Текст книги " Те, кого мы любим - живут"
Автор книги: Виктор Шевелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
Звягинцев выругался.
Разделить его желчь я не мог. Есть в человеке что-то недосягаемо более высокое, чем его личное. Когда он бросается на амбразуру и закрывает ее своим телом, тут уже не всепоглощающее ощущение личного, не желание ради мгновенного взлета, блеска, фейерверка жертвовать тем, что называют жизнью, здесь – бессмертие, неподвластное алчному «я». Бессмертие во имя жизни. Есть предназначение человека: не убить, а продолжить жизнь.
– Я умираю, иду на смерть потому, что хочу жизни, – сказал я Звягинцеву.
– Кому нужны эти ребусы?! – воскликнул он.
– Я уйду, останутся другие, останется жизнь, облагороженная и украшенная мною. Ради этого я жил, ради этого ушел, в этом смысл и предназначение человека.
– Ты, Метелин, или святой, или скоморох.
– Не то и не другое, я – третье: советский человек. И слишком человек, чтобы быть скоморохом, комедиантом, тем более – святым. Хотя, если бы я родился во времена Иисуса Христа, я бы непременно стал одним из его апостолов; только людей приобщал бы не к богу, а к жизни. Я слишком люблю жизнь, чтобы оставаться равнодушным, когда ее продают за тридцать сребреников, когда торгуют ею в угоду ненасытного «я», когда эгоистическая скверна покрывает ее плесенью.
– Можно подумать, ты не подвержен этой скверне?
– Ты не ошибся: и я подвержен болезни этого всепоглощающего «я». Но разница между мною и тобою в том, что я вечно борюсь с ним, ты же – ласкаешь и холишь в себе этого зверя.
Звягинцев передернул плечами:
– Скажи лучше, чем ты так взвинтил вчера Соснова? Карпинский мне говорил, что он, как банный лист, лип к Наде. Правда это?
Неожиданно для себя я частично понял причину скверного настроения приятеля и подлил масла в огонь:
– По-моему, Соснов скорее был пассивной стороной, чего не могу сказать о другой стороне.
– Не говори гадостей о Наде! Моя Надя яркая, как павлин, за ее перья я отдам жизнь. А если надо, то и Соснову сосчитаю ребра.
– У тебя губа не дура! Знал, что клевать.
– А у самого когти не увязли? Будь я помоложе, околачивался бы всю жизнь под окном Арины.
– Если бы я, как ты, разумел под любовью похоть, то тогда все легко; и, пожалуй, отпустил бы себе клюв, как у дятла. Но мы с тобой по-разному смотрим на любовь и хотим ее по-разному. Влюбленный всегда ненормален. Как на дрожжах, растет его самомнение, ему кажется – он непогрешим, хорош и красив собой, воздух вокруг чист и сладок, мир преданным псом свернулся у его колен. Необузданное желание уже не довольствуется землей, подавай ему к ногам из-за облачных высот еще не открытую планету! Готов он воевать с небом, свалить к стопам любимой подвиг за подвигом и все для того, чтобы стать чтимой величиной, а в результате – величие с гулькин нос: он не властен даже над тем немногим, что легко дается другим. Несоответствие воображения и действительности – хочу и не имею! – приводит к душевному расстройству, мутит разум, уводит от активной деятельности. Сколько одержимых, и как всегда не настоящим чувством, калечили себе и другим жизнь? Поэтому, если хочешь остаться истинным человеком, бойся ошибиться в чувстве.
Звягинцев махнул рукой:
– Слишком мрачная картина. Так, пожалуй, и я откажусь от Нади.
– Торопись. Сегодня это еще возможно, завтра – будет поздно: она бросит тебя.
– Ну, нет уж, дудки! Как-нибудь удержу эту позицию. А вообще полмира баб и мужиков не чают друг в друге души, проходят вместе жизнь, радуются. Что ж, по-твоему, это пустяки – страдание, мука?
– Нет.
– Тогда что же?
– Счастливая случайность.
– Испытай судьбу, может, Арина – тот человек, кого ты должен встретить; может, тоже счастливая случайность.
– Я встречу Соснова и выложу, как ты меня травишь, – сказал я. – Ведь он от Арины без ума! Кстати, ты ему тоже внушал: «Соснов, не будь дураком, обрати внимание на Арину».
Звягинцев искренне захохотал:
– Откуда ты знаешь? Я тебе, по-моему, ничего не рассказывал.
– Сводник номер один! Соснову я обязательно тебя раскупорю.
– От друзей можно ждать всякого свинства.
– Заюлил, капитан?
– Я просто благоразумен, лишнее беспокойство портит нервы.
– Значит, Соснов увяз там крепко? И как, пользуется взаимностью?
– Об этом ты у него самого спроси.
– А все-таки?
– Он даже не второстепенный персонаж моего романа, ты знаешь. Поэтому не горю желанием, чтобы у него был клев. Хотя Надя уверяет, что Соснов – мужчина, который не может не нравиться.
– Значит?
– Значит, было бы весьма забавно, чтобы ты, Метелин, потерпел там фиаско.
Лицо Звягинцева очистилось от хмари и серости, повеселело.
– Ну, а если у тебя выгорит, то я пасую – ты родился в рубашке. Короче, я от вас обоих ограждаю Надю. Береженое и бог бережет.
– Отлично придумано, а еще друг называется!
– Если кого надо остерегаться, то прежде всего друзей!
– Учту, – сказал я,– особенно, если фамилия друга будет Звягинцев!
– Ба, совсем забыл, – хлопнул он ладонью себя по лбу.– Я к тебе, собственно, по делу. Велено взять тебя на абордаж и доставить в штаб, ознакомить с приказом. В противном случае будут звонить твоему непосредственному начальству в армию.
Звягинцев попытался изобразить непринужденность, чувствуя, что как ножом полоснул по моему настроению, но выходило это у него скверно. Впервые закралось сомнение в его искренности. Очевидно, он привязан ко мне, но и рвать дружбу с Сосновым не хочет.
Нежданно-негаданно встретил Санина. Старик обнял меня, прослезился; целый день не отпускал от себя, замучил деликатной обходительностью и заботами, нянчился, как с грудным младенцем. Старик преодолел
еще одну ступень – подполковник, командует полком. Полк его держит передовую рядом с Васютниками. Вечером я побывал у однополчан-разведчиков (у Санина они на особом счету, живут в отличном блиндаже с тремя накатами, и птичьего молока только у них нет). Вспомнил старое, ползал по передовой; сунулся к немцу в пекло; поднялась сумасшедшая неразбериха: пальба, ракеты, огонь. Понагнало это тревоги и на наше командование – не иначе решили, что немцы перешли в наступление. Но тем сейчас не до жиру, быть бы живу: зарылись в землю и бога молят, чтобы русские не предприняли отчаянных шагов. Оружия и оборонительных сооружений у них предостаточно, чтобы не отступить ни на шаг, но сердце окончательно перекочевало в пятки: как ни как, хоть заслон и хороший, но оборона. Нас, горстку разведчиков, они приняли за ударную группу; у страха глаза велики! Пустили в ход все, из чего можно стрелять. Изрешетили воздух. Минометы и орудия месили и рвали землю, в небе повисли лампы-ракеты. Головы не поднять... Щекочущим ознобом что-то пробегало по спине; отвык, оказывается, от передовой и постоянной близости смерти, притупился глаз: не может в мгновение различить точно присутствие опасности; она чудится всюду. Захватывает дух, но голова холодна и трезва до звона.
Успокоились и затихли немцы только к утру. Санин, провожая меня, сказал: «Видишь, времена переменились: не мы их, а они нас стали бояться. Какую вакханалию устроили! Явный расчет на слабонервных. Но мы уже не прежние, поднаторели».
Мне показалось, что Санин имеет в виду пережитое мною чувство оледенения перед страхом и поэтому затеял этот разговор.
– На что вы намекаете? – напрямик спросил я.
Он удивился вопросу, но тут же разглядел его определенный смысл, произнес:
– Я тебя, как ни верти, все-таки отлично знаю. Не волнуйся, это же чувство постоянно живет и во мне. Только это уже страх не перед фрицем, не ужас перед ним; помню, в начале войны как у меня тряслись поджилки, когда я увидел живого немца! Сейчас это нечто другое. Страх сохранился, но качество его, так сказать, включает иную суть: а вдруг не сумеешь по глупости сберечь себе жизнь. Жизнь, которая так нужна для того, чтобы убить ее врага, чтобы победить. Мы – мужественные и смелые люди, этого никто не посмеет оспаривать, но вот пятки у нас иногда чешутся, потому что еще не до конца смогли мы воспитать мужество сердца. Такая, брат, закалка с пеленок ведется. А немцы что ж? Немцы осели тут зимовать, и выбить их вряд ли сейчас возможно, да и смысла нет пока в драку ввязываться.
Брови у Санина серые, черты лица резкие, будто прожил он годы у северного моря, высушен и обветрен его суровыми солеными ветрами. Глаза смотрят пристально и, кажется, говорят: «Не прячься, я наперед знаю, о чем ты подумаешь». Возраста его не определить: можно дать ему и все сто, и пятьдесят, и сорок.
– Вы так мне и не сказали, как все же живете?– спросил я.
Санин развел руками и улыбнулся. Но за этим беспечным жестом чувствовалось глубокое одиночество: я для него, как для утопающего соломинка, за которую он старается ухватиться. Сердце защемило, почему-то вдруг стало его жаль.
– Вы одиноки?!
Он качнул головой:
– Ты неправ. Одинок тот, кто по недоразумению или глупости утрачивает смысл жизни. Я же только сейчас, кажется, по-настоящему почувствовал ее вкус и запах. Преотличная это штука, жизнь! Если было бы возможно, я посвятил бы всего себя только одному– ходил по земле и внушал людям: люди, берегите жизнь! Что же касается моих мелких слабостей, то и они есть: я же все-таки человек.
Санин торопливо протянул мне руку, я пожал ее, и мы расстались.
Домой возвращался лесом. Израненный осколками лес продолжал гордо жить, величественный и поседевший. У него гостила осень. Он расступился перед ней, зарделся, устлал ей дорогу красными листьями. Я думал о Санине, о себе, о людях. «Люди, берегите жизнь!»... И вдруг живо, почти осязаемо почувствовал рядом с собой Арину. Я даже оглянулся, но, кроме прогалины и теснившихся стволов с полуобнаженными ветвями, ничего не увидел. И все-таки она была в лесу. Шла невидимой поступью. Я не стал надоедливым любопытством отпугивать ее, смотрел себе под ноги, шел, как по натянутому канату, ощущая ее присутствие. Видение не покидало до самого дома; за это время я познакомился с ним ближе и был уверен, что все происходит наяву. Ни вчера и ни сегодня, никогда раньше я не был с нею знаком, но знал ее! Когда-то, еще в босоногом детстве, мы бежали, взявшись за руки, бежали долго и без устали неизвестно куда, по широкому открытому полю; остановились, запыхавшиеся и счастливые, у отвесного обрыва. Внизу лежала Волга. Свободного простора не охватить взглядом: один берег тянется узкой песчаной полоской здесь, под обрывом, другой – сливается с горизонтом. Арина точно резцом вписана в голубизну неба. У нее мальчишеские плечи, мальчишечья статная твердость в осанке; встречный упругий речной ветер треплет ее короткое платьице, бросается под ноги; на ветру бегут ее русые волосы, смеются, прищурясь, золотистые глаза. Ей еще не исполнилось десяти лет. Все в ней льет в меня не испытанную никем еще радость, я хочу отказаться от своего детства, хочу быть взрослым и хотя бы чем-нибудь отблагодарить ее за это неслыханное счастье в моей груди, за доставленное ею тепло сердцу.
– Я хочу для тебя переплыть Волгу! – крикнул я.
И бросился в волны. Визг Арины и плеск воды звенели в ушах. «Не надо, вернись!» – звала она. Но я, рассекая воду, плыл навстречу чему-то большому и невиданному. Переплыл Волгу в оба конца. Арину застал уже в полночь на том же месте на берегу. Она сказала, что видела меня все время, не отрывала от меня глаз; когда я плыл туда, в воздухе еще было светло, а обратный путь ей помогали разглядеть звезды.
– Теперь я боюсь, что звезды упадут. – Дрожа всем телом, она запрокинула к небу голову. – Смотри, как низко они висят. Тебе не кажется, что их колышет ветер?
Мы взобрались, на откос. Звезды мигали, и Волга внизу под нами струила их свет...
Дома меня ждала новость: накуролесил Иванов, солдат моего взвода. И вновь встал на дороге капитан Соснов.
Нашим ближайшим соседом был армейский линейный коммутатор. Со связистками жили мы в дружбе, они наперечет знали немногочисленных моих солдат, отличали их даже по голосам: в мгновение ока освобождали линию по требованию «Воздух». И вдруг отделение, обслуживающее коммутатор, сменилось, появились новые девушки. «Один голосок – дух перехватывает», – вздыхал Иванов, садился к аппарату, звонил и молчал в трубку. С коммутатора неслось возмущенное: «Алло! Алло! Алло! Проверьте свой телефон! Алло!..»
Иванов – молчаливый, замкнутый. Прожил до тридцати пяти лет холостяком, и, казалось, было время разгуляться на воле, но не из тех он залихватских мужчин, что легко покоряют сердца. За свою жизнь не узнал он ни разу пьяную сладость девичьего поцелуя – то ли боялся женщин, то ли еще была какая-то закорючка в его судьбе, но любовь обходила его стороной. Бойцы трунили над ним, шутки ради однажды даже подзадорили одну из связисток объясниться Иванову, но тот, как медведь от пчел, поджав уши и ломая ветки, удрал в кусты. Особенно безжалостно издевался над ним Бугаев: «Какой же ты, к бесу, парубок, едри твою за ногу! Девчонка сама ему на нос голубкой садится, а он бирюк бирюком! Артподготовку Петя Кремлев три дня вел, чуть не за волосы девку приволок, только зря порох потратил». Иванову все это, как горох об стенку, не стронуть его с места. Солдат он прилежный и трудолюбивый, исполнительный и честный, друг всем преотличный и искренний. Его доброту и покладистость дружки использовали корыстно: за них он кашеварил, за них отстаивал на посту. И вдруг Иванов, когда все на него махнули рукой, завздыхал, приоткрылся с совсем неведомой стороны, ни сна, ни покоя у него. Чистится, бреется. Готов часами сидеть у телефона и только глядеть на него, даже не поднимая трубки.
– Может, тебе чем помочь, Микола? – спросил Бугаев. Но Микола ответил таким зверским взглядом, что у Бугаева щеку перекосило. – Вы, куряне, были и есть скаженные или ненормальные, – пробормотал с опаской Бугаев и оставил дружка в покое.
Доверился Иванов только Пете Кремлеву. Попросил позвонить на коммутатор. Тот с горячностью исполнил просьбу, и телефонная трубка ожила. Петя, мастер отливать пули, заварил такой компот, что уши у всех вяли. У Иванова на неказистом, обычно хмуроватом лице цветет улыбка: ворковал, ласкал и пьянил девичий голос. Припав с другой стороны к трубке, Иванов земли под собой не чует. Но вдруг уловил в голосе Пети что-то тревожное для себя и вырвал из его рук трубку, зажал ладонью.
– Алло... Алло... – летело по землянке.
– Да говори же ты, растяпа! – рассвирепел Кремлев.
Иванов, расправив под ремнем гимнастерку, поднес трубку к уху, зычно, солидно сказал, сразив наповал Кремлева:
– Вы извините, тут разболтался мой непутевый солдат.
Бугаев, наблюдавший издали эту карусель, поперхнулся от неожиданности, так и застыл с раскрытым ртом, кося лукавый глаз на Кремлева.
В трубке минуту молчало, затем:
– Это товарищ лейтенант говорит?
Иванов, переступая с ноги на ногу, втянул голову в плечи, бросая молящие и растерянные взгляды по сторонам. Кремлев подмигнул ему решительно – крой, мол!
– Он самый, – выдавил из себя Иванов, бледнея и краснея.
– Мы с вами соседи, товарищ лейтенант, – призывно защебетало в трубке.
– Знаю. Вы появились на коммутаторе, и связь улучшилась.
– Ох, товарищ лейтенант, все у вас и вы тоже страсть как любите комплименты говорить.
– Все равно улучшилась... связь...
Бугаев безнадежно махнул на Иванова рукой, сказал: «С этого курского соловья как с козла молока толку не будет. Мямлит одно и то же, как голенище», – и направился из землянки, утратив интерес к развязке.
– А ну, удалитесь! – интеллигентно крикнул Иванов вслед Бугаеву, да так, чтобы было слышно на другом конце провода, и тут же в трубку сказал: – Это я здесь досужего одного наладил, Бугаев его фамилия. Вороньи у него повадки, ходит и каркает, ходит и каркает. И ухи подставляет к нашему разговору.
– Любопытный!
– Вот и я ему толкую, что любопытство, хоть и не порок, а все же порядочное свинство. Будет он тут звонить, вы его приметьте. Голос у него, такой скрипуче-каркающий. И фигурою ворону напоминает: старый, как наша земля, и облезлый, как шелудивый кот.
Бугаев прилип к месту у двери блиндажа, удивляясь одновременно разбуженному красноречию Иванова и зеленея от бешенства: никто еще не возводил на него такой напраслины. Окажись что-нибудь под рукой, он, не колеблясь, запустил бы Иванову в череп.
– Эх ты, задрипанная холостяцкая колымага! – лишь сказал презрительно он, плюнул и захлопнул за собой дверь.
А Иванова будто подменили.
– Как ваше имя, девушка? – спросил живо он.
– Это что, очередное любопытство или любознательность?
– Нет, я серьезно.
– Хи-хи-хи... А вдруг это военная тайна? Командира дивизии мы же называем шифром.
– Мне командир дивизии не нужен...
– А я?
– Нет, знаете, в общем. Это уж правда.
– А вы шифрованно разговариваете, ничего не поймешь.
– Ваш голос трубку медом мажет, так и липнешь.
– Вот это уже не шифр, – рассмеялась девушка.
– Да нет, знаете, как услышал, так и решил, не раздумывая. Вот если б согласилась, к нам бы эту девушку в Курскую область! У нас все девчата на подбор, а вы среди них будете первая.
– Опять комплименты?
– Да жизнь, знаете, складывалась так, что эти самые комплименты я не употреблял. Все у меня в этом жанре шло шиворот-навыворот. А тут вы...
– Говорите, говорите.
– Ну и вот, всякое такое, значит.
– Хи-хи. Ой, какой вы, наверное, медведь?
– Нас, курских, дразнят соловьями.
– А вы мне нравитесь, товарищ лейтенант. Вы такой правдивый!
Иванов поперхнулся. Он и забыл, что он «лейтенант».
– Солдаты вашего взвода любят вас? – не унималась девушка.
– Знаете, я... командир взвода... – Иванов хотел сказать «липовый», но что-то удержало его. – Временно, правда, но командир Да, собственно, какая разница: капитан ли, майор или просто солдат – все воюем. А потом – сегодня солдат, а завтра генерал.
Девушка тотчас согласилась:
– Это правда. Мы, девушки, и то в вещевом мешке носим маршальский жезл. Только безобразие – вы, мужчины, всю власть захватили, ведь ни одной женщины-генерала нет.
– Верховный Совет виноват: бабу от кабалы освободить освободил, наравне с мужиком поставил, а генеральские звания зажимает. Не моя власть, а то бы я вас давно заочно не только в генералы возвел! Побольше звание дал. Честное слово.
– Вы, наверно, хороший?
– Да как сказать...
– Как вас зовут?
– Колей. А вас?
– Клава.
И Иванов тотчас предложил встретиться. Такой прыти он сам от себя не ожидал. Но Клава восприняла предложение благосклонно. В тот вечер в дивизию приехала армейская кинопередвижка, и они условились посмотреть вместе фильм, а после пройтись и подышать воздухом.
– Значит, встречаемся у клуба?
– Я буду там ровно в восемь.
– А как же мы узнаем друг друга? – встревожилась Клава.
Иванов, не раздумывая долго, нашелся. Предложил девушке пройти к клубу с газетой в руке. Сам же он срежет себе трость, очистит от коры, чтобы белая была, и по этим предметам они сориентируются. Девушка отозвалась о находчивости «лейтенанта» одобрительным восклицанием и положила трубку. А «лейтенант» клял уже себя в душе, не представлял, как будет оправдываться; сердце стыло при одной мысли, что все может лопнуть из-за пустяка. Он уже ревновал Клаву к Кремлеву, который стоял рядом и таращил плутоватые глаза, к Бугаеву, к телефону – ко всему, что могло вызвать хотя бы намек на подозрение. Он не видел ее, не мог представить себе ее лица, выражения глаз, но был уверен, что какой бы прекрасной он ни представлял ее себе, все равно рисунок его воображения померкнет перед действительностью.
– Ты не на шутку втюрился, – заметил Кремлев и солидно посоветовал: – Башку, даже если это набалдашник, ни при каких условиях терять не надо. По голосу она икона, кланяйся ей, но лба не расшибай.
– Проваливай вон, мелкота! – вскипел Иванов.
Подошли другие бойцы. Коршуном налетел Бугаев:
– Кавалер несчастный. Трепач первой марки! Ишь, осрамил как меня перед связью! «Ухи подставляет к нашему разговору». Эх. ты, а еще курский соловей. Не ухи, а уши! – и с полным пренебрежением окончательно пригвоздил Иванова. – «Лей-те-на-нт»! Барахло.
Иванов не осмелился возражать Бугаеву. Забился в угол землянки, втянул голову в плечи, вперил взгляд под ноги.
– А она хоть красивая, эта самая, из-за кого ты нас, своих дружков, в нуль без палочки поставил? – спросил вдруг миролюбиво Бугаев.
Иванов доверчиво поднял виноватые глаза. Он и сам не знал, какая из себя девушка, но отчеканил уверенно:
– У нее знаешь, брат, какие слова! Будто сам ювелир их обтачивал, сверкают, как каменья, и душу греют.
– Тогда другой изюм, – сразу поостыл Бугаев.
Готовили Иванова к свиданию всем взводом. Отыскали новую гимнастерку, подшили белоснежный подворотничок, почистили и отгладили брюки. Кремлев вылил на него полфлакона моего одеколона. А Бугаев отдал свои карманные часы с цепочкой. Но когда все уже было готово, оглядывая Иванова со всех сторон, все вдруг увидели, что на ногах у него ботинки с обмотками.
– Нет, это, брат, для комсостава не годится, – забраковал Бугаев.
По землянке прокатился смешок. Потеплело и в груди Иванова. Единственным обладателем сапог во взводе был Кремлев, но отобрать их у него – значило лишить парня на всю жизнь радости. Щеголял в них Петя, берег их как зеницу ока; сам Черномор холоднее относился к своей бороде, чем Кремлев к сапогам.
– Иди в обмотках, не велика беда, – сказал он Иванову.
– Да ты что? – уставился на Кремлева Бугаев.– Опозорить всю нашу службу хочешь? На свиданье идти в обмотках – срам один. Да еще кабы ноги были у этого парубка, а то черт-те что! Кавалерист. У нас бы его ноги бабы заместо рогача в печь совали.
– Ты, Бугаев, и хрыч же, – отозвался Иванов. – В одной руке пряник держишь, а другой – под дых даешь. Как же на тебя не обижаться?
Но тот не обратил внимания на реплику Иванова, сказал Кремлеву:
– Не скупись, Петя. Одень и пенек – будет паренек. Гляди, и наш покрасивеет. Раз сердце защемило, то лучше не перечь ему: может, тут его судьба.
Петя сердито сбросил сапог:
– Меряй!
– Спасибо тебе. Вот выручил!
Обливаясь потом, Иванов натянул на саженную ногу сапог. Бугаев осведомился:
– Ну как, жмет?
– Давай второй. У меня женский размер.
Кто больше вспотел, хозяин сапог или Иванов, трудно сказать. Но когда последний прошелся, точно ступая по шаткому мосту, кто-то из солдат под общий хохот съязвил:
– Списывай, Петя, красу твою в БУ, поминай, как ее звали.
– Не жмет! Ей-богу, не жмет, – божился Иванов.
– Оно и видно.
– Был бы другом, еще капельку духов у лейтенанта взял, – повернулся Иванов к Пете. – А то тут, пока с вами торговался, потом всего прошибло.
– Цыганская порода у этих курян, – рассердился Бугаев. – Иди уж, коли собрался.
В назначенное время, вооруженный свежевыстроганной белой тростью, Иванов был на месте. У землянки-клуба толпились солдаты, группами стояли офицеры в ожидании начала фильма. Иванов огляделся по сторонам, небрежным движением достал из кармана часы, громко щелкнул крышкой и опять спрятал их. Клава опаздывала. Нетерпение рождало страх: что если не придет? Но не успел он подумать об этом, как заметил
у входа в клуб одиноко стоящую девушку с газетой в руке. Невысокого роста, веснушчатая, курносая, невзрачная. Трость Иванова метнулась за спину. Глаза девушки скользили по лицам командиров. Иванов разглядел ее с ног до головы, но будто к земле прирос: теперь уже страх быть узнанным ею подавил в нем способность как-то распоряжаться собой, и он, чтобы скорее улизнуть, стал пятиться назад.
– Осторожнее! – крикнули ему.
Он оглянулся и оказался нос к носу с капитаном Сосновым.
– Виноват, товарищ капитан. – Иванов вытянулся по стойке смирно, прижимая трость к ноге.
– Вы, милок, глаз лишились? Чуть с ног не сбил! Ба, да ты с тростью? Каков кавалер! Чей солдат?
Иванов растерялся окончательно.
– Чей солдат, спрашиваю?
– Я из подразделения старшего лейтенанта Метелина.
Соснова передернуло, он повернулся к стоящим рядом офицерам.
– Известно. Каков поп, таков и приход. Уж эти мне вносовцы! Бездельники. Придется доложить генералу.
– Разрешите идти?
Соснов забрал у Иванова трость.
– Идите.
Нырнув в толпу бойцов, Иванов машинально оглянулся: не приметила ли связистка? Его трясло, как в лихорадке, едва унес ноги. Зато Петя Кремлев, посланный Бугаевым проследить незаметно за «порядком», выстоял до конца развязки. Некоторое время Клава скучала в одиночестве и вдруг обратила внимание на белую трость у Соснова. Не колеблясь, решительно подошла к капитану, лицо ее осветилось улыбкой.
– Коля?
Соснов оглянулся.
– Добрый вечер, товарищ капитан. Вы, оказывается, настоящий хозяин слова, пришли все-таки.
Соснов покосился на приятелей. Клава продолжала улыбаться:
– Теперь понятно, какой вы временный командир взвода.
– Позвольте, откуда вам известно мое имя?
– А эта газета и ваша трость вам ничего не говорят? Вы же сами назначили...
Соснов покраснел. Офицеры весело зашумели.
– Не отпирайтесь, капитан.
– Газета и трость полны тайного смысла.
– Вам везет, Соснов!
– Берите его за бока, девушка, чтобы не увиливал. Знаем мы его!
– Погодите вы! – крикнул Соснов. И Клаве: – Черт возьми! Это что еще за комедия?
Клава напряглась, что-то в ней будто оборвалось:
– Как вы со мной разговариваете, товарищ капитан? Я же женщина.
– Вы солдат, – отрезал Соснов. – Кру... Идите!
И тут только Клава поняла, что доверчивость завела ее в непролазную трясину: кто-то зло подшутил. Она сжала голову руками, будто пряча глаза от стыда, убежала.
«Кто же это? Кто же это?» —плакала она.
А виновник сидел в блиндаже и не мог стянуть с набрякших ног сапоги. Подоспевший Кремлев кудахтал над ним:
– Осторожнее, голенище оторвешь!
Иванов как-то весь померк, глаза потускнели, словно хворь одолевала его.
– Надо же было, чтобы товарища капитана тоже Николаем звали, – сокрушался он.
Вокруг теснились солдаты, комментируя и горя любопытством. Бугаев, видя, как мучается Иванов, снимая сапоги, покачал головой:
– Эх ты, женский размер!
– Э, Бугаев, история!
– Что еще за история?
Иванов неопределенно пожал плечами.
– Очень прискорбная, – ответил за него Кремлев. – Гляжу, лицо засиженное мухами, нос, как старый стоптанный валенок, и приманки никакой в глазах.
Разочарованный Бугаев хлестнул Иванова словами:
– Брехло! Пули отливал – ювелир, упоение...
Иванова будто в живую рану толкнули, вскочил он
бешеный, схватил Кремлева за грудки и яростно прошипел:
– Гляди у меня, сопляк! И ты тоже, – люто покосился на Бугаева. – Не троньте ее. Красивше Клавы на свете никого нет. Запомните это!
Солдаты один за другим покинули блиндаж.
Вечером звонил Соснов, требовал меня, но я гостил у Санина. Иванова капитан засадил на пять суток на дивизионную гауптвахту.
– Но это не самая страшная беда, – рассказывал Бугаев. – Связи нам коммутатор с живым миром не дает. Клава нашего Миколашки оказалась там начальником, коммутатором ведает. Бойкот девки объявили «Воздуху».
История эта, однако, имела свое продолжение. На следующий день я давал объяснение генералу. Иванову было добавлено еще пять суток ареста. Уходя из штаба и столкнувшись с Сосновым, я не утерпел, посоветовал ему не вводить людей в заблуждение своей внешностью.
– Что ж, прикажете мне изуродовать себя? – спросил он.
– Нет, очистить хотя бы на капельку то, что находится под позолотой, – ответил я.
Но он притворился, что ничего не понял.
Клуб, или Дом офицеров, как его именует Звягинцев, стал поважнее неоткрытой архимедовой точки опоры, с помощью которой можно опрокинуть земной шар. И надо воздать должное разуму, который предусмотрел в сложном и путаном механизме фронтовой жизни и это звено. Фильмы, художественная самодеятельность, лекции, вечера встреч с героями переднего края и боевой учебы, наконец, регулярные информации генерала о состоянии дел в дивизии и на фронтах, просто его беседы с рядовыми и командирами о самочувствии создавали необходимый тонус настроения. Генерал Громов – командир дивизии, человек железной закалки, широкой души, живой и деятельный, – понимал и использовал это. Каждого командира он старался держать на примете, знал его слабости и сильные стороны. Он не сомневался в стойкости своих офицеров, но настроение их в связи с общей обстановкой было не ахти какое, и это, естественно, сказывалось на настроении бойцов; иногда без личного вмешательства Громов мог круто все повернуть. Главным рычагом, приводом был клуб. И если Звягинцев поначалу видел в клубе учреждение увеселительное и только увеселительное, то генерал, не отвергая этого, имел в виду более дальний прицел. Он вменил в обязанность командирам полков, батальонов, отдельных дивизионов и других служб передовой и второго эшелона лично присутствовать на сборах в клубе с семи до одиннадцати вечера ежедневно и в обязательном порядке. Косному, консервативному человеку это казалось безрассудной причудой вышестоящего лица: передовая в любую минуту могла забурлить... «Сделайте так, – парировал генерал, – чтобы временное ваше отсутствие не сказалось пагубно на положении дел. В противном случае вы плохой командир, и рано или поздно у вас все равно что-нибудь стрясется». Но вскоре без генеральских доводов все убедились в непреложной истине: общение – целесообразно. Происходило как-то само по себе: люди становились человечнее, более горячими спорщиками, убежденнее, увереннее.
Я тоже стал завсегдатаем клуба. Ближе сошелся здесь с подполковником Калитиным. Он, оказывается, известный писатель. Я многое прочел его, но не предполагал, что Калитин-писатель и Калитин-редактор – одно и то же лицо. Беседовать с ним – удовольствие. Он нетороплив в мыслях, но пишет Лучше, чем говорит; любит подвергать сомнению суждение других. Пристрастие к анализу заводит его иногда в таежные дебри. Удивительный народ художники: обязательно у них две стороны одной и той же медали, то поразят гениальностью, то вдруг не отличишь их от ремесленника; они стремятся залезть тебе в душу, вывернуть ее наизнанку, претендуют на право критиковать всех и не терпят малейших замечаний в свой адрес. Калитин окончил высшую партийную школу, когда-то пахал землю, знает, что такое кусок хлеба. Кажется, все данные в нем есть для того, чтобы всегда оставаться трезвым, но и он поразил меня сегодня. Встречаю его хмурым, неразговорчивым, уткнул взгляд в землю. Видно, думаю, газета допустила какой-то ляпсус. И вдруг он говорит: «Все больше и больше волнует меня судьба человечества! Ведь все будет к чертовой матери сметено, если не остановить. Все поставлено на карту, ходим по острию ножа. Черт возьми, так и не дадим человеку достичь совершенства – все рабы. Одни – рабы похоти, другие – власти, третьи – глупости».
– Вы, товарищ подполковник, раб своего настроения, – заметил я.
Он с сожалением многозначительно качнул головой. И тут же спросил, резко изменив тон: