355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шевелов » Те, кого мы любим - живут » Текст книги (страница 2)
Те, кого мы любим - живут
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:07

Текст книги " Те, кого мы любим - живут"


Автор книги: Виктор Шевелов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)

И тут мы все поняли, что этот план был чрезвычайно прост, ясен и единственно правилен.

– Вы забыли, товарищ майор, об одном – в Новогрудке немцы? – не то спросил, не то возразил Ногину капитан из Волковысского гарнизона.

Ногин не был простаком, чтобы поверить, будто указанные в фашистских листовках города заняты.

– Вы, капитан, – ответил Ногин, – дурной пример своим бойцам и командирам. Если верите вы, то что остается делать бойцу? Ему в листовках вообще обещана манна небесная. К счастью, ваши бойцы не похожи на своего командира. У паникеров никогда нет выхода... Пора бы вам эти истины усвоить, капитан.

Объектом начальной атаки ногинского плана было местечко Ольхово. Выдвигаясь далеко на запад, оно находилось на проселочной дороге, в стороне от большака. Разведка донесла, что Ольхово наиболее уязвимо в обороне немцев. Они вообще не сооружали оборонительных рубежей, видя в этом напрасную потерю времени, необходимого им как воздух. Они так были уверены в своем победном шествии, что не помышляли об обороне. Да и от кого обороняться? От обескровленных войск, загнанных в мышеловку? Этим Ногин как раз и воспользовался. Педантичные немцы и их самоуверенные генералы допустили просчет, считая по сути чуть ли не всю Белостокско-Волковысскую группировку, оказавшуюся в котле под Слонимом, обескровленной. Они предусмотрительно отгородили нас от востока прочной стеной из отборных войск, заранее числя нас военнопленными, а запад, свой тыл, оставили по сути оголенным. Было ясно, что разве только безумец решится идти вглубь, по дороге, где только что победоносно прокатилась немецкая армия. Это было противоестественно, вопреки всякой логике, и поэтому абсолютно исключалось.

Вечером, по указанию Ногина, Зуев, переодетый в форму солдата, с двумя бойцами отправился в расположение немцев. Он нес ответ на листовки: солдаты согласны пленить комиссаров, арестовать советских командиров, но для этого потребуется два-три дня.

Возвратились только двое. Зуева задержали в качестве заложника.

На нашей «земле» воцарилось до дикости странное спокойствие. В течение утра, дня и ночи не было сделано ни одного выстрела. Мы готовились спешно и вместе с тем хладнокровно. Военный ли опыт, инстинкт ли или еще что-то подсказало Ногину его план, но он вдруг стал ощутимой реальностью, и все наши силы, нервы – все было подчинено его осуществлению.

Пехотный полк, стоявший до войны на границе и входивший в Белостокскую армию, должен был занять Ольхово и образовать коридор для выхода наших войск. Командир полка Муратов оказался на редкость талантливым и предприимчивым. Немцы были им захвачены врасплох. Почти не потеряв людей, полковник с точностью осуществил заранее разработанный план. Кольцо окружения было прорвано, и Ольхово занято в течение полутора часов.

Ногин руководил общей операцией. Но прежде чем дать сигнал к одновременной повсеместной атаке, он лично пробрался в село Пилсудское, где, по данным разведки, находилось руководящее ядро немецкой группировки, которое требовалось парализовать.

В двенадцатом часу ночи Ногин приказал мне готовить взвод. И едва я кинулся выполнять его распоряжение, он сказал:

– Погоди! – Подошел ко мне, взял за плечи. – Обнимемся, Саша. Если что... не забудь мою Тоню и Наташу. Мы с тобой так и не нашли времени поговорить.

Ночь выпала на редкость темная. Не видно ни зги, хоть глаз выколи. Плавнями, мимо немецкой заставы, мы пробрались к опушке леса. Отсюда Пилсудское – все как на ладони. Мирным, безмятежным сном спали немцы. Внезапно вынырнул яснолицый месяц и вновь скрылся в набежавших черных облаках.

– Метелин, – позвал тихо Ногин. – В тени углового дома видите что-нибудь?

– Так точно.

– Снять!

«Почему именно я?» – бессознательно мелькнула у меня острая мысль. Сердце заколотилось. Ладонью стерев с лица пот, я отделился от группы. По-пластунски пересек расстояние между лесом и селом. Прижался к изгороди. Часовой находился от меня в двух метрах. Опершись спиной об угол дома и положив руки на висевший на груди автомат, он полудремал, покачиваясь. Собрав силы, я прыгнул на немца. Одной рукой зажал ему рот, второй ударил в бок ножом...

Спустя минуту товарищи уже были возле меня.

Немедля Ногин выпустил ракету – сигнал для общего наступления. Красный свет озарил хмурое небо. Мы ворвались в улицы. Пулеметы, автоматы, винтовки, гранаты – все было пущено в ход. Немцы выскакивали из домов в нижнем белье, шарахались в ужасе, не понимая, что же собственно произошло.

Где-то невдалеке справа зачастила дробь пулеметов и винтовок, ухнули орудия; донеслись вой шрапнели, грохот танков и гусеничных тягачей. Наши части пошли в атаку. Ольхово было занято. Почти беспрепятственно мы двигались вперед. Глубина эшелонирования немцев оказалась столь незначительной, что привела нас в недоумение. Каких-то 20—30 километров – и мы оказались в их глубоком тылу, никем не преследуемые. До самого Белостока – хоть шаром покати, кроме обозников и тыловиков, никакой серьезной силы. А в стороны от больших дорог – вообще пусто.

Ногин, однако, был задумчив. Отсутствие сопротивления и силы, которую он должен был преодолеть, казалось, выбило его из колеи. Он оценил обстановку лучше, чем кто бы то ни было. Никем не преследуемые и ни от кого не обороняясь, мы оказались в более трудном положении, чем даже в лесу под Слонимом. Материальная часть без боеприпасов и техника без горючего через день-второй, исчерпав запасы, ничего не будут стоить, станут обременяющим грузом. Среди нас не было полковника Муратова, убитого в последнюю минуту при отходе из Ольхово, комиссара Зуева... Не было многих.

К вечеру второго дня Ногин отдал приказ – приостановить движение на запад, свернуть на север в сторону от больших шоссейных и грунтовых дорог, держа курс на Новогрудок. Этот городок, как и предполагал Ногин, не был занят. Туда перебазировалось из Барановичей наше главное командование.

Здесь я и расстался с Ногиным: его отзывали в штаб армии. Перед отъездом он разыскал меня, и мы прошлись по улице. Город кровоточил живыми ранами от бомбежки, пахло дымом и горелой глиной; на тротуарах валялись какие-то столы, чемоданы, тряпье. Сухой ветер мел по улицам обрывки бумаг.

– Ты счастлив, Саша? – вдруг спросил Ногин, повернув ко мне широколобую голову. Седина на его висках отстоялась, загустела. – Вырваться из такого ада! Сейчас, пожалуй, я подобного не повторил бы, не хватило бы сил. Кажется, прошел тысячу верст с тяжелой ношей на плечах. Но я счастлив. Ты даже не представляешь, как я счастлив!

Я не ответил. Мне было грустно расставаться с ним. Какая-то врожденная неистребимая привязанность к близким людям всегда одолевает меня, а здесь – особенно. Вряд ли понимал это сейчас Ногин. Он говорил о счастье... Смог бы я, окажись на его месте, сделать то, что сделал он? Он воспринимал факт войны как реальность, оставаясь удивительно трезвым. Я тоже воспринимал войну как неотвратимый факт, но с чувством растерянности и страха. Я отвергал ее как неотъемлемую часть жизни. Ногин признавал ее право жизни. Не есть ли это то, о чем когда-то он говорил, – надо уметь правильно относиться к жизни? Неужели его сердце и разум ничто не может захватить врасплох?..

– Что же ты молчишь? – весело, как в былые дни, ткнул меня в бок Ногин.

– Счастлив ли я? Не знаю. Умру – об этом скажут, вернее, ответят другие: был ли я счастлив.

– Абсурд какой-то.

– Мы, видимо, по-разному понимаем счастье. Для вас им может быть отдельный успех, временное удовлетворение. Я же оцениваю счастье как итог всей жизни.

Ногин рассмеялся.

– И в том, и в другом случае я говорю: я счастлив! Чертовски люблю жизнь, остро чувствую ее медовый вкус, знаю ей цену. Ты же мудрствуешь лукаво, мой друг. Все много проще, надо только знать, видеть это.

Ну ладно, бывай! – Он порывисто привлек меня к себе. Мы трижды по-русски поцеловались. – Мир тесен. Встретимся обязательно.

Ногин повернулся и, не оглядываясь, твердой походкой направился к двухэтажному дому. Я долго смотрел вслед этому стройному, очень красивому человеку. «И в том, и в другом случае я говорю: я счастлив»...

Мне почему-то казалось – это последняя наша встреча. «Мир тесен». Может быть. Но я мало верил в это. События развивались таким образом, что невозможно было предугадать, какой стороной повернется к тебе судьба завтра...

Так и случилось. Я потерял следы Ногина. Связаться с его семьей смог только спустя два месяца. Где Ногин, не знали и они. Тоня писала мне часто. Ее теплые, грустные письма были полны тревоги за Алексея. И было отчего – сотни, тысячи людей ежечасно гибли либо пропадали без вести, что почти одно и то же. Как мог, я старался уверить ее в благополучном исходе. Сам же не пропускал ни одной газетной строки, надеясь хоть что-нибудь узнать о Ногине. Я верил – такие, как он, пребывать в неизвестности не могут: их непременно заметят.

Незадолго до моего ранения на Березине мне сообщили: Ногин убит под Минском в штыковой атаке. Я написал Тоне. Разделяя ее горе, с болью думал, почему погиб именно он? Но тоской горю не поможешь. Позже я как-то наткнулся в сводке Совинформбюро на строки, которые говорили, что части некоего Ногина ворвались на улицы Смоленска и уничтожили более двух полков живой силы противника. Обрадовался, как дитя, кинулся звонить в штаб. Но тут же потух: мало ли на свете однофамильцев?

Жизнь полна неожиданностей.

После Березины и нескольких госпиталей я попал на Кавказ.

Пятигорск! Все здесь напоминало мне далекое детство. Край, где я мужал. Встретил он меня, как мне показалось, хмуро. Сюда еще не дошла война, но улицы города уже дышали ею.

Стояла осень. Лили дожди. Вершина Машука окуталась облаками.

В первый же вечер я отправился навестить Ногиных.

Тоня, едва увидев меня, от неожиданности пришла в полное смятение.

– Неправда, неправда, это не вы? – прошептала с испугом она, прижав пальцы к губам. На ее большие, по-девичьи ясные глаза набежали слезы. Она долго не догадывалась пригласить меня в дом, и я стоял у порога.

– Вы не рады гостю?

– Александр, неужели это вы?! Мальчишка Саша Метелин. Боже мой!..

Только расстояние и время разительно показывают, как меняют человека годы. Давно ли я знал ее по-мальчишески юной, уверенной, что ее никогда не тронет разрушительная сила увядания. Кожа ее лица и шеи уже не дышала прозрачной свежестью, и глаза были не те, но по-прежнему она была до опьянения красивой. В тридцать лет есть своя особая прелесть. Яркого, высшего расцвета человек достигает именно в этот период. Отнимая свежесть юности, жизнь к этим годам сообщает человеческому лицу вдохновение глубины чувств, обаяние ума. Я глядел на Тоню и ощущал в горле горьковатый, полынный привкус, мне было грустно: в самую лучшую пору ее жизни судьба отняла у нее друга.

Разговор велся вокруг войны. Тоня все не решалась прямо спросить об Алексее. Но о чем бы мы ни заводили речь, все сводилось к нему. Она угостила меня чаем, оговорившись, что туго с сахаром, но ей помогли. Это сейчас так важно – иметь хоть какой-нибудь запас. Однако я сердцем чуял, что будущее для нее в те минуты не существовало, она боялась его. Что сулило ей оно? Жить только воспоминаниями о прошлом – значит хоронить себя заживо. Ей было семнадцать лет, когда она впервые встретила Ногина. У других первая любовь обрывается сразу, чуть ли не с первых ее шагов, у нее – только сейчас. И не по ее воле, и не по воле Алексея...

В комнату вбежала девочка – уменьшенная копия Тони. Сверкая черными глазками, она похвалилась матери, что поужинала и что бабушка на нее не сердится. Заметив меня, девочка потупилась.

– Вот она какая у нас выросла, – с материнской гордостью заметила Тоня. – Алексей, бывало, и слышать не хотел, что она не похожа на него.

– Ну, давай знакомиться, – сказал я Наташе.

Девочка не заставила себя упрашивать. Вскоре она уже сидела у меня на коленях, затем мне были показаны игрушки, куклы, из-под кровати был извлечен ящик со всем ее хозяйством. И, видимо, желая сразить меня окончательно, она по секрету, на ухо сказала, что это еще не все:

– Папа скоро привезет самого настоящего живого мишку. Вот!

Я подтвердил – непременно привезет.

– Ты очень, очень хороший дядя! Хочешь, я тебе стихотворение прочту?

Но стихотворение читать она вдруг передумала и спросила, почему ее папа так долго не едет домой.

– Теперь уже скоро приедет, – сказал я и вспомнил Слоним. Ее отца. Что-то жгло мне сердце. Я не хотел верить, что он мертв. Не хотел. Фашисты!.. Они не только сеют смерть. Они ожесточают человека вообще, убивают в нем светлые радости...

Почти все вечера я проводил у Ногиных. Тоня работала в исполкоме городского Совета. Возвращалась домой поздно, усталая, но радовалась моему приходу.

Перед моим отъездом на фронт она спросила:

– Что вы посоветуете мне делать? Как поступать дальше?

Вопрос меня удивил, хотя, казалось, он был вполне естественным. От меня не ускользнуло – Тоню что-то волнует, она намеревается совершить какой-то серьезный шаг, но сомнения пока сильнее ее.

– Вряд ли здесь могут быть уместны советы, – уклончиво ответил я.

– Зачем вы так говорите?

– Вы верите, что Ногин убит? – пристально посмотрел я на нее.

– Боюсь признаться себе. Но... он непременно дал бы о себе знать. Я так хорошо знаю его.

– В таком случае лучший советчик вам – ваша совесть

– Я, наверное, уеду... Я гадкая, скверная женщина, я верю, что Алексея нет. Вы не представляете, как это мучительно. И я боюсь одна...

Осуждать эту женщину я не смел. По-своему она была права: жизнь не резина – ее растянуть нельзя. Откровенность только возвысила Тоню в моих глазах.

Я знал – ей мучительно больно, спутаны все карты ее жизни; утес, за которым ей были не страшны никакие бури и волны, внезапно рухнул, подставив ее, одну, встречному сильному ветру. И я готов был разделить ее горе, большую долю взяв себе.

Провожая, она сказала мне:

– Вы теперь у меня самый близкий друг. Как бы я хотела оказаться на вашем месте и отомстить немцам!

– Прощайте, Тоня.

– В добрый путь, Александр.

Вот и кончился мой отпуск. Опять дорога. Как много в жизни моего поколения дорог! В вагоне тесно, накурено. Бегут и бегут телеграфные столбы. Какое-то безотчетное тревожное чувство скреблось в сердце. То бодрые, искристые, то унылые мысли одолевали меня. Было грустно оттого, что не встретил в Пятигорске Галю – друга юности. Жалел, что не сбылись многие мечты: кажется, разбежался изо всех сил к солнцу, а его кто-то вдруг украл, и ты, утратив ориентир, слепо бредешь в темноте. Сейчас Галя где-то в Москве, если не эвакуировалась с институтом. И я радовался, что еду на фронт.

...Москва!

Я знал, что, как только сойду с поезда, буду ввергнут в бой. Как и миллионы людей, я хотел одного – выстоять. С утерей Москвы я бы утратил не белокаменный огромный, как океан, город, а нечто большее. Мы твердили в вагонах, на платформах, в лесу, на привале, в окопах – везде. Москве быть! Только быть! К ней было приковано внимание всей планеты. К ней тянулась негаснущая надежда неприметного солдата в окопе. Мы слышали радио, читали листовки, и в сердце плавилась кровь. Пусть за стенами Москвы – необъятные просторы Урала, Сибири, Дальнего Севера, но если она падет – война проиграна. Нам Москва была больше, чем Москва. Он-а была, и не только сердцу русскому, маяком в любую стужу и непогоду, она была осажденной столицей мира.

И вот наступило 6 декабря. Мир потрясен. Взошло солнце. Первый раз за тысячелетие оно ударило всеми огнями радуги. Мы, очерствевшие и ожесточившиеся солдаты, плача, как дети, умирали и радовались восходу солнца 6 декабря. Это был наш восход. Что бы теперь ни произошло, как бы еще далеко ни зашли немцы, – мы есть, мы будем! В освобожденных селах, городах я видел матерей, их заплаканные от счастья лица. «Освободители, сынки...» – шептали их губы.

Куда ни кинь глазом – везде белым-бело. Лебяжьим пухом метель заносит черные следы войны. У обочин дорог из-под снега уныло выглядывают разбитые машины, обгоревшие танки, никому теперь не нужные, брошенные поварами походные кухни. А в стороне стоит седой, как тысячелетний старец, еловый лес. И, кажется, зовет он к себе нас, идущих вперед солдат, чтобы, как в детстве, приголубить своей по-матерински нежной тишиной.

Мы шли на запад.

Я давно уже не получал писем из Пятигорска. Почта работала из рук вон плохо. Письмо могло идти и три дня, и месяц, и год, и вообще исчезнуть бесследно, а нас жгло неутолимое желание знать, как живут близкие, чем дышит мир: ведь мы отстояли Москву! Меня беспокоило, что сталось с Тоней. Уехала ли она? Месяца полтора назад мать писала, что Тоня собралась уезжать. Она вышла замуж за раненого полковника, лечившегося в их госпитале, заходила к нам, просила передать, чтобы я ее не судил... Вот и всё. Это сообщалось матерью с брюзжанием, скороговоркой, и я фактически толком ничего не понял, оставался в неведении. Философия матери мне была великолепно известна: у нее – живые ждут... Даже если доподлинно знаешь, что близкого тебе человека нет, все равно жди!.. Разумеется, я не разделял эту ее логику, но поспешность Тони была мне неприятна, мне было обидно за покойного друга. Он слишком горячо верил в любовь – в эту несовершенную вещь – и, пожалуй, заслуживал, чтобы траур по нему длился немного дольше. Но я говорю так, быть может, просто потому, что так принято; обыватель всегда судит другого, считая, что он лучше. Но как я ни старался мысленно уподобиться Тоне и представить круг ее мыслей – не смог. Я фактически склонялся к философии матери. Но если бы довелось мне сделать выбор, окажись я на месте Тони, очень сомнительно, что я не поступил бы так, как поступила она, гадко и скверно.

Мы шли вперед. И как мелок и мизерен был мир, все мечты и треволнения одного в сравнении с тем, что происходило вне меня. Грохотала вселенная, сдвигались миры, шел гигант – Человек, неся Освобождение, Жизнь, Счастье.

На Волоколамском шоссе, под Истрой, я встретил товарища, с которым был в пекле под Слонимом.

– Захаров!

– Метелин!

Мы обнялись, как братья.

– Как живешь-можешь?

– Живу припеваючи, мухи не кусают – холодно. Немца бью. А главное – служу в дивизии Ногина.

– У какого еще Ногина? Ты что?

Захаров весь светился:

– Короткая память у вас, товарищ лейтенант. А вы, кажись, еще земляки. Он, Ногин, теперь полковник. И скоро, поговаривают, генерала дадут. Нашего Алексея Васильевича, поди-погляди, каждый солдат в дивизии знает. У него сам Жуков частый гость.

Я не верил своим ушам.

– Погоди, Захаров, Ногин ведь погиб.

– Такие, товарищ лейтенант, не умирают.

– Да ну тебя к черту. Расскажешь толком наконец?

Захаров недоуменно пожал плечами: «Ты что, с неба

свалился?..» – говорили его глаза.

– Где сейчас Ногин?

– Понятно где, в штабе. Пойдемте доведу.

Когда мы вошли в деревушку, где размещался штаб дивизии, уже совсем стемнело. Захаров уцелевшей улицей проводил меня к бревенчатой избе:

– Вот тут находится товарищ комдив.

Сердце мое отчаянно колотилось. Долго в темных сенцах я не мог отыскать скобу и открыть дверь. Даже вспотел от волнения. За дверью, рядом, скрипнули половицы, я посторонился, предположив, что навстречу выйдут, но шаги удалились: кто-то прошелся по комнате. Наконец я очутился в избе. Ногин стоял в дальнем углу, задумавшись. Я сразу узнал его. Что это?.. Пустой левый рукав гимнастерки прихвачен ремнем. Голова белая... На столе ярко, до боли в глазах, горела лампа.

– Разрешите?

Ногин вздрогнул, повернулся.

– Алексей Васильевич...

Мгновение он стоял вполоборота, вглядываясь, на его лице была печать раздумья он еще не возвратился окончательно из мира, в котором только что пребывал. Но вот лицо его разом просветлело, он сделал несколько широких торопливых шагов навстречу, и мы обнялись.

– Какое совпадение! Я только что думал о Пятигорске, – срывающимся голосом сказал Ногин. – Тебя вспомнил – открытого, хорошего, незацелованного жизнью парня. А я не забыл твоей философии, твоего замечания об альфе и омеге. Помнишь? Ты был тогда слишком юн...

До меня не сразу дошло, о какой альфе и омеге он говорит, а когда понял, мне стало не по себе, хотя по лицу Ногина ничего нельзя было прочесть, оно светилось радостью встречи. Тысячи предположений пронеслись у меня в голове.

– Как хорошо! Откуда же ты взялся, мой путаник Метелин? – что-то непривычно нежное и трогательное было в этом восклицании.

– Мир тесен, – только и нашелся я, поглощенный одной мыслью: известно ли ему о Тоне? Как мне сообщить ему об этом? Умолчать?

– А ты прямо орел! – Ногин хлопнул меня по плечу. – Повзрослел, не узнать.

Отыскалась бутылка вина. Ординарец накрыл на стол, откупорил банку консервов, нарезал колбасы, сала. Чокнувшись, мы выпили за встречу. Откровенно сказать, я уже был не рад, что встретил Ногина, лучше бы все осталось так, как было... Лучше бы я ничего не знал, оставался в неведении, убежденный, что жена этого человека обладает исключительно счастливой способностью – быстро забывать. Оказаться же свидетелем сетований, выражать соболезнования – прескверная участь. Я знал Ногина только сильным. Он был для меня образцом, человеком из семьи твердокаменных Корчагиных. Другого я не хотел знать.

– Я вас уже похоронил, – сказал я Ногину.

– Если бы только ты один... – Ногин выжидающе глядел на меня. Я почувствовал, что он о чем-то спросит, и опередил его:

– Где вы пропадали? После Новогрудка точно в воду канули! Не написать ни одного письма! Не дать о себе знать, Это... уму непостижимо. Так может черт знает что произойти...

Ногин возразил, скупо рассказал о ранении под Минском, о боях в Смоленске, об окружении под Ярцево, из которого он выбрался с боями и где получил увечье...

– Вышло так, что письма мои домой не дошли, а вот извещение о моей смерти и твое письмо Тоне о том, что я погиб, дошли. Их-то я и нашел дома.

Что-то тяжелое навалилось на мои плечи. Я отпил из стакана глоток вина, и оно обожгло мое пересохшее вдруг горло.

– Мы, оказывается, были с тобой в Пятигорске почти в одно и то же время, как я узнал потом, – после паузы продолжал Ногин. – Я приехал, кажется, чуть ли не в день твоего отъезда. Приехал?.. Меня привезли запеленатого бинтами. Без руки, с осколком и четырьмя пулями в теле. Около месяца полузабытье. Черная, страшная ночь. И вдруг восстановилась речь, я понял, что буду жить, что счастлив: у меня опять весь мир, я обладатель, хозяин этого мира. Жена, дочь... Солнце, воздух, сознание... Я тут же попросил врача позвать Тоню.

Ногин смолк. Поглядел на стакан, наполненный вином, отодвинул его. Сильно горела лампа, желтоватый свет ее бил в глаза. Левая бровь у Ногина чуть вздрагивала, лицо оставалось непроницаемым. На голове – ни одного темного волоска, весь белый, точно суховеем обожжен.

– Что же дальше, Алексей Васильевич? – нарушил я тишину, зная, что своим глупым вопросом тревожу и без того незажившую рану.

Ногин сухо усмехнулся.

– Будущего у этой истории нет. Я побеспокоился и определил дочь. Она была у ее родителей. Это главное. А жена?.. Что ж, Тоня не виновата.

– Вы ее оправдываете?

– Обстоятельства сложились так, что с характером этой женщины и всеми ее добродетелями поступить иначе было нельзя.

– Значит, все можно исправить? – обрадовался я.– Узнав, что вы есть, Тоня непременно вернется. Она ведь любила...

– Живые ждут, мой друг. Ждут. Ждут. Ждут. А если перестают ждать, они утрачивают веру... Без веры – все обман. Довольствоваться крохами вместо цельного чувства – пошло. Тоня знает, что я жив, хотела вернуться. Ей я сказал то же, что сейчас сказал тебе.

«Ногин, – думал я, глядя на его белую-белую, точно высеченную из снежного камня голову, – что ты за человек? Оправдывать и судить! В Новогрудке мы спорили о счастье. Я чувствовал, что оно – итог жизни, ты – что оно есть сама жизнь. И я готов сейчас признать, что ты счастлив, обладая способностью быть трезвым, жизнь отступает перед тобой – ты сильнее.

Да, счастлив! Хотя сегодня, знаю, нет несчастливее человека, чем он: жестокость вместо милосердия к заплутавшемуся, безумно любимому существу – пытка. Годы не сотрут и не затушуют его чувства, бережно, как слезу, донесет он его до глубоких морщин, но поступить иначе не сможет. В его власти разделять с другими все, за исключением любимого человека. Но, может быть, мы не вольны в своих поступках: обстоятельства вынуждают нас поступать так, а не иначе. В таком случае для чего же ты зовешься человеком?..»

От Ногина я ушел далеко за полночь.

Мела пурга.

БЕРЕЗИНО

Измученные, по пятам преследуемые врагом, мы добрались до Пуховичей. Знамя, три зенитные пушки, около десятка автомашин и семьдесят солдат – вот все, что за полторы недели войны осталось от полка. И это как старший по званию я должен был доставить в затерявшийся среди лесов и болот городишко.

У военкомата толпились военные. Солдаты и командиры потрепанных и распавшихся частей и подразделений скудными ручьями стекались сюда с разных сторон, ожидали назначения. Тут же неуверенно переминались и гражданские, призывники. Слышались выкрики, какая-то возня. Вещевые мешки, оружие, люди – все смешалось. На выжженной солнцем траве, у заборов и стен домов через всю улицу сидели, стояли, полулежали мужчины, много молодых, сильных мужчин.

«Сколько еще можно тут торчать? Проклятье!»

– Эй, кто там в пулеметную роту?! – вынырнув из двери военкомата, крикнул прямо с крыльца лейтенант с небритым, осунувшимся лицом.

Лейтенанта окружили охотники.

– Танкисты есть? – неслось с другого конца.

– Найдутся.

– Ко мне!

– Пехота, сюда!

– Тихо. Куда "прешь?! Не все сразу.

– В пехоту так в пехоту. Лишь бы не мытарить!

– Давай, браток, записывай.

– Зенитчики!..

Части формировались и отправлялись на фронт.

Моей команде было приказано следовать в Могилев, там комплектовались зенитные подразделения. Но неожиданно все изменилось: материальную часть я передал гаубичному полку, знамя – в военкомат, а сам с командой направлялся в распоряжение начальника Пуховичского гарнизона. Я искренне обрадовался: наконец-то оказался у дела; кончилось дикое, унизительное, заячье шествие. С первого дня войны минула, кажется, вечность, и все мы, до последнего солдата, снедаемые позором отступления, состарились на тысячу лет.

Гарнизон размещайся в военном городке, на восточной окраине Пуховичей, одной своей стороной примыкавшем к лесу. Городок совсем не выглядел захолустьем: широкие улицы, мощеные тротуары, парк. Высились двух– и трехэтажные казармы, множество складских помещений из красного кирпича, магазины, уютные, почти игрушечные коттеджи. Неделю назад здесь шла размеренная жизнь – с песнями солдат, смехом, музыкой в парке по вечерам. Сегодня все было иначе – тихо и пусто. Точно по городу прокатилась чума, опустошив улицы и дома, повсюду разлив свое кладбищенское безмолвие; как слепые глаза, чернели раскрытые окна в покинутых коттеджах.

Начальник гарнизона капитан Кораблев напоминал скорее интенданта, нежели строевого командира. С ног до головы он неторопливо ощупал меня равнодушным взглядом, когда я доложил ему, о своем назначении.

– Значит, Метелин, говоришь, твоя фамилия? – сказал он. – Что ж, звучит. Оттуда? – кивком головы указал на запад. – Бежим, значит?! Так, так.– И презрительно скривил губы. – Ну, а твои солдаты как, тоже скипидаром пятки намазали? Или ничего? Смогут, как капитан, покинуть корабль последними?! Учти, наш город – тонущий эсминец.

– Мы солдаты Ногина, – похвалился я. – А о нем не знают только те, кто газет не читает.

– Куда уж нам, дуракам, чай пить. Не доросли до газет, – Кораблев усмехнулся, слегка прищурив один глаз. – Ас твоим Ногиным в Москве я в одно время назначение получал. Что и говорить, на вид вы оба молодцы, в фотоателье на витрину выставлять можно. А в нутро к вам не лазил – не знаю. Ногин, поди, сейчас, как и ты, где-нибудь без оглядки немцу спину кажет?

– Не очень-то уважительно вы судите о людях, товарищ капитан.

Кораблев и глазом не моргнул, будто и не слышал моей реплики.

– Выберите казарму поближе к штабу, – распорядился он. – Людей одеть, накормить и вооружить.

Склады еще не эвакуированы. А то гляжу на тебя и думаю: когда гимнастерка твоя стиралась? А сапоги, похоже, еще от Петра Великого в наследство достались. Стыдно, молодой человек. На войне, как на балу, всегда надо быть опрятным. Выполняйте!

– Слушаюсь!

Вышел я из штаба злой, с самым противоречивым мнением о Кораблеве. «Без оглядки немцу спину кажет...» В тылу отсиживаясь, легко рассуждать. Все умники. Угораздило же меня угодить к нему в подчинение!– с лихорадочной дрожью внутри думал я и не заметил, как натолкнулся на Захарова. Лицо его сияло радостью.

– На все сто процентов отлегло тут, товарищ командир, – ткнув себя в грудь, сказал он.

– Ты о чем? – не понял я.

Захаров продолжал:

– Теперь фашистской сволочи несдобровать. Точка. Отступать больше – дудки! Хватит. Будто тебя голого при всем честном народе гонят, когда видишь эти мокрые провожающие бабьи глаза. Несподручно советскому гражданину это – отходить. Ну, а теперь я у дела, вот и радуюсь.

– Отходи-и-ить!– передразнил я. – Просто без оглядки спину показываешь, гражданин. – Во мне еще не остыла злость после разговора с Кораблевым. – Чего плачешься в жилетку?

Захаров, недоумевая, какая меня муха укусила, переминался с ноги на ногу.

– Да вроде никто и не силует, а идешь. В том-то и беда, что совладать с самим собою не можешь, – уже потухшим голосом сказал он. – Как со скользкой горы покатились.

Захарову за сорок. Он точно кряжистый дуб, глубоко и крепко вросший в землю, широк в плечах. Брови разлатые, нависают, как соломенная стреха, над хитроватыми с прищуром глазами. Смуглое лицо обожжено колючими забайкальскими ветрами. Человек он суровый, но сердце у него ласковое, как у ребенка. Случилось, что после финской так и не попал он к жене и дочери.

– Вот что, дружище, радость твоя понятна, – уже извинительно сказал я. – Кажется, мы в самом деле теперь у дела. Отступать, понятно, не сладко, но теперь бери-ка власть в свои руки. Отныне – ты старшина!

Даю полтора часа времени – разместить, одеть, обуть и накормить весь личный состав.

– Есть одеть, обуть и накормить!

Власть Захаров любит, знаю. Давно он метит в старшины. И росту у него сейчас точно прибавилось.

– Да и свою замени гимнастерку, – замечаю я. – Уже не хлопчатка, а бычья шкура – залубенела от пота. Начальству не годится ходить неряхой. А правда, поговаривают, что у тебя в вещевом мешке целый склад обмундирования?

– Брешут, – отнекивается Захаров, краснея. – Одна-единственная гимнастерка. Для праздников берегу. Больно складно пошитая. И память мне. Друг по финской подарил. Убило его...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю