Текст книги " Те, кого мы любим - живут"
Автор книги: Виктор Шевелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
На попутной машине добрался до штаба армии. Здесь уже все было решено. Сочли без меня, что я рожден быть военным. Доказывать противное кому бы то ни было – труд бесполезный. Все поздравляют, радуются за меня, даже мой непосредственный начальник с таким усердием тряс руку, что едва не оторвал ее. Он, как и остальные, уверен, что оказал мне добрую услугу.
– Теперь наверняка останешься жив, Метелин,– просто сказал полковник. – В рубашке родился. Я, правда, доказывал, что ты нужен Родине здесь.
– Я предпочитаю быть здесь, – сказал я.
На широкий умный лоб полковника набежали морщины.
– Я понимаю вас, Метелин, вернее ваше доброе побуждение, – перешел он на «вы». – Но долг нас, солдат, обязывает беспрекословно исполнять любое порученное нам дело, независимо от наших желаний. Армии нужны всесторонне грамотные, политически подкованные офицеры. Дураки войну не выиграют. Сегодня брюхом не возьмешь. Поэтому готовьтесь, милок, в дорогу. Приказ будет подписан, видимо, завтра. Родине вы нужны там.
– Вчера, товарищ полковник, – возразил я, – как вы сами об этом сказали, вы утверждали, что Родине я нужен здесь. Вчера вы были больше правы. И позвольте мне...
– Плохо, Метелин, когда о человеке не говорят и не спорят; значит, он – ни два, ни полтора, сыромятина,– прервал полковник. – Хорошо, что вы нужны. А где? Это уж не суть важно. Идите, – отпустил он меня.
Но я продолжал стоять на месте.
– Разрешите еще два слова? – спросил я. – Вам известно, товарищ полковник, что я был тяжело ранен?! И целесообразно ли готовить кадрового офицера из человека, которого рано или поздно спишут в запас? Я считаю, что сегодня должен находиться там, где больше всего смогу принести пользы. Это очень важно для меня, важно, как сама жизнь. И я не могу не разделить ваших слов: оказаться ненужным – это не только тяжело...
Полковник смерил меня пристальным взглядом.
– По виду вы орел.
– Я чувствую себя настолько превосходно, чтобы честно выполнять то, что мне сегодня поручено, но не больше.
– Я не думаю, что вы паясничаете, старший лейтенант.
– Я хочу быть нужным, товарищ полковник. Это искренне. Когда из штрафной роты я попал в госпиталь и когда после утраченной веры понял, что еще буду жить, я дал клятву – быть всегда нужным людям, избрать в жизни роль, которую смогу лучшим образом исполнить. И прошу понять верно, академия – большое счастье, но оно не для меня.
– Вы прирожденный офицер.
– Когда надо, им станет любой советский человек.
– Вы свободны, старший лейтенант, – сказал полковник. – Честно, я плохо знал вас. Я сделаю все, что от меня зависит. Кстати, все началось с письма генерала Громова. Он блестяще характеризует вас и рекомендует послать на учебу. Мы, твое непосредственное начальство из ПВО, выглядели даже неловко, были посрамлены. И завертелась катушка. Сейчас вряд ли можно что изменить, но если вы настаиваете, я доложу командующему.
– Разрешите идти?
– Идите.
Я шел и думал о генерале Громове. Этого командира я любил, хотел, чтобы весь генералитет походил на него. Но адъютант у генерала нечистоплотен. Слишком далеко я стоял от Громова, он не мог так помнить меня и знать, чтобы дать блестящий отзыв обо мне. Это дело рук Соснова. Убить меня благодатью. На это способен не каждый.
К вечеру погода разыгралась. До наступления ночи я спешил добраться домой. Молочная заметь валила с ног, с трудом давался каждый метр дороги. Из головы не выходил Соснов. Поставив себе целью любыми средствами убрать меня со своего пути, он не побрезговал даже тем, чтобы сфабриковать рекомендацию и подсунуть на подпись генералу. Но попробуй обвинить его в злом умысле, окажешься в дураках.
С трудом разглядел на часах стрелки. Было десять. У Варвары Александровны ждала Арина. А ходу еще часа полтора. Подвывал и кружил ветер. «Если дождется, то любит», – загадал я. При этой мысли на душе посветлело. Из-за нее стоит идти на край света. «Если любит, значит дождется», – повторил я. Дорога все труднее, упрямее ветер. И вдруг меня настиг чей-то «виллис». Поднимаю руку, ору. Из дверцы улыбается Калитин, сам за рулем.
– Товарищ подполковник?
– Подсаживайтесь.
– Какое счастье! Думал, пропаду не за понюшку табаку. – Я уселся рядом на сиденье.
– Метет. Люблю зиму,—Калитин тронул машину. Вот такую анархическую, необузданную; нет в ней начала и конца, сплошной первобытный хаос. И все-таки– железный порядок.
– А вы шофер! – воскликнул я.
– Когда отступали, научился. Приспичило. Сел за руль и дал деру.
– Я тоже пробовал эту благодатную для скорости профессию в те дни.
– Ну и как?
– Развернуться не дали. Только сел за руль, откуда-то на голову свалился майор и конфисковал автомобиль для военных нужд.
– Ну и как?
– Отступал пешком и дрался. А за рулем, поди, улепетывал бы без оглядки.
– У меня бензину хватило только до Смоленска, – Калитин откинулся на спинку и покосился на меня. – Но вам теперь шоферское дело ни к чему. Дело ваше в шляпе. Академия. А мне, гляди, еще пригодится.
– Вы уже знаете? И представьте, мой благодетель– Соснов!
– Ученье – свет. И вы не валяйте дурака, готовьте магарыч. Небось, дух перехватывает от радости, а куражитесь? Жезл маршала у вас уже не в вещевом мешке, а в руках. Отказываться от этого, извините, надо быть дураком.
– Жизнь мы всегда начинаем дураками, – сказал я. – Но чем дольше пребываем в этом состоянии, тем лучше для нас. Едва только начнется испытание величием, как человек утрачивает свое первое имя, превращается в стяжателя, завистника, эгоиста; мытарит себя, портит кровь окружающим, мнит, что он один делает нужное, полезное и умное. Более того – он самого высокого мнения о себе. И если жизнь его сбрасывает со счетов, то по миру идет уже не человек, а в лучшем случае расстроенная балалайка, в худшем – злопыхатель. Поэтому, чтобы меньше было расстроенных балалаек и злопыхателей, надо в государственном масштабе начинать не с соблазна жезлом маршала, а с воспитания в человеке человека. Тогда малое и большое, великое и незаметное будет иметь одинаковую цену, если оно полезно людям.
Калитин с любопытством всем туловищем повернулся ко мне, что-то не рассчитал, и машину тряхнуло на выбоине, мы едва не вывалились. Я чертыхнулся, стукнувшись затылком о перекладину.
– Молите бога, что мы не в кювете, – пробурчал Калитин. И, помолчав, спросил: – Вы знаете, какую характеристику вам дала Надя? «Метелин весь не прочитан. Все, Что о нем скажешь, хорошего или дурного,– будет неправда»,
– Я вижу, товарищ подполковник, вы, как классика, начинаете цитировать ее. Вы серьезно интересуетесь Надей?
– В этом разве есть что-нибудь зазорное?
– Вы женаты?
– Увы, да!
– У вас есть дети?
– Жена уверяет, что я страдаю бесплодием. Я же склонен определенно приписать этот грех ей.
– Вы любите свою жену?
– Любил.
– Тогда ухаживайте за Надей. Она доставит много радости, еще больше горя и слез, что в конечном счете вы назовете гармонией, полнотой счастья.
– А если я не соглашусь?
– Надя из тех, кто любит держать мужчину под каблуком. И не унывайте – вам не избежать подкаблучной участи.
Калитин рассмеялся.
– Хулите женщину! Мы взвалили ей на плечи все и сами ушли на фронт. Однако ни тяготы, ни голод, ни утраты, ни горе – ничто ее не согнуло. А если бы нас, мужиков, поставить на их место?
– Я не уверен, – поддержал я, – что реки на всех континентах не повернули бы вспять и не начался бы новый потоп.
– Вот за эту силу я и люблю Надю. Она из тех, кто способен дать душе благо, при котором самая тусклая жизнишка будет залита светом. Я не прочь попасть под ее каблук, если она сильнее меня, мужчины.
– Я рад, товарищ подполковник, на вашем примере убедиться, что материалисты по убеждению всегда идеалисты. Но Надя стоит того, чтобы ее любить: она вся, как на блюдце, обнажена. И этой прелестной наготе стоит бить поклоны. Поэтому называйте вещи своими именами.
Калитин несколько секунд сосредоточенно о чем-то думал, переключил скорость автомобиля. Сильный поток света фар с трудом пробивал белую толщу метели, метр за метром вырывал у нее дорогу. У Калитина ровный нос, крупные губы и твердый овал подбородка; почти до бровей надвинута папаха, взгляд суровый. Но внутри в нем билась улыбка. Наверно, думал о Наде, не иначе; ему бы очень хотелось, чтобы она присутствовала при нашем разговоре, он горячо ощущал ее реакцию: она, как хороший фехтовальщикне осталась бы в долгу, обнажая шпагу. Но меня это уже больше не занимало. В конечном счете – каждому свое. Был поздний час, и Арина, разумеется, не дождалась! Эта мысль отдалась острой болью в груди. Почувствовал внезапно щемящую жажду встречи с нею. Арина была нужна, нужна больше, чем все, чем я жил до сегодняшнего дня, чем все мое будущее. Его свет или тень с этой минуты зависит только от нее одной. Каждая клетка во мне была пьяна чувством. Мое «я», как воплощение цельного, своенравного, было стерто; я твердил ее имя, был полон им, связывал с ним все свои поступки, действия, целесообразность своего назначения и жизни. Нахлынувший порыв опрокинул во мне мои представления о радости, я вдруг понял, что жил до этого пусто и серо.
Калитин что-то сказал мне, но я не расслышал. Да и не пытался понять, что ему нужно. Был захвачен другим и не хотел выходить из этого состояния. Наступили жгучие мгновения, когда я знал, что у меня есть Арина, и что я счастлив, и что пустота одиночества и серость моей жизни остались позади. И когда я расстался с Калитиным, то не. шел, а бежал к дому Варвары Александровны, стучал, как одержимый, в закрытую дверь. Хозяйка встретила испуганно. Но Арину не застал.
– Ушла?!
Варвара Александровна поправила накинутый на плечи плед; по ее глазам, по торопливому жесту руки я понял, что Арины здесь и не было.
Я вышел.
Вздыбленный океан снега бушевал над землею. Бескрайняя темень ночи. Человек ничего не значил в этом океане. Да и вообще, когда и в чем он что-нибудь значит?..
Добрался до землянки, как ватная кукла. Иванов взял у меня шинель.
– У вас гости, – шепнул он мне.
– Кого еще принесло?
Кроме Звягинцева, быть некому. Его я не хотел видеть, вообще слышать чью-то речь, отвечать на чьи-то вопросы.
– Дайте сюда шинель, – сказал я Иванову. – Пойду в блиндаж к солдатам.
– У вас гости, товарищ старший лейтенант!
Я оглянулся. В проеме двери стояла Арина. Хрупкая и нежная, как белая ветка цветущей вишни. Вся в напряженном порыве. Тусклый свет лампы скрадывал очертания. Она была как в прозрачной пелене тумана. Каждый нерв моего существа дрожал. Я боялся только одного – расплакаться. За считанные минуты, пока я добирался от дома Варвары Александровны к своей землянке, прошла жизнь, грудь разрывали самые злые бури. Пережил я мучительную тоску страшного несчастья и внезапно, когда уже был не в состоянии владеть собою, все это оказалось ложью: она пришла.
Я бросился к ней и осыпал поцелуями ее руки, волосы, ее лицо, шею. Мне было безразлично присутствие Иванова. Пусть в землянку соберутся толпы. Это бы только радовало – пусть видят люди, что есть такое счастье. Я был уверен, что Арина пришла ко мне через тысячу лет...
Иванов тихо вышел.
Я вновь стал целовать Арину.
– Остановись же ты, наконец, – сказала она и, отбежав озорно, закружилась по землянке в вальсе. Легкая, по-мальчишески стройная и красивая. «Что я о ней знаю? – спросил я самого себя и ответил: – Ничего».
И сказал об этом вслух.
– А я про тебя знаю все. Знаю, что ты злой, мстительный, – Арина подошла вплотную ко мне, слегка запрокинув голову. – Я согласилась петь только для тебя. Вся измучилась под градом взглядов. Хотела доставить тебе неожиданную радость. Ты же отплатил мне за это болью. Разве это не характеризует тебя, как несносного злодея номер один?
– Каюсь, – сказал я, – только что мысленно представил тебя ангелом, теперь беру немедленно слова обратно. Ангелы не умеют делать одного – пилить.
Арина застучала кулаками по моей груди.
– Все равно я тебя очень, очень не люблю. Не люблю за то, что радуюсь, что есть ты, вот весь такой до самой последней капельки нехороший.
– Странное дело, – притворился я огорченным. – Постоянно только и слышу – нехороший. Я не смогу быть другим, чтобы не выставлять тебя как человека, который всегда неправ.
– И смеешь еще говорить, что меня любишь?
– Я другого никогда не смел. И в тот день, когда мы встретились впервые, и нынче, когда прошло много времени. Помнишь, как давно это было? Этого почти невозможно вспомнить. Я вот так же брал и наматывал на пальцы твои пахнущие рекой и васильками волосы, гладил ладонью твой лоб, заглядывал в недосягаемую глубину твоих черных золотистых глаз и слышал, что твои свежие, как утро, губы безмолвно шепчут любовь.
Я отвечал тебе, что в моей власти бросить к твоим ногам Млечный путь с его мириадами звезд, уберечь от стужи и метелей. И об одном тебя молил – никогда не уходи от меня.
– Я не уйду. Ты слышишь, я не уйду, – пальцы Арины трепетно сжали мне виски. Свое лицо она приблизила к моему. – Ты – это я. Я – это ты... – Она обвила шею рукою, прильнула к губам. – Я умру, если не будет тебя. – И, отступив на шаг, рывком расстегнула ворот гимнастерки, дыша часто и прерывисто.—Я счастлива, что есть эта сумеречная тишина, есть твой голос, твое сердце. Я нашла то, что искала, – свою жизнь!
Волосы Арины, растрепавшись, упали на плечи, оттеняя изгиб белой шеи; рукой она заслонила грудь, слегка подалась вперед, губы пересохли, спаленные нещадным жаром. Я видел ее маленькое трепетное белое ухо. И больше ничего не мог различить. Оно приковывало взгляд, влекло и радовало. Только сейчас я по-настоящему понял, понял не разумом, что все у нее красиво: и длинные тонкие пальцы, и ее голос, и ее, как акварелью выписанное, лицо, и покатые плечи, и ее мальчишеская статность, и сильные стройные ноги спортсменки.
– Тебе сейчас же, немедленно необходимо уйти! – сказал я.
– Я знаю. Помоги мне одеться.
Но мы оба не тронулись с места.
– Арина...
– Почему ты стоишь? чуть не плача она повернула лицо ко мне. – Сегодня я... только я... – Пальцами трепетно пробежала по моим щекам, прильнула ко мне всем своим гибким сильным телом, стала быстро и жадно целовать губы, глаза.
– Арина...
– А теперь дай мне шинель, – сказала она.
Я помог ей одеться. Оделся сам.
– Посидим перед дорогой.
– Если ты так хочешь. – Я пододвинул ей табуретку.
Глаза Арины придирчиво следят за мною. Чувствую
себя неотесанным чурбаном. Все во мне плавит эта притихшая, забравшаяся вдруг в себя девочка. Не могу уже прочесть ни ее мыслей, ни понять ее глубоких, чистых глаз.
– Ну, пора. – Oна поднялась. И резко пошла к двери. За перегородкой рывком повернулась ко мне, сказала:
– Нет. Я не уйду. Ты же не прогонишь меня?
– Если бы я это мог сделать...
– Я никуда от тебя не уйду. Никуда.
Живу только сердцем.
Мы шли с Ариной лесом. Я увлекся и рассказал, как однажды в детстве открыл для себя непостижимую тайну. Может быть, я тогда это все выдумал, но оно осталось реальным и ощутимым, и я пронес это сквозь годы. Я любил свою бабушку. У нее были синие-синие глаза. Ей обязан первым своим словом, сильным ощущением мира, прозрениями и воспитанием в себе сердца. Это была простая, немного жестковатая крестьянка, поглощенная с утра до ночи хлопотами по хозяйству. На ее руках была большая семья, в которой мне отводилось первое место. Мне было тогда три года. При бабушке я мог все, что мне хотелось. Кстати, этому никто не противился, кроме отца. Веселая, разгульная натура его многим причиняла беспокойство. Ни от кого я не получал столько подзатыльников, как от него. Только бабушку он боялся, как заяц. Дед мой чуть ли не с колыбели корчевал пни и жег древесный уголь; многочисленные дядья мучили скудную землю, выращивали на ней хлеб, которого едва хватало до весны. Не окажись у нас бабушки, мы бы с сумой через плечо пошли по миру. Мать моя, как бабушка, богатая сердцем, не значила в доме, кроме рабочих рук, ничего. Мать любила отца, прощала ему крутой нрав, недоброе веселье. Меня бабушка совсем забрала у нее, упрекнув, что мать воспитает из меня человека безвольного и слабого. И я был рад, что все время был с бабушкой. Я дышал легко, уверенный, что не я жизни, а она должна быть подчинена мне. Самолюбия моего бабушка не щадила, если я вдруг в чем-нибудь оказывался размазней, слала в стужу и в страх, и я чувствовал, как во мне шлифуется кремень. Мне доставляло радость разглаживать морщинки у ее синих глаз. Но однажды дом, как взрывной волной, накренило, вошло к нам несчастье. Бандиты убили деда: он был первым председателем сельского Совета. Бабушка узнала, кто верховодил шайкой – это был Митька-красавец, наш сосед, сын кулака, – вынула она из-под пола обрез и на вечеринке при всех застрелила его. Все всполошились. Одна бабушка осталась спокойной. Возвратилась домой и угощала меня припрятанными ею конфетами ласково трепала мои кудри. «Расти, сынок, русским человеком. Никому не чеши пяток», – ровно говорила она. Синие глаза, лишь на мгновение сделались морозна суровыми, и опять их залило теплом, в зрачках искрились маленькие солнца.
Но однажды не стало бабушки. Я вернулся с реки, а ее уже не было. Положили ее на стол в большой комнате, и она мне казалась вылепленной из желтого воска. Дом опустел, старшие братья отца отделились, разъехались. Поселились в доме тишина, мамины хлопоты, разгульное своеволие отца. Даже когда у меня родилась сестра, ничего не прибавилось, продолжали жить пустота и сиротство. Однако к сестренке я привязался. Она училась произносить первые слова, и это было весело, как бусинки, сверкали ее синие-синие глаза. Мне пошел седьмой год, и я готовился в школу. И вот однажды поздно ночью отец вернулся хмельным, перевернул все в доме. Я загородил собою мать и сестру. Он сильным ударом отбросил меня. Тогда я схватил нож со стола и закричал не своим голосом, что, если он не оставит мать и сестру, я пробью себе сердце. Отец вышел. Вид мой ему сказал, что в отчаянии я сделаю все. А утром он прогнал меня из дому. Я проплакал целый день, забравшись на солому в овине. Не жалко было отца, его дома. Плакал потому, что не было бабушки: одна она могла защитить, и не только от отца. От чего-то большего... И вдруг мне стало казаться, что бабушка ушла от меня лишь на время, чтобы затем, вернуться. Почудилось ее присутствие. Я слышал ее дыхание, видел синие глаза. И внезапно, потрясенный, понял, что она уже вернулась ко мне через мою маленькую сестренку. Как не мог понять этого раньше?! У нее все бабушкино: и лицо, и синие-синие, как лазоревое небо, глаза и даже маленькая черная родинка на щеке.
– Может, это было воображение воспаленного детского ума, – сказал я Арине. – Не знаю, но неоспоримо одно, что те, кого мы любим, – живут. И это сознание пронесу через всю жизнь.
Арина шла задумчивая. Снега розовели в лучах заходящего солнца. Лес остался позади. Дорога вела к какой-то деревеньке с нахлобученными белыми шапками крыш. Навстречу попался санный обоз. Солдаты-ездовые не утерпели, чтобы не сострить по моему с Ариной адресу, предложили девушке прокатиться, наобещав золотые горы.
– Ты даже не представляешь, – сказала Арина, когда мы вновь оказались вдвоем, – как хорошо, что все вот это есть. – Она повела рукой вокруг. – И этот лес, и эта дорога, и ты, и эти люди, которым захотелось побалагурить, и та вон приунывшая деревенька. Все-все в жизни так складно. И я тоже очень люблю твою бабушку. И теперь, когда ты мне все это рассказал, я верю, что все это когда-то знала, ты мне только напомнил.
– Ну-ка вспомни, что будет у нас впереди?—спросил я шутя.
Арина задумалась, точно и в самом деле собиралась что-то припомнить.
– Я буду твоей женой, – сказала она. – Нет, другом. Тоже нет. Любовью. Но у меня девичья дырявая память. Вспомни ты.
Глаза Арины озорно блестели, я поцеловал ее и сказал:
– Будет главное – семейные сцены.
– Нет, правда. Ты хочешь, чтобы я была твоей женой?
– При одном условии.
– Чтобы избежать сцен?
– Чтобы ты сейчас, немедленно поцеловала меня.
– Ой, я говорю серьезно.
– Я тоже.
Арина отбежала в сторону, слепила снежок и запустила им в меня. Я увернулся от удара и настиг ее, повалил и натер ей щеки снегом и потребовал выполнить условие.
– Ни за что! – горячо дышала она мне в лицо, щуря в смехе глаза. – Ни за что! – И тут внезапно опрокинула меня, навалилась сверху и осыпала мое лицо поцелуями. – Так и знай, – выпалила она, – верх всегда будет мой, об этом я забыла вспомнить.
Я рассмеялся. Но долго верховодить над собою не дал, опрокинул ее, и мы катались по снегу, оглашая вечерние сумерки смехом и визгом.
– Бери свои слова обратно, – приказал я.
– Я сделаю все, что ты хочешь. Даже рожу тебе сына... – Арина откинулась распятьем на снег, неподвижно застыла, устремив невидящий взгляд на небо.– Когда ты первый раз пришел к нам, – продолжала она, – ты сразу запал мне в сердце. И когда вы с капитаном заспорили и я подумала, что ты повернешься и уйдешь, я чуть не заплакала от досады. И когда ты не ушел, остался у Варвары Александровны, я уже любила тебя за одно это. Я все время следила незаметно за тобою, больше смерти боялась выдать себя и хотела, чтобы у меня был от тебя сын. Даже ты тогда мне как что-то реальное, значимое и ощутимое был не нужен. Я хотела, чтобы у моего сына был соколиный разлет твоих бровей, такой же, как у тебя, широкий умный лоб, твои всевидящие жесткие и сердечные глаза, твои губы, все твое: и твое мужество, и твоя не только физическая сила. Думала об этом и радовалась. Я уже ревновала тебя ко всем, даже к Варваре Александровне. И в то же время, если бы можно было, я бы ат какого-то непонятного мне страха убежала далеко-далеко. Когда я заглянула к вам и ты сказал мне – посидите с нами, – а я ответила отказом и готова была убить себя: я хотела быть только с тобою, ты был мне нужен. И Когда ты потом ушел и несколько дней не давал о себе знать, я, кажется, успокоилась, но в сердце, в мыслях уже жил твой сын. Он и сейчас здесь, вот послушай, – Арина откинула полу полушубка, взяла моя руку и положила на грудь, к сердцу. – Слышишь, бьется? Это не мое. Это сердце твоего сына. И я знаю, пусть пройдут годы, пять, десять лет, но у меня будет сын, весь в тебя. Ты хочешь?.. Подними меня.
Почти невесомую я взял ее на руки и вышел на дорогу. Отряхнул ее и себя от снега.
– Поцелуй меня, – сказала она. – Теперь я вся твоя. Ты все про меня знаешь. Но главного – что я люблю тебя, я никогда тебе не открою. – Арина тихо рассмеялась и, легко выскользнув из-под моей руки, дурачась, подставила мне ножку, и я бултыхнулся с дороги в снег. Навалилась сверху. – Ага, кто заявлял, что не даст мне верховодить?
Я прижал ее губы к своим.
– Злодей!..
Была уже глубокая ночь, когда мы добрались до землянки Арины. Над лесом простерлось холодное, утыканное плоскими звездами небо. Мир, ежась от мороза, прятал нос в рукавицу. Где-то потрескивала ель. Стояла стылая звонкая, как стекло, тишина. Под ногами снег хрустел, ему сторожко отвечало эхо.
– Почему ты мне ничего не говоришь об академии? – спросила вдруг Арина.
– А разве это может что-нибудь изменить? Из штаба ничего не слышно, и я молчу.
– Говорят, у тебя не все чисто в биографии и поэтому отказали?
– И ты этому веришь?
– Я ничему не верю, Саша. И не хочу верить. Но ты был в штрафной роте. И ты мне об этом ничего не сказал.
– Оказывается, тебе про меня рассказывают больше, чем даже знаю я. Но сегодня я слишком счастлив, чтобы придавать этому хотя бы йоту значения. Завтра позвоню в штаб и тебе сообщу, не откладывая. Черт знает, может быть, мой какой-нибудь родственник по пьянке разбил витрину магазина, арестован, и у меня– черная биография.
– Ты шутишь, а мне тревожно. Палку в колеса поставить так легко.
– И выдернуть ее оттуда не так уж трудно.
– Будь ты хоть немного серьезнее.
– Не хочу.
– Я люблю тебя,—Арина поцеловала меня и, легко повернувшись, убежала к себе в землянку.
– Покойной ночи, – крикнул вдогонку я. Видел, как захлопнулась маленькая дверка. Два чувства теснились в груди – радость и горечь. Соснов остается верен себе. Некому больше с таким усердием штудировать мою биографию! «Отказали в академии. Не все чисто...» Ловко придумано! Какие нужны еще огромные жернова, чтобы перемолоть человеческую мерзость?! Перемолоть дотла, чтобы человеку осталось одно – его очищенный разум и энергия, направленная к возвышению человека. Я повернулся и побрел медленно к своему жилью. Арина проведет ночь без сна: не такая
это натура, чтобы легко освободиться от навеянного страха, тревога за меня долго будет жечь ей грудь.
Позвонил Калитин и предложил отправиться с ним на передовую, ему необходимо собрать материал для газеты; я не возражал. Спустя полчаса он ввалился ко мне в землянку в полушубке, в валенках, папахе, в ватных брюках, да еще под шубой толстый шерстяной свитер и шарф вокруг шеи; пар от него валил, как из предбанника.
– Вы что, с экспедицией на полюс? Заверяю вас, Амундсен одет был полегче.
– Лютый мороз! Целый день проведем на воздухе; чтобы потом не плакаться, вот и напялил все это на себя. Пар костей не ломит. Вы завтракали? Советую и вам набить брюхо и потеплее укутать его.
Я оделся, однако, легко: ватные брюки, куртку, ушанку, вместо валенок – сапоги.
– Всё храбритесь. Наплачусь я с вами.
К передовой дорога вела перелесками, оврагом и голой степью. В первые минуты, оказавшись на воздухе, я пожалел, что не послушал Калитина. Мороз пробирал насквозь, и я, танцуя, ускорял шаг. Попутчик ухмылялся и не спешил.
– Не торопитесь, есть время, – издевался он.
Но вскоре после спорой ходьбы мы поменялись ролями. Я пообвык на морозе и чувствовал себя, как хорошо подкованная лошадь. Калитин – раскованная; пыхтел и маялся. Смеялся я.
– Потом весь изойду, – чертыхнулся он.
– Да расстегнитесь вы наконец!
– Не могу, милый друг, дал слово, – проговорился Калитин и уже откровенно добавил. – Говорил я Наде, что нож в сердце мне эти шубы, валенки, свитера. Но ответ один – ты мне нужен здоровым! Пар костей не ломит. Обещай! И я обещал.
– Поздравляю! У вас, оказывается, уже началась подкаблучная жизнь.
– Язвите, старший лейтенант? Но этого никто еще не избегал и не избежит. Есть только видимость нашей самостоятельности. Так и запомните. А кто тешит себя другим – тот либо глуп, либо страдает самообольщением, – Калитин достал носовой платок и вытер взмокший лоб. – Потеряю в весе непременно килограммов пять. И это приятно. Надя любит изящество. Женщине надо уметь доставить удовольствие.
В воздухе разлито безмолвие. Впереди за перекатом гнездилась извилистыми окопами и чуть приметными надолбами блиндажей и дзотов передовая. Зима и сюда принесла свой мертвенный покой. Ни одного выстрела, тихо; жиденькие дымки – признак, что здесь живут люди, – тянутся прямо из земли к бесцветному небу. Кусок дороги по голому полю простреливался. На нем пусто. Солдат, попавшийся навстречу, посоветовал нам обойти дорогу, объехать оврагом и выйти напрямик к блиндажам минометчиков.
Калитин поглядел на меня.
– Вы как?
– Я за дорогу. Солдат же прошел.
– Немец по нашему брату тут не бьет, – откликнулся тот. – А если заметит комсостав, то непременно пульнет. – И смерил взглядом боярскую фигуру Калитина.
– Это, значит, по мне?
Солдат пожал плечами, спросил разрешения идти и удалился. Мы не свернули в сторону. Некоторое время шли молча. Я рассказал Калитину, что дело мое с академией закрылось. Миновали опасный отрезок дороги, где мы были видны как на ладони. Но немцы не дали себе труда разрядить по нас миномет или снайперскую винтовку.
– Метелин, вы боитесь смерти? – неожиданно спросил Калитин.
– Разве я чем-нибудь себя выдал? Почему вы спрашиваете?
– Дальше можно было бы уже не спрашивать.
– Смерть, говорят, начало новой жизни, – сказал я. – Но эта новизна что-то никого не привлекает.
– Значит, боитесь?
– Это не то слово. В разное время – по-разному. Сегодня, например, когда я влюблен, весь полон любовью, все мои поступки, действия – вся жизнь подчинена ей и определяется ею, я поэтому не смею сказать: боюсь я смерти или нет, В том и другом случае это будет неверно. Я просто сильнее смерти, не допускаю мысли, что могу не жить.
– Завидую молодости! Это великолепно! Она все изложит, как ей будет угодно, объяснит, утвердит. И все будет правдой, – сказал Калитин. – Теперь я понимаю Горького. Он не написал бы свою «Девушку и смерть», окажись неподвластным этой великой силе. И я заразился сейчас вами настолько, что вот здесь, рядом со смертью, говорю о жизни и абсолютно верю, что она будет. Спросите меня, боюсь ли я смерти? – я только пожму плечами.
Невдалеке ударил в снег и глухо взорвался снаряд. Мы пригнулись. Прибавили шагу. Философия хороша, а безопасность—лучше. Свернули в сторону и попали на батарею к артиллеристам. Неожиданно здесь натолкнулись на генерала Громова со свитой штабных командиров. Генерал, побывав на командном пункте, осматривал передовую. Он взял себе за правило периодически бывать там, где тесно жить, где людям не определено вести счет времени. Громова всегда здесь ждали и боялись. Он проходил ураганом, выметал и выжигал все, что мешало удобно в этих условиях жить, воевать и находиться в относительной безопасности. К командирам, которые по халатности или недосмотру не убирали из-под ног все, обо что можно было споткнуться, он не знал пощады.
Мы как раз подоспели в такой именно момент. Громов разжаловал комбата. Батарея не была укрыта в землю, люди находились на прицеле противника, ящики со снарядами свалены в кучу.
– Еще не обжились. Две недели, как передислоцировались, товарищ генерал, – оправдывался командир-артиллерист, стоявший навытяжку. Лицо помятое, испитое.
– Пили целую ночь, сукин сын! Поглядите на себя, какое вы чучело гороховое.
– Передовая, товарищ генерал.
– Люди всегда остаются людьми! – Громов поглядел по сторонам и, заметив подтянутого, с чисто выбритым лицом старшину, подозвал его к себе.—Вы отсюда?
– Так точно, товарищ генерал.
– Примите батарею у своего командира. Справитесь?
– Постараюсь, товарищ генерал.
– Выполняйте. А его, – указал Громов штабному офицеру на артиллериста, – разжаловать и отправить в маршевую роту рядовым. Оформите дело, – приказал он Соснову.
– Слушаюсь.
И только тут Громов обратил внимание на нас.
– А, редактор/здравствуйте. – Он пожал руку Калитину и задержал вопросительный взгляд на мне. – А вы, товарищ старший лейтенант, какими судьбами к нам? У вас же поле деятельности – воздух. Или зимой самолеты не летают? Холодно?
– Летают, но меньше.
– Старший лейтенант со мною, – вступился КалИ-тин. – Хотим опубликовать несколько писем-очерков с передовой. Вот Метелин будет писать.