вперед. Он, казалось, только сейчас по-настоящему развернулся. Сильный, выносливый и обнаглевший. Сжигать и разрушать свои заводы ему не привелось, не нуждался он и в хлебе. Европа, от Пиренеев до Карпат, от студеного Северного моря до знойных долин желтого Нила, подчиненная железной воле завоевателя, попираемая кованым сапогом, работала на него. Россия, обожженная пламенем войны, была одна. Мы, солдаты, сопровождаемые детским плачем, шли на восток. Шли, чтобы вернуться. Лето 1942 года не принесло радости, и все-таки оно было светлее, чем лето 1941. После Москвы, вернее, после событий, развернувшихся в декабре под Москвой, не страшна была дорога даже длиною в год, до самого холодного Чукотского моря. Немец обнаглел, окрепли его мускулы, тверже и отточеннее стали волчьи зубы, но битому ему быть! Знали это в Ставке верховного командования, в штабе фронта и армии, знали в дивизии, в моем взводе, в отделении сержанта Русанова, в этом был убежден каждый солдат. И это было главное, остальное не шло в счет. Сосало под ложечкой от скудного пайка, от недосыпания, но это уже было не так важно. На сердце не давил камень безысходного уныния, разгладились скорбные морщины на исхудавших и опаленных колючим ветром лицах. Те, кто уцелел, сегодня уже не думали о смерти: жизнь только начиналась, прекрасная, светлая. За спиной не стояла страшная тень неудач первых дней войны: мы отступали, но шли навстречу победе. Люди чаще стали вспоминать, что они – люди, готовые отстаивать жизнь даже ценой своей жизни.
Все эти дни, мотаясь по передовой и знакомя прибывших новичков с обстановкой, в мыслях я был далеко отсюда, завидовал однополчанам. Они мирно спали, над ними не висела обнаженно война; не мог дождаться, когда, наконец, перестану дышать горьким от пороха и дыма воздухом.
Судьбе угодно было щадить меня: вскоре и я был на колесах, сидел, забившись в угол вагона, и думал, думал только о себе, у меня неожиданно много появилось для этого времени. Я и не представлял, что так устал. Устал сердцем. Устала голова. Каждый мускул во мне гудел от усталости, требовал отдыху. Вагон набит людьми, как бочка сельдями. Одни курят, другие, как и я, пребывают между сном и действительностью, третьи режутся в карты. И странно, мне нет никакого дела до этих озабоченных и беззаботных людей: я весь отдан самому себе. Я был переполнен войною. Первые сутки перед глазами вспыхивали взрывы, я лазил по узким, грязным окопам, на вторые сутки от кого-то убегал, прятался от живой смерти, меня уводила куда-то Каталина, а на третьи я был совершенно бодр и жил мыслями о тыле. В часть приехал свободным от тяжелого груза кошмаров и усталости, будто с курорта возвратился.
– Метелин! Как хорошо, что ты уже здесь! – встретил меня Березин обрадованно и искренне и тут же принялся выкладывать, в какой рай они попали. Девчата. Молоко. Лягушки квакают на реке, соловьи заливаются в рощах, война осталась где-то за тридевять земель.
Что у них все отлично устроено, я с первого шага убедился сам. Взводы Березина и мой разместились в палатках в старом яблоневом саду, на околице деревни. Тут же была и наша с Березиным палатка. Одним концом она прикреплена к раскидистому стволу яблони, прямо над головой – налитые солнцем румяные плоды, Поистине сельская идиллия: в стороне, на лужайке, паслась стайка пятнистых, как карта-десятиверстка, телят, около солдатских палаток расхаживали куры, среди них величественно вышагивал красивый, нарядный, как павлин, кочет. Вчера я еще думал, что навек рожден солдатом. Но, оказывается, есть и иная жизнь...
Меня окружили разведчики. Они наперебой выкладывают все, что накопилось у них за эти дни; весело смеются, острят. Все начищенные, выбритые, помолодевшие.
– Лейтенант, вас приглашает хозяин, – вдруг слышу у себя за спиной и оглядываюсь. Передо мной адъютант полковника Войтова. – Вы не торопитесь явиться к начальству! – кольнул он.
Адъютант был точен в исполнении своих служебных обязанностей, сух, черств и высокомерен; на редкость тонко подражал во всем своему командиру и еще тоньше передавал его настроение. И уж если начальник вас не жалует, то его адъютант не любит вас в десять раз больше.
– Да, да. Не торопитесь докладывать, лейтенант! – повторил он в ответ на мой недоуменный взгляд."
– Дайте с дороги привести себя в порядок...
Но адъютант, не дослушав меня, ушел. Я слишком хорошо знал полковника Войтова, чтобы остаться равнодушным к словам его адъютанта. Значит, меня уже ждут, был обо мне разговор. Войтов человек незаурядной воли, твердого и жесткого сердца. Командуя крупной воинской частью, он до самых мелких подробностей знал минусы и плюсы всех своих подразделений и чуть ли не каждого командира в отдельности. Артиллеристов и разведчиков недолюбливал, считал их баловнями судьбы: по его твердому убеждению, должно было быть иначе – они всего лишь придаток пехоты. Войтова боялись, стоило услышать: «Идет сам», как все моментально подтягивались, на полуслове обрывались шутки, умолкал смех.
Спустя полчаса я был в штабе. И неожиданно для себя увидел здесь Каталину. Мое появление ее тоже удивило, она так и застыла на месте. Я отдал честь и обратился к полковнику. Он молча выслушал мой доклад и молча принял от меня адресованный ему пакет от командующего частью, заменившей нас на передовой. В штабе—большой, просторной горнице—были только писарь и Каталина. Зачем она здесь, я не мог понять, но было видно по всему, она здесь свой человек. Наши глаза встретились. Полковник стоя читал письмо. Седая прядка резко выделялась в волосах Каталины. Она – по-мальчишески стройная и подтянутая, и в лице ее что-то от мальчишки. Все в ней открыто и знакомо. Кажется, только вчера были Пуховичи, только вчера видел ее; кажется, знаю все ее детство.
– А тебя здесь хвалят, – оторвавшись от письма, сказал Войтов и окинул меня пристальным взглядом.– Впрочем, вас, разведчиков, хвалят всегда. А вот пехоту похвалой не балуют, хотя на ее плечах лежит главная тяжесть войны. Вы решаете мелочь, частность, пехота – целое.
– Любое пристрастие, товарищ полковник, – осмелился возразить я, – грешит необъективностью.
Войтов вспыхнул, но сдержался. Минуту, казалось, он подыскивал слова, чтобы ответить. Бритая, круглая, как шар, голова его лоснилась, мочки ушей налились кровью. Он лишь мельком покосился в сторону Каталины и сказал:
– Продолжайте, лейтенант... Или духу не хватает? Впрочем, в своей философии вы не исключение. Модой стало искать пятна у старых командиров. И даже вот такие, как ты, щелкоперы, лезут туда же. Грешит необъективностью! – повысил голос Войтов. – Разводить антимонию вы мастера. А мы рубили голову белогвардейщине, интервентам и прочей сволочи вот этими руками, – Войтов выбросил вперед свои сильные, широкой кости руки, перевитые голубыми венами. – Мы породили армию, в которой ты служишь. Мы жили в холоде и голоде, носили драную одежду...
Я не отрывал глаз от Войтова. Одетый с иголочки, начищенный и выутюженный, он стоял выпрямившись, сильный и красивый. Несколько мгновений я колебался, затем сказал, что сегодня я приемлю его, одетого богато и со вкусом, больше, нежели Войтова в прошлом. Как не понять набившей оскомину истины, что всему есть свое время, что его сила, сила моих отцов потому и вызывает у меня чувства восхищения и любви, что она затем и потрачена, чтобы не было голода, холода, рубищ. Ни я, ни мои сверстники никогда не станут обожествлять и превращать в икону страдания и муки. Мы будем поклоняться мужеству, которое обновляет жизнь, делает ее прекрасней, чем она была вчера.
– Значит, по-твоему выходит, что я – вчерашний день? – В его голосе отчетливо слышался металл.
Я оглянулся на Каталину и писаря. Каталина стояла бледная, стиснув тонкие руки. Писарь, ссутулив плечи, уткнулся в бумаги.
– Ты не смотри по сторонам, отвечай прямо!
– Сегодня – вы еще сегодняшний день. А завтра, кто знает, быть может, я этого уже не скажу. И о себе тоже, если буду жить прошлым, им определять то, что происходит сегодня.
Войтов бросил на стол скомканный пакет, закурил и тут же ткнул папиросу в пепельницу, затем быстрым движением вышел из-за стола и отодвинул стул:
– Если я у тебя вчерашний день, то давай, садись на мое место и командуй.
– Для этого нужны опыт и знания.
– Кишка тонка, вот что я тебе скажу! – Войтов вновь закурил и принялся ходить по комнате. – Вчерашний день. Любопытно. Значит, тебе прошлое не по сердцу. Не нравится?
Он остановился передо мной.
– Вы вольны неправильно истолковывать мои мысли, но ведь вы предложили мне откровенный разговор, товарищ полковник.
– Может, я и в самом деле чего-то не понимаю. А ну скажи, – Войтов, слегка склонившись, заглянул мне в лицо. – А ну скажи: убирайтесь вы, отцы, ко всем чертям и не мешайте нам, молодым умникам, разводить анархию.
– Я слишком люблю своих отцов, чтобы позволить себе думать о них плохо.
– Любишь и судишь?!
Войтов отошел к столу.
– Сужу за то, что, живя заслугами былого, прошлым меряя сегодняшний день, они переоценили себя, заставили меня уверовать в силу, которая уже не была силой. Я был глубоко убежден, что с саблею, на коне и на «одиннадцатом номере» смогу пройти любую дорогу. А результат? Не правильнее ли сегодня смотреть честно суровой правде в глаза, нежели повторять ошибку?
На скулах Войтова набухли желваки.
– Значит, если по-твоему судить, ты не веришь, что мы победим? Только, если уж начал, выкладывай все начистоту! Значит, быть нам битыми?
– Нет, – ответил я. – Мы стали жить сегодняшним днем!
– Что вы хотите этим сказать? – «Ты» и «вы» у Войтова перемежалось.
– Именно то, что сказал, товарищ полковник.
Так!.. – Войтов прошелся по комнате. Под сильными ногами скрипнули половицы. Взглянул в сторону писаря и о чем-то подумав, повернулся ко мне:
– Вот что, Метелин, если уж начистоту, то начистоту. Не жаловал я тебя своим расположением, не любил. Не знаю почему, но не любил. И, откровенно, оставил тебя на передовой для выполнения задания тоже потому, что не любил; даже где-то в глубине души подумал, что если отвяжусь от тебя, то тоже небольшая беда...
– Я все исполнил, как вы приказали, – сказал я и почувствовал на лбу испарину. В комнате стало до тошноты глухо. «...Отвяжусь от тебя...» Мне невмоготу было думать о том, что означали на практике эти слова Войтова.
– Но ты не сердись. Ты тоже мне преподал урок. О людях мы часто судим дурно потому, что как следует не знаем их... – Полковник дружелюбно, по-отцовски кивнул головой. – Можешь быть свободным.
Я вышел. На улице меня ждал Березин.
– Что с тобой? – спросил он. – На тебе лица нет.
– Так, ничего. Устал с дороги.
IV
Опустились прозрачные сумерки. Жара схлынула, от реки потянуло прохладой. Первый вечер вдали от войны. Непривычно и странно. Слух ловит тишину, и нервы напряжены, хотя и знаю, что в этой тишине ничего не случится. Все еще никак не могу освободиться от тягостных мыслей после разговора с Войтовым. Чем вызвано такое отвращение ко мне?
Березин бреет и без того гладкие щеки, щедро льет одеколон, подшивает белый, как крыло чайки, подворотничок, наводит суконкой блеск на сапоги. Наряжается он будто на свадьбу. Гляжу на него с улыбкой и думаю: в человеке всегда две стороны—одна начищенная, другая глубоко спрятанная. Мы часто попадаем на крючок, когда судим о человеке по его вывеске. Но у Березина соответствует одно другому. Он в эти минуты бездумен и счастлив. Озабочен одним собою. Видно, неспроста. Жду, когда он сам скажет об этом. Знаю – не утерпит. Но нынче он удивительно скрытен: не иначе как увлекся кем-то не шутя.
– Ты будешь собираться? – повернулся он ко мне.
Я молчу, развалившись на топчане. Мне уже известно, что в деревне, возле клуба, вечерами собирается масса народу – гражданские и военные, гармонь, игры, песни.
– Сегодня из соседнего села девушки приедут. Вторую субботу к нам ездят. Блеск девчата!—Березин весь изнутри светится. Будь я девушкой, любил бы его взахлеб. – На часы посмотри, всё провороним, незло ворчит он.
– Что всё?
– Хватит валять дурака, прикидываться недотепой. Между прочим, я тоже в первый вечер, когда приехали сюда, вообразил—вот отсыпаться буду! А вышло: здесь сплю меньше, чем на передовой, только с одной разницей – там ноги от усталости едва таскал, а здесь усталости – ни в одном глазу. – Березин оглядывает себя в зеркало, проводит ладонью по щеке, причесывает волосы. Шевелюра у него поэтическая, чуть ли не до плеч,
– Коля, ты стихов не пишешь?
– Это чего ради?
– Грива у тебя, как у льва!
– Стихов не пишу, но душа звенит. Это точно.
– С чего же это она?
Вместо ответа Березин налетел на меня коршуном, дал под бок тумака:
– Ни одной минуты больше не жду! Подъем!
Я соскочил с топчана, наскоро привел себя в порядок.
– И жить торопятся, и чувствовать спешат. Суета сует. Безумство и любовь, ворчливо повторяю я старые истины. – А когда же отдыхать?
– В гробу, – смеется Березин. – И будь по-другому, человек не много успел бы.
Деревня уже жила своей вечерней жизнью. Лепится она вдоль берега реки, тонет в садах. Белые глинобитные домики не знают войны, если не считать, что в их стенах не осталось взрослых мужчин. Тихая, кинутая вдаль от больших дорог, она с сумерками погружалась в сон и с первыми петухами зажигала в окнах огни, начинала трудиться. Приезд солдат в корне изменил жизненный регламент деревни. Этому радовались все, начиная от детворы и кончая женщинами. Войтов отдал приказ командирам подразделений выделять ежедневно солдат для полевых работ в колхозы, на территории которых мы разместились. Дела у колхозников пошли сейчас лучше, пожалуй, чем за всю их историю. А по вечерам деревня кипела. Особенно живо билось ее сердце у колхозного клуба, на пятачке.
Еще издали мы услышали развеселые голоса гармоники, ядреные припевки, дробь припляса, взрывы смеха. Окна клуба светились. Там сегодня Войтов читал лекцию. Улицу и дорогу запрудила толпа не уместившихся в клубе. Разряженные девчата, сгрудившись, следили, как выводил замысловатые коленца на крохотной гармонике такой же крохотный, невзрачного вида пехотинец в обмотках, облепили его как мухи. А он, гордо вскинув курносое лицо, косил лукавые глаза то на одну красавицу, то на другую. И вдруг, как разноцветье огней в ночи, рассыпались у него над головой припевки. Гармонист в мгновение преобразился, распрямил плечи, подлаживая свою гармонику под золотоволосую певунью, то приглушал звуки, то давал им свободу и раздолье. Едва же припевки оборвались, пехотинец вскочил со своей гармоникой, пошел в припляс по кругу.
– Эй, давай пляши, губерния!
– Не иначе рязанский этот мужичок с ноготок, – с завистью язвит сибиряк Русанов. – И наплодила же природа мелкоты. А отплясывает он и впрямь лихо.
– Огонь парень!
– Вот те и пехота!
Но тут на удивление всем рядом с гармонистом вдруг встали три его дружка. Все почти такого же, как и гармонист, роста и курносей один другого. Как взрыв, брызнул девичий смех. Но танцоры не долго оставались одни. В круг выбежали сельские плясуньи, и пошло соревнование. Однако гармонист-виртуоз оставался вне конкурса. Во всей его ладно сбитой небольшой легкой фигуре ни тени усталости. Пела его гармонь, выплясывали его ноги, и улыбка, за которую любая недотрога, не моргнув, отдаст сердце, горделиво застыла на его лице.
Я так увлекся зрелищем, что и не заметил, как куда-то скрылся мой Березин. Бросился было искать его: заглянул в клуб, где собрались почти все командиры, обшарил запруженную толпой улицу, но все тщетно. Березин как в воду канул. Битый час я бродил среди веселья один. И вдруг кто-то тронул меня за руку. Поворачиваюсь – Каталина.
– Вы почему не на лекции?
Вместо ответа выпалил ей все свои обиды на Березина.
– Не надо быть эгоистом, оставьте Березина немного и для других.
– Березин, я гляжу, многое уже успел, если вы берете его под защиту?
Каталина как будто мало чем отличалась от той девочки, которую впервые я узнал в Пуховичах. Перемены, казалось, только и были в том, что платье сменила форма воина. Те же большие внимательные глаза, то же строгое юное лицо.
На «пятачке» начался общий танец.
– Ваши подруги танцуют. Давайте и мы, – пригласил я ее.
– Только потому, что танцуют они?
– Нет, не только...
А вы не застыдитесь танцевать со мною?
– Вижу, вам кто-то успел испортить настроение. Кто же?
– Может быть, и вы...
– Это невозможно, хотя бы потому, что для этого у меня еще не было времени.
– Это правда! Вы не особенно спешили меня видеть. Суета сует.
– Странно. Поучал Березина, а усвоили вы, – вырвалось у меня. Именно эти слова были сказаны мною в начале вечера Березину.
Каталина рассмеялась.
– Чему вы смеетесь?
– Пойдемте танцевать, – уклонилась она от прямого ответа.
– Давайте лучше побродим. Смотрите, какое великолепие! Покой. Деревья спят. Я ни разу не видел на передовой, чтобы спало дерево. Вы успели ко всему этому привыкнуть. А для меня все кругом не настоящее. Кто-то взял и выдумал этот мир. Он словно из какого-то чудесного сна.
– Значит, бродить? – переспросила она.
– Да..
– Сегодня мне не хочется ни в чем перечить вам: слишком многим обязана я вам. – В голосе Каталины мне послышались насмешливые нотки.
– Опять задираете?
Каталина взяла меня под руку:
– Пойдемте. Я сказала правду. Я действительно многим обязана вам. Когда-нибудь, если захотите послушать, все расскажу. Вы, поди, забыли Березину. Я—нет. И никогда не забуду.
Залитой голубоватым светом молодого месяца улицей мы вышли к реке. Рука у Каталины горячая. Радость ее теплом вдруг передалась мне. Когда-то я в душе молил судьбу, чтобы с этим маленьким человеком ничего не случилось; хотел быть ему отцом, старшим братом, заботливым и взыскательным. Сейчас, чувствуя ее рядом, заглянул в глаза – они почти возле моего лица, – и в пристальном, лихорадочном напряжении их уловил что-то неизреченно нежное.