Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вениамин Каверин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Шумная компания ломилась в эти ворота. Пока дворник гремел ключами, они ругали его ласковыми пьяными голосами, а потом ввалились во двор, хохоча и хватаясь друг за друга, нарядные, в светлых пальто пахнущие вином и духами.
«Пижоны какие», – равнодушно подумал Карташихин. Он хотел пройти – и приостановился. Почти рядом с ним под руку с женщиной, красивой, но чем-то похожей на крысу, прошел Трубачевский. Карташихин посмотрел ему вслед и покраснел.
– Ну что ж! Твое дело.
Окликнув дворника, уже запиравшего ворота, он вышел на улицу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая1
Профиль в ночном колпаке – Вольтер – был нарисован отлично, с небрежным, ядовитым выражением, с большой, смеющейся нижней губой. Строки наезжали на него, кончаясь в самом колпаке, и под губой было намазано несколько неразборчивых слов.
Трубачевский взял лупу. Он не спал всю ночь и еще полчаса назад, возвращаясь домой, чувствовал такую усталость, что чуть не заснул на лестнице, дожидаясь, когда встанет отец.
А теперь все прошло. С ясной головой сидел он над рукописью.
Водяные знаки были отчетливые – 1823 год; но писано не раньше двадцать восьмого. Не раньше двадцать седьмого появляется это Д, похожее на прописное французское Z, это Ж с огромной петлей в середине – все преувеличения почерка, начинающего уставать. Первое слово, потом строка были разобраны очень быстро, – и вот он уже обо всем на свете забыл! Отец пил чай в столовой и дважды окликал его – он и слышал и не слышал. Звонок раздался, знакомый почтальон что-то сказал отцу, газета зашелестела. Быть может, письма?
– Коля, письма, – негромко сказал отец.
Он даже не обернулся.
Ловя здесь и там отдельные разборчивые слова, он наскоро пробежал всю рукопись, и то, что он прочитал, изумило его. Строфы, над разгадкой которых он работал с таким упрямством, были набросаны здесь в простом, незашифрованном виде. Он узнавал слова, находил рифмы, угадывал целые строки. Судя по первой строфе, можно было принять эти стихи за вариант «Героя», – он встретился с ней как со старой знакомой:
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари,
Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари,
Измучен казнию покоя,
Осмеян прозвищем героя,
Он угасает недвижим,
Плащом закрывшись боевым.
Ключ был верен. Единственное, неоспоримое доказательство, о котором Бауэр говорил на докладе, было найдено. Этот листок, с портретом Вольтера, с набегающими друг на друга словами, с быстрыми вычерками, был черновик десятой, сожженной главы «Евгения Онегина».
Знал ли Бауэр о том, что этот листок был в его архиве? Да и был ли? Все подозрения снова ему представились. Но сейчас не до того было! Новые строфы Пушкина, еще никому в целом свете не известные, еще не прочтенные ничьими глазами, были перед ним, и он ни о чем другом и не мог и не хотел думать.
Имена – вот что было труднее всего! Но одно из них он вдруг разгадал – все сошлось, и размер и рифма.
Читал свои ноэли Пушкин,
Меланхолический…
И дальше шла закорюка. Но он продолжал читать:
Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Декабристы. Старик был прав. Какова голова!
Трубачевский бросил лупу. Книга была готова. «Пушкин и декабристы». Двадцать пять печатных листов, нечего было краснеть – он сказал Неворожину правду.
Он вздохнул открытым ртом, ему стало холодно от восторга. Он приложит автографы, пусть все видят, что он сделал. Он докажет, что Пушкин был вдесятеро ближе к декабристам, чем это принято думать. В предисловии он расскажет историю своего открытия. Все – начиная с шифрованной рукописи и кончая этим листком, который он нашел…
Он вдруг задумался. Листок был найден в кармане чужого пальто. Но Неворожин служит в «Международной книге». Может быть, он купил этот листок для антиквариата? Или для себя? Может быть, он сам собирает старинные рукописи?
«Как мог я решиться на это? – с изумлением спросил себя Трубачевский. – Я просто украл его. И Неворожин догадается – нельзя не догадаться. Он явится ко мне, – Трубачевский с ужасом взглянул на часы, – и прямо в глаза скажет, что я – вор! Что я ему отвечу?»
Он схватился за голову и встал. Вот что: нужно бежать к старику. Нужно все рассказать. Нужно узнать, какие бумаги пропали из пушкинского бюро в тот день, когда он явился к Бауэру со своим открытием. Нужно просто увидеть его – и тогда все станет ясно.
Он оделся, вышел в столовую. Отец взглянул на него и выронил газету.
– Папа, у меня такой вид, потому что я не спал, – сказал он поспешно, – пожалуйста, папа, если ко мне придут, ты скажешь, что я поздно вернусь и чтобы не ждали.
Он выпил стакан холодного чаю и с отвращением съел бутерброд.
Шел дождь, не очень сильный, но прохожие толпились в подъездах, извозчики, которых в ту пору было еще много, подняли верхи и покрылись поверх армяков мешками. Трубачевский не стал пережидать. Весь мокрый, в мокром макинтоше, в надвинутой на уши кепке, он добрался, прыгая через лужи, до улицы Красных зорь и до знакомого дома.
Он позвонил, постучал, все не открывали. Потом Машенька открыла, и едва войдя, едва взглянув ка нее, он понял, что случилось несчастье.
– Машенька…
– Ш-ш, у нас Федоров, – сказала она шепотом, и Трубачевский сейчас же догадался, что это врач и что Бауэру плохо.
– Сергей Иванович? – тоже шепотом спросил он.
– Ему выкачивание делают, и сейчас сестра вышла и сказала, что показалась кровь.
У нее губы задрожали, и Трубачевский испугался, что сейчас она заплачет.
Но Машенька удержалась.
– Наверно, рак.
– Да бросьте вы! Моему отцу тоже делали, и тоже кровь, а потом посмотрели – и ничего, – шепотом соврал Трубачевский.
Она посмотрела на него и, прикусив губу, покачала головой.
– Нет, рак. Я давно думаю, что похоже.
– Ничего не похоже. Разве он похож на такого больного?
– Теперь стал похож. И ведь сколько, сколько раз я его просила…
Держа таз, покрытый полотенцем, Анна Филипповна вышла из кабинета, и Машенька побежала к ней.
Не зная, что делать, Трубачевский немного постоял в прихожей, потом на цыпочках пошел в столовую и сел, тоскливо оглядываясь. Растерянность была видна во всем. Сковородка с нетронутой холодной яичницей стояла на столе – должно быть, Машенькин завтрак. Какое-то белье, полотенце валялось – видно, что брошено в спешке.
Странные звуки поразили его: кто-то коротко дышал, и вдруг начиналось мычание, захлебывание, хрипение. Потом становилось тихо – и шорох, как будто что-то делали в тишине, и снова захлебывание, хрипение. Он понял, и у него сердце сжалось. Невозможно, невозможно представить себе, что эти звуки, и эта страшная тишина, и то, что сказала Машенька, что все это – Бауэр!
Все ходили растерянные, осунувшиеся. Только Анна Филипповна была спокойна. Она сварила кофе и накормила сестру, которая была здесь с утра, а теперь шел уже второй час, и до конца было еще далеко. Она приготовила для доктора мыло и чистое полотенце. Дважды она напомнила Машеньке о деньгах – «чтобы не забыть заплатить», – и все это тихо, без ворчания, которым прежде сопровождался каждый ее шаг.
Видно было, на ком все держится в этом доме.
Потом все куда-то пропали, и Трубачевский остался в столовой один. Сдержанным голосом Дмитрий говорил по телефону в прихожей. Имя Неворожина послышалось, и Трубачевский поспешно схватился за боковой карман, в котором лежал пушкинский черновик. Что делать с ним? Вернуть? Оставить здесь, в архиве?
Красивая седая сестра выглянула из кабинета.
– Попросите кого-нибудь, дочку.
Он побежал за Машенькой и столкнулся с нею в дверях.
– Идите, вас зовут. (Она с ужасом на него посмотрела.) Да нет же, просто сестре что-то нужно!
Она бессознательно повторила движение, которым все время закалывала маленькой гребенкой волосы, падавшие на лоб, и это так тронуло его, что он невольно схватил ее за руки, хотел сказать что-то…
Она отняла руки и пошла в кабинет.
– Книгу попросил, – сказала юна, вернувшись, – написал вот…
На старом конверте было написано знакомой рукою «А читать можно? Скучища!»
– Смеется, – добавила она недоверчиво. – То есть не смеется, а улыбается.
– Улыбается? – радостно переспросил Трубачевский. – Ну вот, видите? Что вы ему дали?
– Энциклопедический словарь «Пруссия до Фома» и «Россия».
Она тихонько засмеялась, но сейчас же стала опять серьезна.
– Знаете что… Вы здесь не сидите, в столовой. Нянька говорит – неудобно.
– Я пойду в архив, – испуганно перебил Трубачевский.
– Хорошо, я к вам потом забегу на минутку.
Но она не пришла. Прислушиваясь к звяканью посуды, к осторожному голосу врача, Трубачевский целый час просидел в архиве. Рукопись Пушкина, еще никому не известная, лежала перед ним, но он, разумеется, не прочитал ни слова. О чем только не передумал он за этот час! Вот Бауэр умирает, и он в последнюю минуту рассказывает ему о своей находке, о своих подозрениях; вот вместе с Машенькой он разбирает оставшиеся после него бумаги, и что ни день, то новые неожиданности и заботы. Вот он принимает посетителей по его делам. Вот в Пушкинском доме он делает доклад о его последних, еще не законченных работах… «Прошу почтить вставанием…»– и все встают, торжественные, печальные. Вот его приглашают принять участие в сборнике «Сергею Ивановичу Бауэру – Академия наук», и он берется за большой некролог.
Он так расстроился, сочиняя этот некролог, что не поверил ушам, услышав за стеной знакомый слабый голос:
– Ну вот, теперь, доктор, я вполне убедился в том, что ваша наука бессильна. Раньше думал, что только наша. Теперь вижу, что и ваша.
Дверь скрипнула. Машенька и Дмитрий вошли, и начался разговор, взволнованный, с недомолвками, с быстрыми, беспокойными вопросами и уклончивыми ответами врача. Бауэр молчал. Потом невесело рассмеялся.
– Ну, Сергей Петрович, говорите прямо. Рак?
Врач помедлил.
– Пока нет оснований, – негромко сказал он.
Все замолчали.
– А теперь вот что… Выпейте-ка вы чаю.
Дверь снова скрипнула. Трубачевский вскочил. Он не слышал шагов, но знал, что это Машенька. Хоть два слова сказать ей, хоть взглянуть!..
Он нашел ее в кухне.
– Машенька…
Она обернулась.
– Он умрет, умрет, – сказала она, и Трубачевский впервые в жизни увидел, как ломают руки.
2
Шел пятый час, когда он вернулся домой. Окно в его комнате было открыто, и ветер сдул со стола листы. Он не стал подбирать. Рассеянно вытаращив глаза, бледный, он сидел на кровати…
Ему приснилось, что он приглашен на вечер. Приходит – все незнакомые, пожилые. Он здоровается, они сидя подают пухлые руки. Говорят, говорят. Он не знает, зачем он здесь и кто его приглашал. Ему неловко с ними, тоскливо. Но вот зовут к столу. Он берет вилку и не может есть. Они смеются. Он выходит: дом стоит на зеленой, поросшей травой горушке. Осторожно он идет вокруг дома – не по тропинке, а по траве, чтобы не было слышно шагов. За углом – какие-то люди, а в стороне бледный, худой Бауэр, впалая грудь, острый нос, большой землистый лоб. Он берет его за руку, рад. И старик прячет лицо в пиджак, смотрит исподлобья, печально…
Отец разбудил его. Ничего не понимая, не слыша, он сел и с ужасом уставился на листы, которыми был усеян пол. Что случилось?
– …Я его в столовую проводил. Ты иди, а я пока здесь приберу. Потом перейдете.
– Что случилось?
– Да ничего не случилось! К тебе пришли. Я пока в столовую проводил. Беспорядок такой, что просто стыдно.
Дрожащими пальцами Трубачевский расстегнул воротничок. Разумеется, это был Неворожин. Что сказать ему, как оправдаться?
Умываясь, он сунул голову под кран. Нужно прямо сказать: «Я думал, что вы его украли…»
Держа за спиной трость, закинув голову, Неворожин стоял перед фотографией, на которой Трубачевские – отец и мать – были сняты во время свадебного обеда. Фотография была ужасная: отец сидел нелепо выпрямившись, с большими стоячими ушами, у матери были нарисованные глаза, у гостей дикие, самодовольные лица. На ковре – пятно; отец любил рассказывать, как тромбониста Каплана вырвало и как быстро официанты все убрали и засыпали опилками и песком.
– Здравствуйте, Борис Александрович, – краснея за фотографию, пробормотал Трубачевский.
– А, добрый день! – улыбаясь, отвечал Неворожин. – Простите, я к вам без приглашения. Не прогоните?
Он тростью показал на фотографию.
– Больше всего на свете люблю старинные фото. Это ваша мать? Вы на неё похожи.
Трубачевский посмотрел на него исподлобья: «старинные фото» и этот снисходительный тон – к черту, с какой стати! Пришел, так пускай говорит прямо.
– Чем могу служить? – громко спросил он и надулся.
Неворожин развел руками.
– Ну, вот! Ходи после этого в гости!
Трубачевский смешался, покраснел.
– Ах, в гости? А я думал…
– Да нет, вы очень хорошо сделали. «Чем могу служить…» Отличный вопрос, все ясно. Но знаете ли? Я должен был это у вас спросить. Именно для этого я к вам и явился.
– Почему, я не понимаю? (Отец приоткрыл дверь и закивал головой.) Перейдемте, пожалуйста.
Страдая, потому что отец кивал долго и с глупым видом, Трубачевский провел гостя в свою комнату и сердито предложил стул. Неворожин сел.
– Вот вы как живете? Стол, стул, кровать и книги. А окно? Во двор?
Нужно было из вежливости сказать хоть слово, но Трубачевский не мог. Он стоял, опустив голову, опираясь на письменный стол и разглядывая свои ботинки.
Неворожин снова улыбнулся, на этот раз про себя, чуть заметно.
– Николай Леонтьевич, я пришел, чтобы поговорить с вами – знаете о чем?.. Об иллюзиях. Эта тема странная и, кажется, несовременная. Но я давно собирался. А теперь, когда и повод представился…
Повод! С чувством почти физической боли в сердце Трубачевский взглянул на него и отвернулся.
– Во-первых, – спокойно и вежливо продолжал Неворожин, – позвольте вам объявить, что вы мне очень нравитесь. Мне даже кажется иногда…
– Вы меня нисколько не знаете, – угрюмо перебил Трубачевский.
– Нет, я понимаю вас. И знаете ли, что я про вас думаю? Что вы – человек необыкновенный.
Трубачевский быстро поднял глаза.
– На днях я прочитал вашу книжку, – каким-то противно-приподнятым голосом сказал Неворожин. – Вы понимаете Пушкина, как никто. Вот почему вы разгадали эту криптограмму. Вы в нем самое важное почувствовали – несвободу, ужас перед государством. И написано превосходно – дыхание слышно. Это архивный рассказ, новый жанр. Вам шутя далось то, над чем другие работают годами.
Трубачевский хотел что-то сказать, возразить – и не нашелся. Он был поражен. Неужели правда?
– В другое время ваша будущность была бы ясна… Или в другой стране, – быстро добавил Неворожин и улыбнулся. – А у нас – нет. Помните эти куплеты в Мюзик-холле: «Если явится к нам гений, Госиздат его издаст… А быть может, не издаст, в самом деле не издаст, безусловно не издаст…» Коротко говоря: очень плохо, что вы написали хорошую книгу. Теперь с вами много хлопот. Нужно думать – годитесь ли вы в аспиранты? Вы интеллигент. Можно ли вам доверять? Едва ли! Впрочем, если вы не сделаете ни одной ошибки – ни политической, ни моральной (он подчеркнул это слово), нам дадут это высокое звание. Вы получите сто рублей стипендии. В семинарии по текущей политике вы будете читать доклады о снижении цен. Это и есть наука. Вы переедете в другую комнату. Здесь сколько метров? Четырнадцать? А в новой будет двадцать четыре.
Он встал – и Трубачевский впервые заметил, что у него странные глаза, бледно-голубые, верхнее веко подтянуто, как перепонка.
– Но вы вспыльчивы, несдержанны и слишком честолюбивы. Вам не дадут сделать даже и эту карьеру. Тем более что одну ошибку вы уже сделали – вы не в партии и не в комсомоле. У вас нет будущности. То, о чем вы мечтаете, никогда не осуществится.
– О чем же я, по-вашему, мечтаю?
– О славе, – просто сказал Неворожин. – Вы мечтаете о том, чтобы в трамвае, на улице, в театре вас узнавали в лицо, чтобы за вашей спиной шептали: «Трубачевский!» Вы тысячу раз представляли свое имя в газете, в журнале, в иностранном журнале. Вы сочиняли о себе статьи. В лучшем случае на вашу долю выпадет только одна статья – некролог в вечерней «Красной газете».
– Забавная идея, – с трудом сказал Трубачевский.
Ну вот видите, – живо возразил Неворожин, – вы еще так молоды, что находите это забавным. Это не забавно, потому что никому не известно, что представляет собой будущая гармония, ради которой вас превратят в навоз вместе со всеми вашими мечтами о славе. А между тем…
Трубачевский хотел возразить, он остановил его, подняв руку.
– А между тем все в ваших руках – и карьера и слава.
– Вы смеетесь.
– Ничуть. Послушайте… Вы больше года работаете в архиве Бауэра. Знаете ли вы, что представляет собою этот архив?
– Думаю, да.
– А я думаю – нет! Это собрание редчайших исторических рукописей. Это уникумы, которым нет цены. Вчера вы взяли у меня пушкинский автограф. Он ничего не стоит в сравнении с тем, что находится в этом архиве.
Трубачевский вздрогнул хотел возразить, оправдаться…
Не давая ему сказать ни слова, заранее с какой-то высокомерной досадой махнув рукой, Неворожин продолжал говорить. Лицо его, всегда ровно бледное, загорелось, слабый розовый оттенок проступил, и в глазах появилось жестокое и важное выражение.
Письма Наполеона, квитанция за подписью Мольера, девять писем Густава Адольфа, бумаги из личного архива Людовика Шестнадцатого, донесение краковского нунция Клавдия Рангони о Дмитрии Самозванце, документы, разыскиваемые десятки лет, – вот что хранится в этом архиве. Автографы Робеспьера, Мирабо, Дюмулена, греческая рукопись из библиотеки Ивана Грозного. Я видел ее, одни виньетки и орнаменты могут свести о ума любого парижского антиквара. Личные письма Анатоля Франса, с которым Бауэр был знаком, даже близок. Я не говорю о русских рукописях, о письмах Екатерины к Потемкину, Чарторыжского к Александру, о шести письмах Петра Первого, из которых три собственноручных. А древние рукописи! Пандекты Никона Черногорца пятнадцатого века, Судебник царя Федора шестнадцатого века, раскольничий апокалипсис, направленный против Петра, с тремястами выполненных на золоте миниатюр. Вы спросите меня, откуда я все это знаю? Дорогой мой, я слежу за этим архивом шесть лет. Я знаю, сколько стоит письмо Петра Первого в Париже и сколько в Нью-Йорке. За квитанцию с подписью Мольера дают три тысячи франков, ну-ка, переведите это на советские деньги! Однажды я попробовал подсчитать, сколько же стоит весь архив, и бросил, перевалив за четыреста тысяч.
Он стоял лицом к лицу с Трубачевским и, положив руку на его плечо, говорил все быстрее и тише.
С последними словами он вдруг поднял плечи, наклонил голову, и Трубачевский невольно отшатнулся – так холодны и неподвижны были его глаза.
– Я все это знаю, – робко возразил Трубачевский и соврал. – Ну и что же?
– Вы не догадываетесь?
– Нет.
Как вы еще молоды! – сказал Неворожин. – Сколько нам лет? Двадцать? Самое счастливое поколение – двадцать лет в двадцать восьмом году. Значит, – в семнадцатом – девять. Вот почему вы так недогадливы! Вы не успели устать от падающей валюты, от революций и войн. А я устал. Я хочу найти себе место где-нибудь среди северных людей, в северных широтах. Мне нужно найти одну женщину, с которой я расстался как раз в то время, когда вам стукнуло девять лет. Оттуда очень удобно будет следить за вашими успехами. Вы знаете, достаточно будет продать пандекты Никона Черногорца, чтобы издать с вашими комментариями неизвестные письма Наполеона, которые произведут шум в европейской науке. Работа, за которую здесь вы получите прибавку жалованья в двадцать пять рублей, сделает вам имя в Париже. Послушайте… Бауэр болен, у него рак, ему осталось недолго жить. Зачем ему эти бумаги? Он прожил хорошую жизнь – нам с вами такой не прожить, – и, знаете ли, он был бы не очень огорчен, честное слово! Разумеется, он выгнал бы меня вон и, может быть, позвонил бы куда-нибудь по телефону, но в глубине души… Ведь речь идет об издании документов, которые он собирал сорок лет. Какой же настоящий ученый предпочтет, чтобы они еще сорок лет пролежали в архиве Академии наук или Публичной библиотеки? Ну-с, теперь?
– Что теперь? – пробормотал Трубачевский.
– Догадались?.. Я не тороплю вас, – поспешно добавил он, заметив, как мгновенно и болезненно побледнел Трубачевский. – Дело терпит. Обдумайте спокойно все, что я сказал вам. Но не забывайте об одном: этот случай единственный и никогда не повторится. Если вы откажетесь, вы себе этого никогда не простите. И еще одно: если вы вздумаете передать этот разговор Бауэру, пожалуйста, сделайте это со всею деликатностью. Он все-таки очень болен. Это опасно для жизни – узнать, что сын живет продажей бумаг, украденных в его архиве.
Он обернулся, ища глазами шляпу, и Трубачевский испугался, что он сейчас уйдет и все это так и останется без ответа. Нужно было что-то сказать, очень спокойно, может быть, просто рассмеяться. Но он устал от бессонной ночи, от дня, проведенного в таких волнениях, от этого страшного разговора, и все смешалось в голове, только какие-то обрывки: «С кем вы говорите!.. Как вы смеете!..» – мелькали. Не те слова, и, главное, глупо, глупо!
Неворожин поклонился.
– Подождите, – разбитым голосом сказал Трубачевский, – я еще раз… Я хочу спросить вас… Вы не шутили, вы говорили серьезно?
Неворожин пожал плечами, взял в руки трость, надел шляпу.
– Ах да, – вернувшись с порога, сказал он. – Этот листок, который вы вчера у меня взяли, он пригодился вам? Вы, наверно, думали, что я его у Бауэра стащил? Нет, нет! Я его лет десять назад купил у вдовы Кучинского, известного антиквара.
Он вышел. Отец топтался в прихожей и, столкнувшись с ним, что-то зашептал, зашептал, побежал открывать дверь. Неворожин поблагодарил спокойно и учтиво.