355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Избранное » Текст книги (страница 30)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)

Доктор Парве

Я проглотил граммофонную иголку, и мама послала меня к доктору Парве. Он был занят, и пока я ждал его, мне становилось все страшнее. Я вспомнил, как мы купались в Черняковицах, в речке плавали «волосы», и Пашка сказал, что они живые и могут впиться в тело и дойти до сердца. Я вспотел от ужаса. Прежде я даже любил представлять себе, как я умираю. Гимназический оркестр идет за моим гробом, играя похоронный марш, мортусы с грубыми, притворно грустными лицами медленно шагают по сторонам колесницы. Шурочка Вогау мелькает в толпе, прижимая платочек к покрасневшим глазам. А я лежу в открытом глазетовом гробу и думаю со злорадством: «Ага, дождались! Так вам и надо!»

Но в приемной доктора Парве меня почему-то не утешила эта красивая картина.

Иголка, без сомнения, уже прошла в желудок, и хорошо, если она не сразу пробралась сквозь четыре пирожка с мясом, которые я съел за обедом. Но на это было мало надежды.

Наконец больной ушел. Доктор проводил его и занялся мною. Он был высокий, полный, с крупными следами оспы на розовом лице и светлыми насмешливыми глазами. Нос у него тоже был насмешливый, острый. Еще недавно он служил в Николаевском военном госпитале в Петербурге и был на хорошем счету у начальства. Но однажды в офицерском собрании он поднял тост за ниспровержение самодержавия, и, хотя впоследствии удалось как-то замять эту странную историю, его перевели в провинцию, в Омский пехотный полк. Теперь он был на плохом счету у начальства. Но, по-видимому, это не отражалось на его настроении. Он всегда шутил и, узнав, что я проглотил граммофонную иголку, тоже пошутил, сказав насмешливо:

– Музыкальный мальчик.

Потом он спросил, как это произошло, и я ответил с отчаянием, что играл иголкой, катая ее во рту, и она нечаянно скользнула в горло.

– Тупым концом?

Этого я не знал, но на всякий случай ответил:

– Тупым.

Мне казалось, что если я скажу «тупым», то все-таки больше шансов, что это именно так, даже если она скользнула острым.

Доктор задумался. По-видимому, в его практике это был первый случай. Потом он быстро влил в меня столовую ложку касторки и сказал:

– Подождем.

Я спросил, может ли иголка дойти до сердца, и если да, сразу ли я умру. Он ответил, что сердце, во всяком случае, останется в стороне, потому что игла движется в противоположном направлении.

Несколько лет я не думал о докторе Парве, хотя иногда он бывал у нас и даже любил после обеда поваляться на диване в столовой. Но во время войны, когда мы стали сдавать комнату, доктор вдруг переехал к нам. Он считался политически неблагонадежным, и его даже не отправили на позиции. Он остался, на пополнениях, в то время как Омский полк давно выступил и многие знакомые офицеры были ранены или убиты.

Два раза в неделю у него был прием, и, очевидно, он очень внимательно осматривал больных, потому что некоторые сидели у него очень долго, а некоторые даже оставались ночевать. Это тоже было что-то политически неблагонадежное или, во всяком случае, относившееся к революции. Правда, Пашка думал, что, поскольку она неизбежна, то есть произойдет все равно, нет смысла ей помогать, и, таким образом, доктор напрасно рискует. Но это был парадокс, с которым я не мог согласиться.

Однажды доктор вышел из своей комнаты с таинственным видом.

– Ребята, идите сюда.

Мы пошли и увидели, что в кресле у письменного стола с закрытыми глазами сидит человек. Руки у него были подняты, точно он собрался лететь, лицо спокойное, спящее – и он действительно спал.

– Попробуйте согнуть ему руку, – сказал доктор.

Мы попробовали.

– Смелей!

Подогнув ноги, мы повисли на руках спящего человека, как на штанге. Это было страшно, потому что казалось, что руки могут сломаться. Но они не сломались. Человек ровно дышал, и ему, по-видимому, даже не приходило в голову, что мы проделываем такие штуки.

Я скоро забыл об этой истории, но на Пашку она произвела глубокое впечатление. Он нарисовал на потолке черный кружок и смотрел на него подолгу, не отрываясь, – воспитывал силу взгляда. Однажды он даже попробовал ее на Остолопове, который хотел поставить ему по геометрии единицу, но под воздействием этой силы исправил на двойку.

Из Нью-Йоркского института знаний, помещавшегося в Петрограде, на Невском проспекте, 106, он выписал книгу «Внушение как путь к успеху». Это была интересная книга. Но путь к успеху, оказывается, шел не через внушение, а через самовнушение. Нужно было внушить себе, что мы волевые, энергичные люди, и тогда нам не избежать успеха, то есть богатства. Именно так поступили в свое время Рокфеллер, Карнеджи и другие. О гипнозе упоминалось мельком, но зато с намеком на Распутина, который будто бы достиг высшей власти с помощью именно этой духовной материи.

Каждый день после гимназии Пашка пытался усыпить меня, и хотя иногда действительно хотелось спать, сон сразу же проходил, едва он с дьявольским выражением решимости впивался в меня широко открытыми глазами. Он мне надоел в конце концов, и, чтобы отделаться от него, я однажды решил притвориться спящим.

Это было под вечер, в нашей комнате с кривым полом. Пашка сказал, что сейчас он внушит мне нечто, или, иными словами, на расстоянии передаст свою мысль. Мы шли по комнате, он смотрел мне в затылок, и, хотя расстояние было небольшое, мне никак не удавалось угадать эту мысль, – может быть, потому, что приходилось все время удерживаться от смеха. У окна я остановился, зажмурился и хрюкнул. Но, очевидно, Пашка внушал мне что-то другое, потому что я почувствовал, что сейчас он даст мне по шее. Тогда я прижался носом к стеклу, открыл глаза – и отскочил, чуть не сбив с ног гипнотизера. С другой стороны окна, прижавшись к стеклу, на меня смотрела чья-то страшная сплюснутая рожа.

Пашка стал было доказывать, что это и была его мысль: он внушил мне увидеть рожу, – но это было уже чистое вранье, потому что полчаса спустя мы встретили обладателя этой рожи на Гоголевской, в двух шагах от нашего дома. Это был приличный господин с усами, в меховой шапке, который долго топтался на углу, а потом ушел и вернулся в картузе.

Мы сразу побежали к доктору, потому что это был, без сомнения, шпик, то есть полицейский агент. Но доктор засмеялся и сказал, что это не шпик, а нянькин поклонник и что он сменил меховую шапку на картуз, чтобы понравиться няньке. При этом доктор почему-то торопливо перебирал бумаги в ящике письменного стола, а потом снял офицерские брюки и остался в кремовых шерстяных кальсонах. Он переоделся в штатское и, вынув из другого ящика револьвер, небрежно сунул его в карман пиджака.

– Ну, конечно, я его знаю, – улыбаясь, говорил он. – Такой симпатичный господин с усами. О, конечно, это нянькин поклонник, и остается только удивляться ее успеху в столь преклонные годы. Но мне не хочется с ним встречаться, потому что он всегда приглашает меня к себе, а сегодня я очень занят и немного боюсь, что он обидится, если я откажусь. Так что лучше я пройду через сад отца Кюпара, а вы, ребята, останьтесь в моей комнате, пожалуйста, да. Почитайте, да. Пройдитесь туда-назад. Опустите шторы, да. Зажгите настольную лампу. Допустим, что я еще здесь. О, недолго – десять или пятнадцать минут!

Он протянул нам обе руки, мы пожали их: Пашка – левую, я – правую, – и ушел.

Опустив штору, мы зажгли настольную лампу и стали изображать, что стал бы делать доктор, оставшись дома. Пашка подсунул под курточку подушку и ходил на цыпочках, чтобы казаться выше. Мы дурачились до тех пор, пока из передней не раздался продолжительный, резкий звонок. Это была полиция, двое городовых, один штатский и жандармский офицер, которого мама встретила, надменно закинув голову с бьющейся от волнения жилкой на левом виске. Обыск продолжался долго, до ночи. В доме не спали. Нянька, растрепанная, в грязном халате, сидела на кухне и говорила, что во всем виноват патриарх Никон и что миру скоро конец, потому, что люди забыли старую веру.

Больше я не видел доктора Парве. В 1919 году к нам пришла высокая бледная женщина в черном, его жена, «то есть вдова» – так она сказала. Ей хотелось поговорить о нем. Она была совсем молоденькая, тоненькая. Мы поговорили, а потом она показала карточку – голый толстый мальчик, похожий на доктора, с таким же острым, насмешливым носом, сосал пятку, жмурясь от наслаждения.

Доктор был расстрелян белоэстонцами. Когда Юрьев был взят, наши предложили обмен пленными. Белые согласились, но потом передумали и расстреляли весь Юрьевский ВРК на пристани Монастырка.

Марина

Мне нравилась Шурочка Вогау. Когда я видел ее, мне казалось, что я могу войти, как это сделал Дон-Кихот, в клетку со львами. Но это было совсем не то, что я чувствовал, когда видел нянькину племянницу Марину. Она была веснушчатая, быстрая, рыжая. Отец у нее был поляк. Она жила в Лодзи, но часто приезжала в Псков, к няньке, потому что в Лодзи – хотя она ее очень хвалила – никто не хотел на ней жениться.

Просыпаясь, я сразу начинал прислушиваться к стуку ее быстрых шагов – она так и летала по дому. Вернувшись из Польши, она показывала свою разорванную фотографию. Какой-то кавалер снял ее, когда она купалась, потом стал показывать на свидании, и она отняла, но не всю фотографию, а только до талии. И кавалер сказал: «Не беда, главное осталось». Должно быть, это казалось Марине очень остроумным, потому что она все повторяла, смеясь: «Главное осталось». Я смотрел на нее, но не на всю сразу, а как-то отдельно – на полную грудь, ноги, на некрасивое живое лицо с улыбающимися глазами, на рыжие, легко рассыпавшиеся волосы – и завидовал Пашке, для которого очень просто было то, что казалось мне невообразимо сложным.

Я гордо и грустно улыбался перед зеркалом и вдруг написал Шурочке Вогау, что прошу исключить меня из числа ее знакомых. Это был интересный, загадочный шаг. Никто, конечно, не догадывался, что в Шурочкином лице я неопределенно угрожал всем женщинам в мире – очевидно, за то, что они мне все еще не принадлежат.

С этим-то мстительным чувством я проснулся в то утро и долго прислушивался к быстрым шажкам Марины. Она служила теперь в аптеке Иоффе и не жила у нас, а только приходила, чтобы помочь няньке, которая стала сильно пить и хворать. Вот она пробежала в столовую, на кухню, на лестницу черного хода. Я положил руку на сердце. Потом вскочил и с разгоревшимся лицом пошел к Марине.

Нянька кряхтела на лежанке, и ничего было нельзя, хотя Марина, месившая тесто, только засмеялась, когда дрожащей рукой я поправил прядь ее волос, выбившуюся на слегка вспотевший лоб. На висках от пота тоже завились колечки.

– Жарко, – сказала она.

Верхняя кнопка на кофточке отстегнулась, и, когда Марина месила, незагоревшая полоска груди открывалась и закрывалась.

– Нельзя, идите.

Она стала обтирать с пальцев тесто, потом поймала край кофточки губами и стала ждать, когда я уйду. Нянька лежала лицом к стене. Я взял Марину за плечи. Она шутливо замахнулась, потом сказала одними губами:

– Вечером, в десять, в Соборном саду.

Со странным чувством, что все вокруг плывет и колеблется, как раскаленный воздух, я вышел на улицу. Мне казалось, что все смотрят на меня и нужно говорить и ходить как-то иначе, чем прежде. Панков с повязкой «Милиция» вокруг рукава стоял на углу Сергиевской. Его исключили из гимназии, потому что он остался в пятом классе на третий год. Он поступил в милицию и был очень доволен.

– Умнее Краевича не будешь, – добродушно сказал он.

По учебнику Краевича мы проходили физику в шестом классе.

Стараясь не думать и неотступно думая о том, что произойдет в десять часов вечера в Соборном саду, я пошел на Великую и долго ходил по берегу, у самой воды. У меня болел бок, и я вспомнил, что весной провалялся две недели с плевритом. Облака медленно качались в воде, и одно, похожее на добродушного зверя с круглой пушистой головой, кивая мне, уплывало к Ольгинскому мосту. Купаться не следовало, но мне было жарко, и, раздевшись, я поплыл навстречу пароходику, тащившему баржу с дровами. Волны покрыли меня, я вынырнул и долго лежал на спине с чувством счастливой, проникавшей до самого сердца прохлады.

Наши ребята пытались превратить книжный склад губернского правления в библиотеку Совдепа. Я зашел, заполнил несколько карточек и все перепутал. Почему-то я торопился и хотел, чтобы все, что происходит на свете, происходило быстрее. Но все было совершенно таким же, как прежде, – дома, книги, люди. Молодой бородатый мужчина в тулупе встретился мне на Плоской и широко улыбнулся. Это был Карлуша Вундт, городской сумасшедший. Он был сын богача Вундта, владельца самого высокого в Пскове, пятиэтажного дома. Он ходил улыбаясь, показывая прекрасные белые зубы, и вдруг лицо его становилось озабоченным, грустным.

Карлуша тоже был совершенно такой же, как прежде.

Пашка с Вовкой Лопатиным фехтовали, когда я вернулся домой; отец каждый год покупал полагавшуюся по форме новую шпагу, нянька вместо кочерги мешала ими в печах. Я тоже пофехтовал.

Смеркалось, но времени еще было много, и я уселся один в нашей комнате, где были открыты окна и через неширокий проход двора виднелись освещенные окна соседнего дома. Там жили Кюпары. Женский силуэт неторопливо прошел за одним окном, потом за другим – тонкий, словно вырезанный из бумаги. Часы тикали под подушкой, и, должно быть, я не заметил, как лег, потому что теперь достал их лежа и старался рассмотреть в темноте. Половина десятого. Теперь скоро. Соборный сад вдруг возник передо мной, небольшой, окруженный насыпью, с полуразвалившейся башней. Много огней на Завеличье, а на реке – редкие. Это рыбаки с мережами выехали на ночь.

Тик-так… Еще минута… Я встал и согнулся на бок, как учил меня доктор Парве. Да, болит. Не нужно было так долго сидеть в воде.

О чем же мы будем говорить, когда я увижу ее под насыпью, в старенькой жакетке с кокетливо поднятым воротничком, смелую, смеющуюся, страшную, все знающую и ничуть не стесняющуюся того, что должно произойти между нами?

Я зажег свет и достал с полки энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Лодзь, оказывается, была уездным городом Петраковской губернии. Пять шоссированных дорог соединяли ее с промышленными центрами Польши. Экономическое развитие Лодзи по своей быстроте напоминает, оказывается, Северо-Американские Штаты. Энциклопедия была горячая и почему-то рвалась из рук, так что мне пришлось положить на нее голову, чтобы она не убежала.

Глеб вошел, когда я наваливал на нее все, что было в комнате, – гири, коньки, ботинки.

– Что с тобой?

Он взял меня за руку.

– Э, брат, да у тебя сорок!

Я сказал, что у меня не сорок, а двадцать одно и что умнее Краевича не будешь. Пять дорог соединяют Лодзь с промышленными центрами Польши, а Марина Мнишек ждет меня в Соборном саду.

И с тяжелым плевритом меня уложили в постель.

Немая клавиатура

Для отца музыка – это был полк, офицеры, парады, «сыгровки», на которых он терпеливо и беспощадно тиранил свою музыкантскую команду, ноты, которые он писал быстро и так четко, что их трудно было отличить от печатных. Он играл почти на всех инструментах. Но его музыка была полковая, шагающая в такт, сверкающая на солнце, мужественная. Недаром он придавал особенное значение ударным инструментам – барабану, треугольникам и тарелкам. И даже когда его оркестр играл похоронный марш, в музыке чудилось нечто подтянутое, военное, с выправкой и как бы внушающее покойнику, что, хотя он умер и тут уж ничего не поделаешь, он может не сомневаться, что и после его смерти все на свете – трам-та-ра-рам! – пойдет своим чередом.

Отец любил какую-то пьесу, в которой изображалось эхо, и, выступая со своим оркестром по воскресеньям в Летнем саду, посылал на горку трубача. Трубач отзывался неожиданно, и публика прислушивалась, не веря ушам. Скептики шли искать трубача, но не находили: он ловко прятался в кустах.

Для Пашки музыка была совсем другое. Он любил «изображать» на рояле, и это у него получалось прекрасно.

– Мама, – говорил он и действительно играл что-то прямое, немногословное, гордое, в общем похожее на маму.

– Нянька.

И однообразный ворчливый мотив повторялся до тех пор, пока все не начинали смеяться.

– Преста.

И начинался старческий собачий лай, хриплый, замиравший на короткой жалобной ноте.

Словом, у Пашки был талант, но он не придавал ему значения, потому что еще не решил, кем будет – знаменитым химиком или музыкантом. Дядя Леонид считал, что ему нужно «переставить» руку, но Пашка не соглашался, потому что это должно было занять, по его расчету, не меньше пяти лет. Он говорил, что для композитора не важно, умеет ли он хорошо играть, и что даже Чайковский играл в общем средне. Зато Пашка превосходно читал с листа. Кипа старых нот, которые он быстро проигрывал, постоянно лежала на рояле.

Дядя Леонид был известный пианист, ездивший в турне. На стенах его комнаты висели фотографии, на которых он был изображен в коротком пиджаке с закругленными полами, с черным бантом на шее. Так одевались художники, артисты. Но это было давно, а потом у него отнялись ноги, и иначе, как на костылях, я его не видел. Он жил у нас и первые годы выходил к столу, смеялся, шутил. Потом перестал.

Он был красивый, с вьющейся шевелюрой, и в молодости у него были «истории». Гродненская вице-губернаторша, молоденькая и хорошенькая, влюбилась в него и убежала от мужа. Но дядя убедил ее вернуться.

На фотографиях было видно, что он то носил, то не носил усы. Теперь он всегда носил их. Впрочем, однажды мама зашла к нам с Пашкой и сказала нехотя, что дядя сбрил усы.

– Он плохо выглядит, – сказала она. – Но не нужно говорить ему об этом.

И действительно, дядя выглядел плохо. У него запала верхняя губа, и в этот день было особенно трудно поверить, что гродненская вице-губернаторша была готова бежать за ним на край света.

В его комнате стояло пианино, и он постоянно играл – готовился к концерту.

Считалось, что это будет концерт, который сразу поставит его на одну доску с Падеревским, тем более что дядя так развил руку, что мог взять полторы октавы. Только у Падеревского была такая рука.

Он выбрал трудную программу – Скрябина, Листа и «на бис» мазурку Шопена. А если придется бисировать дважды – вальс, тоже Шопена.

Прежде у него не было времени, чтобы как следует приготовиться к концерту. Зато теперь – сколько угодно. С утра до вечера он повторял свои упражнения. Пальцы у него стали мягкие, точно без костей, и когда он брал меня за руку, почему-то становилось страшно. Я просил его сыграть что-нибудь, и он начинал энергично, подпевая себе, и вдруг останавливался и повторял трудное место: «Еще раз… Еще…» И, забыв обо мне, дядя принимался «развивать» руку.

Чтобы никого не беспокоить, он играл очень тихо, но все-таки сестра, у которой были частые головные боли, уставала от этих однообразных упражнений, и тогда мастер Бялый переделал дядино пианино таким образом, что на нем можно было играть почти бесшумно. Но фортиссимо все-таки доносилось. Тогда дядя сказал, что звуки ему, в сущности, не нужны и что глухота не помешала же Бетховену сочинить девятую симфонию! И Бялый снова пришел, маленький, грустный, с коричневыми, пахнущими политурой руками. Он прочел мне два стихотворения – «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой?» и «Буря мглою небо кроет» – и сказал, что сам сочинил их в свободное время.

Потом, в девятнадцатом году, дядино пианино пришлось променять на окорок и два мешка сухарей, и немая клавиатура, которую он некогда возил с собой, чтобы и в турне развивать руку, была извлечена из чулана. Вот когда можно было играть, решительно никому не мешая! Слышен был только стук клавиш. Но по дядиному лицу можно было подумать, что ничего не изменилось. Он играл, волнуясь, энергично двигая беззубым ртом, и рассказывал мне все, что он слышал: вот прошел дождь, ветер стряхивает с ветвей последние капли, и они звенят, сталкиваясь в вышине, и падают, разбиваясь о землю. Мальчик идет по дороге, свистит, размахивая палкой. Зимнее утро. Женщины спускаются к реке, полощут белье в проруби, переговариваются звонкими голосами. А вот ночь в ледяном дворце, и мальчик Кай складывает из ледяных кубиков слово «вечность».

Изредка он выходил посидеть на крыльцо и все прислушивался, бледный, с ногами, закутанными в старую шаль. Что там, в Петрограде? Правда ли, что столицей теперь станет Москва? Помнит ли еще его Гольденвейзер? Концерт будет в Москве, это решено. Может быть, «на бис» он сыграет Чайковского «Прерванные грезы». Все пройдет превосходно, без хлопот, без мук и унижений…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю