355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Избранное » Текст книги (страница 13)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

Глава вторая
1

Каждую встречу с ней Карташихин вспоминал отдельно: первая – ночью у мечети, вторая – в баре и третья – в садике, на скамейке, когда он увидел ее из окна. Он помнил все – ее туфли молочного цвета, с перекладинками, образовавшими на подъеме маленькую решетку, косынку, завязанную узлом на плече. В садике, проводил глазами студентов, она вынула носовой платок и зачем-то приложила к губам. О чем она думала, чертя на земле это слово: «Пора, пора!»– и наискосок неглубокими линиями: «Пора»?

Всегда он видел ее издалека, а у мечети ночью, и ему показалось, что у нее смуглый румянец, как бывает у восточных женщин. Потом, в баре, он увидел, что ошибся.

Один раз она пожала ему руку – когда у памятника Суворова они прощались после первой встречи. Рука была узкая и сильная, в замшевой перчатке. Он неловко и быстро пожал ее и коснулся того места на запястье, где кончалась перчатка. Вернувшись домой, он еще чувствовал это прикосновение в кончиках пальцев. Он чувствовал его и теперь – через год, ночью, среди спящих товарищей, в палатке, глядя через откинутое полотнище на далеко раскинувшийся ночной, голубоватый лагерь.

Только один человек догадывался о том, что происходит с ним, – Виленкин, с которым он подружился в лагерях. Они были в одном взводе и жили в одной палатке, изучая друг друга со всей беспощадностью двадцатилетних натуралистов и материалистов…

Трудно было поверить, что только в двенадцать лет Виленкин научился читать и свободно говорить по-русски. Он родился в местечке. Матери он не помнил. Отец, философ и профессиональный нищий, читавший в подлиннике Моймонида, мало интересовался детьми. Впрочем, он нашел время, чтобы обучить их древнееврейскому языку, знание которого считал необходимым для образованного человека.

Четырнадцати лет Бер вместе с братом сбежал от отца и поехал в Минск. Дядя с материнской стороны, которого он никогда в жизни не видел, был его единственной надеждой. Он разыскал его. Выяснилось, что дядя был тоже нищий, но влиятельный. На толкучем рынке его знали и уважали. Потрясенный тем, что мальчики обратились к нему с приветствием на древнееврейском языке, он через знакомую кухарку столовой Минского горсовета, приходившуюся дальней родней администратору здешнего театра, устроил одного мальчика газетчиком, другого – поваренком на кухне детского дома. В газетчики попал Бер. Через два года он уже сам писал в этой газете.

Он был миролюбив, но принципиален. Быстрота, с которой он читал книги, была необыкновенна. Студенты шутили, что между «налево» и «кругом» он успевает пробежать две-три страницы. Талмуд, с его рассудочными толкованиями, с причудливым синтаксисом, с замысловатостью и упрямством, иногда сказывался в нем. Добрый утиный нос его раздувался, когда дело доходило до спора. Приподнимаясь на цыпочках, он говорил высоким, мальчишеским голосом, и все быстрее и выше, – студенты утверждали, что он может произнести до двухсот слов в секунду. Но вдруг он становился задумчив. Он начинал говорить медленно, запинаясь. Голубые глаза смотрели с рассеянным и детским выражением.

Карташихин занимал его.

– Послушай, ты – человек и, стало быть, явление психологическое, – однажды сказал он ему. – Ты должен знать, что сила любви пропорциональна силе затраченного на нее полового воздержания. Ты живешь, как факир.

– Иди ты к черту, – уныло возразил Карташихин.

– Черт – это алогизм. Обратимся лучше к народной поэзии. Знаешь песню: «Хорошо траву косить, которая зеленая, хорошо девку любить, которая веселая». Веселая – стало быть, сговорчивая. А ты…

Он не договорил. Опустив голову, Карташихин вдруг двинулся на него. Больше Виленкин не поднимал этого разговора.

2

Вернувшись из лагерей в конце июня, Карташихин зашел к Щепкину – и неудачно. Только что собрался он изложить Александру Николаевичу план своей работы в научном кружке, как в дверь постучали, сперва очень тихо, потом снова, погромче.

– Войдите.

Карташихину показалось, что он где-то видел эту девушку, Шел дождь, серое пальто потемнело на плечах, лицо было мокрое, и капли скатывались прямо на нос с маленькой соломенной шляпки. Она хотела смахнуть и передумала: и рука была мокрая. Молча она стояла у порога, вокруг уже накапало на пол, и даже с ресниц упали капельки, когда Александр Николаевич вскочил и бросился к ней с протянутыми руками.

– Машенька!

– Здравствуйте. Простите, я у вас тут…

Она не нашла слова, улыбнулась.

«Ага, понимаю», – сердито подумал Карташихин, глядя, как суетится и волнуется Александр Николаевич, как он снимает с нее пальто и усаживает, как у него засияли и подобрели глаза.

– Александр Николаевич, я пойду, – сказал Карташихин.

– Куда? Нет, подождите, мы не договорили… Хотя, да.

– Я вам помешала?

– Ничего, мы завтра договорим.

– Нет, пожалуйста, сейчас, – энергично сказала Машенька, – я помешала вам, это свинство.

– Александр Николаевич, я все равно больше ничего не знаю и не думал, – торопливо пробормотал Карташихин.

– Ладно, до завтра. А пока вот что – познакомьтесь!

– Рука мокрая…

– Не беда, давайте, – вдруг сказал Карташихин, – Я вас знаю, – добавил он, когда она назвала себя, – то есть я вас видел. Мы живем в одном доме. Я вас уже много лет знаю, вы тогда еще были в школе.

Машенька хотела что-то сказать, но он уже надел кепку, кивнул и вышел.

– Ну, Машенька, рассказывайте! Впрочем, нет, дайте мне сперва на вас посмотреть! Вот сюда, сюда…

И Щепкин взял ее за руки и подвел к окну.

– Совершенно большая и красивая, – с удовольствием сказал он, – совершенно выросла. Сколько вам лет?

– Девятнадцать.

– Девятнадцать лет? Черт знает, я просто старик! ну, садитесь! И рассказывайте! Как это глупо, что мы не видимся годами! Как Сергей Иваныч?

– Он болен, – грустно сказала Машенька. – И не лечится. То есть лечится, но плохо. Я хотела попросить вас, Казик, чтобы вы к нему зашли и поговорили.

– Я?

– Да, да!

Щепкин поджал рот.

– Конечно, с большим удовольствием, – неуверенно сказал он, – если бы не эта история… Эта штука.

– Казик, никакой штуки давно нет. Он на днях вспоминал вас, и очень сердечно. Николай Дмитриевич – одно, а вы – другое. И, кроме того… – Она помолчала. – Теперь я совсем одна.

– Хорошо, зайду, – решительно сказал Щепкин. – Значит, что же? Убеждать, чтобы лечился?

– Да. И вообще… посмотреть. Только не проговоритесь, что я вас просила. Просто так, узнали, что болен.

Она сняла шляпку, и волосы рассыпались, она машинально откинула их со лба. Движение было усталое.

– А Дима?

– Казик, а что у вас? – не отвечая, торопливо сказала Машенька. – Вы стали знаменитым человеком, да? Я про вас в газете читала.

Он внимательно посмотрел на нее.

– Ничего я не знаменитый, это все ерунда! Без моего ведома напечатали – и все перепутали. Я еще ничего не сделал – все собираюсь, и не выходит.

Шорох и ворчанье донеслись из-за перегородки. Пружина треснула. Кто-то откашливался. Дверь приоткрылась. С висячим кадыком, в туфлях и мышином халате, старик, которого Машенька не узнала, выглянул, посмотрел на нее и скрылся.

Щепкин немного покраснел.

– Это отец, – негромко сказал он, – Он очень постарел, правда?

– Да.

Он не только постарел, он стал страшен, и она чуть-чуть этого не сказала.

Через десять минут старый Щепкин вновь появился – на этот раз в черном лоснящемся сюртуке. Воротничок был старинный, высокий, кадык висел между его отогнутыми уголками.

– Если не ошибаюсь, Мария Сергеевна? – церемонно спросил он.

Машенька испуганно подала руку.

– Я вам не помешал? Шура, я не помешал вам?

– Нет, пожалуйста, – сухо ответил сын.

Старый Щепкин погладил височки и сел.

– Как поживает Сергей Иваныч? – вдруг с живостью спросил он. – Я слышал, он нездоров?

– Да, – отвечала Машенька с принуждением.

– Он серьезно болен, – с удовольствием повторил Щепкин, не обращая ни малейшего внимания на сына, у которого стало напряженное, сердитое выражение лица. – Очень серьезно. Его надо лечить. И не здесь, а за границей. Пускай едет в Берлин, к Биру. В девяносто восьмом году Бир лечил меня от несварения желудка.

С минуту все молчали. Александр Николаевич посмотрел на отца и отвернулся. Машенька привстала.

– Исследование делали? – отрывисто спросил Щепкин.

– Да.

– И что же? Диагноз?

– Диагнозы были разные, – не глядя на него, отвечала Машенька.

– Например, например?

– Папа!

Старый Щепкин зажмурился, засмеялся, замахал рукой.

– Помешал, помешал, не то сказал, наврал, наврал, – прохрипел он и вдруг встал и вышел.

Это было так неожиданно, что Машенька вскочила, сама не зная зачем, и сейчас же криво надела шляпку. Покусывая губы, Александр Щепкин прошелся по комнате. Она взяла его за руку.

– Ну что мне с ним делать? – тихо сказал он.

3

Дождь еще моросил. Сторожиха подметала сквер и намела по углам большие кучи мокрых, потемневших листьев. Она была на кого-то похожа, но Машеньке некогда было вспоминать, на кого, и она поскорее стала думать о своем. Во-первых, Казик. Это странно, она совершенно забыла, какой он хороший. Правда, он очень переменился! Он выглядит гораздо старше Димы, трудно поверить, что между ними только три года. Он стал серьезнее и гораздо проще. Мельком она подумала о старом Щепкине, но эта мысль пригрозила ей всеми другими – об отце, печальными и занимавшими все ее время, и она нарочно сейчас же забыла старого Щепкина и вернулась к молодому.

Она вспомнила, как они вместе жили в Финляндии – и он на пари прыгнул со скалы в море и расцарапал грудь и живот об острые камни. Эти дураки, Димка и Сережа Кричевский, решили тогда, что раны нужно лечить солнцем, и заставили его жариться целый час, пока все не запеклось, и пришлось размачивать перекисью водорода. Сосны росли наклонно между скалами и над морем, воздух соленый, и кожа чуть солоноватая, если лизнуть, а песок кристаллический, крупный. Сколько ей было лет тогда – семь или восемь?

Дождь усилился, и она пожалела, что не села в трамвай. Но в трамвае было бы плохо думать – толкались. Она пошла немного быстрее, но скоро забыла о дожде и только время от времени вытирала мокрым платком мокрые щеки.

«Ничего, только бы папа поправился, а все остальное отлично!»

«Что же Дима? Может быть, это для него даже лучше. А если нет…» И она подумала теми же словами, которыми Казик сказал про своего отца: «Ну что мне с ним делать?»

Она вспомнила, что Варвара Николаевна явилась к ним в простом темно-синем платье, – без сомнения, она нарочно оделась так скромно. Она поцеловала ее и сказала, что хорошенькая, «лучше Мити». Диму она называла Митей. От нее пахло горьковатыми, наверно очень хорошими, духами. И что-то напряженное в голосе, в шутках, понятных, должно быть, только ее кругу, а иногда в глазах. Глаза вдруг становились равнодушными, пустыми. Она его не любит.

До дома было уже близко, но она устала и на Зоологическом села в трамвай. Запах мокрой одежды был так силен, что она хотела вернуться на площадку, но уже поздно было, бабы с кошелками набились у Ситного рынка. Теперь думать нельзя было, но она успела еще вспомнить про этого студента, с которым ее познакомил Щепкин. Сердитый студент! И, наверно, врет, что давно ее знает. Нет, не врет! Мальчишек всегда был полный двор, и она каталась с ними на коньках, играла в снежки и дралась. Но который?

Один мальчик, суровый и смуглый, вдруг появившийся во дворе, еще когда она была в первой ступени, и объявивший всем девчонкам бойкот, припомнился ей, и она решила, что это был Карташихин. Его немного боялись и уважали. Потом все девчонки влюбились в него. Он ходил, надвинув кепку на лоб, и ни с кем не здоровался…

Она не очень удивилась, подойдя к дому и увидев его наяву, а не в воображении. С каким-то маленьким, черным и быстроглазым он стоял у решетки сквера, и маленький сказал быстро: «Ну, прощай!» – как раз когда она прошла мимо. Несколько секунд она шла, слыша за собой шаги Карташихина и чувствуя, что он на нее смотрит. Потом обернулась.

– Долго же вы добирались до дому!

– А я еще в институт заезжал, – возразил Карташихин и догнал ее.

– Вы в каком?

– В Медицинском, а вы?

– Я в Технологическом. Знаете, я потом вспомнила, что в самом деле мы когда-то встречались. Вы – тот мальчик, который объявил всем девчонкам во дворе бойкот только за то, что они девчонки.

Карташихин засмеялся.

– А вас укутывали в двадцать платков, и вы однажды тихонько сняли их в нашем подъезде, положили под лестницей и прикрыли газетой. Я видел. Потом – у вас было любимое место между ящиками, за мебельным сараем, вы туда забирались с другими девчонками и шептались. Видите, я все знаю, А потом мне про вас рассказывал Трубачевский.

Машенька опустила голову. Ничего особенного не представляла собою ложбинка вдоль тротуара, но она некоторое время следила за плоской струйкой воды, которая по ней катилась.

– Вы с ним знакомы?

– Много лет, еще со школы. Кстати, куда он девался? Ведь он у вас каждый день бывает?

– Да, бывает, – тихо сказала Машенька.

Карташихин искоса посмотрел на нее, на мокрую прядку волос, на пушистый, круглый, порозовевший овал щеки под соломенной шляпкой – и ничего не сказал. Да и поздно было. Они стояли у ее подъезда.

4

На другой день он снова поехал к Щепкину – и не застал его дома. Старый архивист в мышином халате, из-под которого видна была грязная грудь, поросшая грязными, серыми волосами, выставил его, не дослушав. Карташихин прошел через садик. Маленькая серьезная девочка делала из песка куличи и ставила их на скамейку один подле другого, на месте Варвары Николаевны сидела и дремала толстая няня.

Вечером он был в баре. Тот же швейцар с челюстью стоял у вертящейся двери, лампочки под голубыми абажурами горели на столиках, лохматый дирижер размахивал длинными руками и вдруг начинал играть на кларнете. Карташихин поднял глаза: заспанная, засыпанная пудрой девица сидела за тем столиком на антресолях и с пьяным любопытством рассматривала своего кавалера.

Карташихин заказал пиво, но не стал пить. Он нашел себя в зеркале и, нахмурившись, долго смотрел исподлобья. У него голова кружилась от злобы. Он дал себе слово, что с этой минуты забудет о ней.

Заикин из бюро Пролетстуда засадил его за статью для «Красного студенчества». Он писал ее медленно и вяло… «Если бы академика и общественность были в действительности непримиримы… Если бы наши втузы подготовляли не только специалистов… Если бы… если бы…»

Если бы Лев Иваныч был в Ленинграде, он бы все рассказал ему, и все – как в детстве – стало бы очень просто. Но Лев Иваныч был далеко – на Кавказе.

«…Если бы подготовка социалистических специалистов падала только на комсомольские и партийные организации…» Он писал статью у окна. Небо было низкое, облака бродили, как мысли, сонные и неверные. Положив перо, Карташихин долго следил за их медленным, меняющимся движением. А что, если поехать к нему?

5

Он давно собирался зайти к Трубачевскому, с которым не виделся добрых полгода. Это не было настоящими угрызениями совести – то чувство, с которым он время от времени вспоминал о нем. Но к понятию «совесть» это чувство имело некоторое, хотя и отдаленное, отношение. И нечего было доказывать себе, что он ничуть не виноват перед своим – еще так недавно – самым близким другом! Раннее летнее утро вставало перед ним, шумная компания, ломившаяся в ворота, и среди этих людей, нарядных, пахнувших вином и духами, – Трубачевский, под руку с женщиной, красивой, но чем-то похожей на крысу.

Он не стал звонить ему, пошел наудачу – и застал, хотя и «на отлете», как сказал, робко улыбаясь, обрадовавшийся ему старый кларнетист.

В новом костюме, свежевыбритый, бледный, рассеянно тараща глаза, Трубачевский быстро ходил по своей комнате из угла в угол. У него горели щеки, хохлы на затылке торчали встревоженно, недоумевающе, и, судя по тому, как он уставился на приятеля, рванувшего дверь и остановившегося на пороге, он был за тридевять земель от всего земного в эту минуту.

– Узнаешь? – улыбнувшись, спросил Карташихин.

– Ванька!

Добрых полчаса они ругали друг друга. Впрочем, ругал главным образом Трубачевский. Ну хорошо, новые друзья, институт, какая-нибудь особа женского пола – все это понятно. Но неужели не нашлось десяти минут, чтобы зайти или хоть позвонить? Нет, Ванька – подлец, теперь это для него совершенно ясно.

– А ты?

– И я, – охотно согласился Трубачевский. – Ну, рассказывай!

– Не о чем. Был в лагерях, теперь собрался к Льву Иванычу. Поехали?

Трубачевский вздохнул и сел, вытянув длинные ноги. Потом вскочил и, порывшись в ящике, вытащил маленькую белую книжку.

– Видал?

– Нет. Это что? Первый опус?

– Ты смеешься, собака, – добродушно сказал Трубачевский, – но, между прочим, только потому, что не смыслишь в этом деле ни уха, ни рыла. Я прочел десятую главу «Евгения Онегина».

– Да ну! Помнится, и я читал ее. В четвертом классе.

– Едва ли. Дело в том, что она была зашифрована, и на планете, называемой «Земля», я прочел ее первый.

– Поздравляю. Это – достижение?

– Я был бы очень рад, если бы тебе удалось сделать нечто подобное в медицине, – обидевшись, сказал Трубачевский.

– Ладно, не сердись. И не задирай носа. – Карташихин шутливо стукнул его по затылку. – Лучше скажи – что с тобой сталось? Ты прочел десятую главу «Евгения Онегина», напечатал книжку, небось получил сотни полторы…

– Две.

– Тем более. Все, следовательно, в порядке. Почему же в таком случае у тебя такой разгромленный вид? Можно подумать, что ты стоишь на краю пропасти, не решаясь – броситься ли вниз головой или все-таки перепрыгнуть?

Трубачевский достал портсигар. «Дорогой и новый», – нехотя отметил про себя Карташихин. Они закурили.

– Послушай, ты когда-нибудь думал о славе?

– Неожиданный вопрос. Наверно, думал, не помню. Тоже в четвертом классе.

– Твое счастье. А я вот часто думаю, и не отвлеченно представь себе, а совершенно реально.

– То есть?

– Мне кажется, что слава – это возможность распорядиться своей судьбой. И распорядиться так, как хочешь этого ты, а не другие.

– Что значит «ты, а не другие»? Кто эти «другие»? Твой родитель? Деканат ФОНа? Государство?

Трубачевский пробежался по комнате, сел и снова вскочил. Он и прежде был бледен, а теперь, глубоко вздохнув, побледнел еще больше.

– Послушай, ты можешь вообразить… Что, если бы к тебе явился – не знаю кто – чародей, волшебник? Явился и предложил бы перешагнуть через годы труда, через все испытания, огорчения, заботы? Через всю эту музыку, в результате которой я буду получать не сорок рублей в месяц, а сто сорок? Если бы он посадил тебя на ковер-самолет и – раз-два-три! – ты очутился бы… ну, допустим, в Париже. – Он затянулся и нервно погасил папиросу. – Сегодня мне приснился Париж. Какая-то набережная – наверно, Сены. Букинисты, книжный развал, знаешь, как у нас на Ситном, в Ветошном ряду. Я роюсь в книгах и вдруг слышу – говорят обо мне. Я не оборачиваюсь, притворяюсь, что не слышу. Обо мне ли? Да, обо мне. Потом какой-то бульвар, бесшумно проносятся машины, дождь виден в столбах света от фар. Я вхожу в кафе, иду между столиками. Люди играют в шахматы, читают газеты, пьют ситронад. Я вхожу – и все останавливается. Тишина. Смотрят на меня, говорят обо мне.

Он посмотрел на Карташихина и нерешительно улыбнулся.

– Фантастический сон!

– Я бы сказал – симптоматический, – возразил Карташихин. – И симптомы – угрожающие.

– Ты думаешь?

– Не сомневаюсь. Ты хочешь знать, что я сделал бы, если бы ко мне явился твой чародей? Изволь. Спустил бы его с лестницы. Я, например, задумал одну штуку. Один прибор, очень сложный и, может быть, мне не под силу. Но если бы завтра твой волшебник поднес мне его готовеньким – я бы отказался. Что касается славы… Славу, по-моему, надо заработать, а если ее подносят на блюде – значит, это слава нечестная, украденная.

Последнее слово выговорилось нечаянно, само собой, и Карташихин не понял, почему, услышав его, Трубачевский вздрогнул, как от удара. Впрочем, он сразу же оправился.

– Почему же украденная? – неловко засмеявшись, спросил он.

– Потому что это и не слава, а просто удовлетворенное честолюбие. А настоящая слава…

Карташихин поднял глаза и посмотрел куда-то мимо своего друга – точно там, в глубине комнаты, увидел настоящую славу.

– Остановить смерть, вернуть человеку жизнь, когда, по всем законам науки, она уже за пределами земного бытия. Доказать, что это – неверные, придуманные, продиктованные нашей беспомощностью законы. И не перешагнуть, а ворваться в самое трудное, действительно новое, еще небывалое на земле, ворваться и переставить по-своему – вот тогда и ждать славы, если уж без нее нельзя обойтись! И брось ты к дьяволу свои фантазии, – вдруг с дружеской теплотой сказал Карташихин. – Набережная Сены, букинисты, ситронад! Ты меня извини, но это, брат, литература, и не из лучших. Один ситронад чего стоит! И не будут о тебе говорить в парижских кафе, не надейся!

Трубачевский слушал, опустив голову. «Эх, напрасно я о ситронаде сказал», – с досадой подумал Карташихин.

– Нет, Колька, как хочешь, а я тебя не пойму. Ведь у тебя дело в руках, наука, если только чтение «Евгения Онегина» – это наука, – не удержавшись, добавил он в скобках. – А ты мечешься, несешься куда-то на всех парах, лезешь в бутылку. И еще, знаешь, какое у меня впечатление, – что все это не твои слова…

– А чьи же?

– Не знаю. То есть они какие-то… И твои и чужие.

«А вот это уж и совсем напрасно», – снова подумал Карташихин. Трубачевский криво улыбнулся, пожал плечами. Есть такое выражение: «уйти в скорлупу». Именно это стало происходить с ним на глазах Карташихина, который, окончательно рассердившись на себя, вдруг оборвал свои наставления. Но было уже поздно.

– Ты так думаешь? – холодно спросил Трубачевский. – Может быть, может быть. Значит, ты недавно из лагеря. Ну как, здорово вас погоняли?

Они заговорили о другом – и неловко, неестественно заговорили. Через четверть часа Карташихин ушел, раздосадованный, недовольный собой. Для него было ясно, что Трубачевский расстроен, подавлен и, главное, задумался. О чем? Быть может, о самом важном в жизни? Так нечего же было кричать на него, как будто он, Карташихин, так уж ясно представляет себе это «самое главное в жизни»! Напротив, нужно было подойти издалека, осторожно и не смеяться, например, над десятой главой «Онегина», а рассказать…

И, остановившись у подъезда, Карташихин сердито хлопнул себя ладонью по лбу. Нужно же было рассказать ему об этом подозрительном разговоре, который он нечаянно подслушал, когда был у Александра Николаевича Щепкина! Тогда этот неприятный Неворожин принес старому Щепкину какие-то рукописи – на продажу? – они говорили об Охотникове, а ведь Охотников – это тот самый декабрист, которым, кажется, занимался Коля? Вернуться, что ли? Но он вспомнил, с каким напряженно равнодушным лицом провожал его Трубачевский, – и не вернулся.

6

Он собрался к Льву Иванычу в два дня. В институте, получая литер, он встретил Виленкина и объявил ему, что едет в город, которого нет ни в одном энциклопедическом словаре и ни на одной карте.

– Поехали, а?

– Ну что ж… – задумчиво отозвался Виленкин.

Денег могло не хватить – у каждого едва набежало по сотне. Но Матвей Ионыч, провожая их, сунул в один из заплечных мешков еще шестьдесят рублей и сердито погрозил Карташихину, крикнувшему, что с первой станции вернет их обратно.

Насупив брови, он стоял на платформе в своем бушлате и молча курил. Потом, когда пора было садиться, он сказал, пожав Карташихину руку:

– Скажи, чтобы писал когда. Здоровье.

– Какой старик, а? – с восторгом сказал Виленкин.

7

Баталпашинск – казалось, что это большой город, так много они говорили о нем в пути и такое длинное было слово. Кто-то из местных жителей, севших в пустой поезд на Невинномысской, рассказал, что название произошло от какого-то Батал-паши, турецкого полководца, посланного в 1789 году, чтобы поднять горцев против России, и проигравшего здесь сражение. Легко было представить, что Батал-паша просто утонул в грязи вместе со своими войсками. Станции еще не было, и ее заменяли старый товарный вагон и платформа, соединенная с ним досками, подгибающимися под ногами. Бабы с серьезными лицами торговали по колена в грязи. Подводы и линейки стояли в некотором отдалении, казаки сидели, лениво окликая приезжих.

На некоторых были широкополые войлочные шляпы, – единственная черта, которая, по мнению Виленкина, отличала эту картину от местечка Шавли.

Вскоре нашлись и другие отличия. Выезжая через несколько часов из Баталпашинска на линейке, нанятой за двадцать пять рублей, они увидели два неподвижных белых облака, – казак показал на них кнутом.

– Эльбрус, – сказал он небрежно.

Так ровно было вокруг, так жарко и грязно, что нельзя было поверить в этот холод, высоту, чистоту и снег, блиставший под солнцем. Эльбрус был невероятен – и в самом деле исчез с первым же поворотом дороги.

Дорога шла теперь по высокому берегу Кубани, и синевато-серый очерк гор стал виден в глубине сужающейся долины, где, кажется, не было и не могло быть никакой дороги.

На другом, плоском берегу стояли, тесно прижавшись друг к другу, бараны. Старик в грязном чекмене шел к ним, опираясь на высокую рогатую палку. Вот он поднял ее, и бараны побежали к нему и окружили со всех сторон, толкаясь и блея.

К ночи они доехали до Красногорского. Казак завез их на постоялый двор.

Накануне Карташихин прочитал в путеводителе, что постоялый двор в Красногорском произошел от крепости, расположенной прежде на этом месте. Но ничто не указывало на это благородное происхождение. Двор был мирен и грязен. Едва соскочив с линейки, студенты попали в навоз, разложенный для просушки, и потом весь вечер ходили, с трудом волоча пудовые, грязные ноги. Виленкин скоро заснул. Карташихин посидел немного на невысоком валу, окружавшем бывшую крепость. Деревня была темна. При свете полного месяца видны были белые стены лачуг, обведенных низкой каменной оградой. Какие-то люди в папахах, казавшиеся неправдоподобно большими в темноте, прошли внизу, по берегу реки, негромкие и как будто таинственные голоса донеслись до него, женщина засмеялась.

Он вспомнил Ленинград, пустой весенний садик с голыми, черными кустами, солнце, которое косо прошло сквозь них, пустую серую скамейку, на которой она сидела.

Наутро казак разбудил их чуть свет. До города, где ждал их Лев Иваныч, оставалось пятнадцать километров.

8

Очень трудно было на фоне этого библейского пейзажа – со стариками, пасущими стада, с всадниками в огромных мохнатых бурках – представить Льва Иваныча, сгорбленного, усатого, с его смешным носом и в шапке, надетой до самых бровей.

Но, подъехав к городу и взглянув на него о высокого берега Кубани, Карташихин вдруг все понял. Две параллельные улицы шли вдоль реки, широкий проспект под углом разрезал их, и на нем еще не улеглась пыль от только что проехавшего автомобиля. Круглая площадь была видна в глубине за последним, еще не достроенным домом.

– Смотри, никак стадион? – с изумлением спросил Виленкин.

Вокруг были горы цвета зеленого сыра, деревья, растущие где попало, желтая Кубань, голубая Теберда, облака, сползающие по склонам, – и все же город, казалось, был целиком перенесен из новых рабочих кварталов Ленинграда.

На одном из домов развевался флаг – должно быть, это был Совет; стеклянная дверь открывалась и закрывалась, впуская черных людей в широкополых шляпах. Один из них мог быть Львом Иванычем, – и это уже не казалось странным.

Через полчаса, отпустив линейку, они нашли его в этом доме.

9

Он мало переменился за полтора года. В комнате, которую еще не кончили отделывать (маляры красили двери), Лев Иваныч сидел за столом и разговаривал с горцем дикого вида, в кавалерийский штанах. Карташихин вошел, он радостно скосился на него, сказал горцу «потом» и протянул руку.

Они обнялись.

Улыбаясь, он повел Карташихина в другую комнату, где тоже было солнце, пахло краской и стружками, и все было новое – пол, мебель, стены.

– Ну? – спросил он и засмеялся. – Значит, приехал?

– Приехал.

– И большой стал. Меня перерос.

– Я вас, Лев Иваныч, лет пять назад перерос.

– Ну да! Ах ты, Мазь-Перемазь!

И он, как в детстве, ласково схватил Карташихина за уши.

– Лев Иваныч, а я не один.

– Ого! С женой?

– Ну нет, – смеясь, возразил Карташихин, – с товарищем.

– Тащи его сюда.

С двумя заплечными мешками за спиной, Виленкин был приведен снизу, представлен и усажен.

– Хорош, – сказал Лев Иваныч, – но грязен. На линейке ехали, что ли? Пыли много. И вот что надо вперед всего – надо вас вымыть!

Спускаясь в ванную, он крикнул кому-то, чтобы воды подбавили, – водопровод в Н-ске был еще таков, что им управляли по своему желанию.

– Что Матвей?

– Просил кланяться, чтобы писал, и здоровья, – голосом Матвея Ионыча сказал Карташихин, и Лев Иваныч вдруг радостно засопел.

10

Он напоил их чаем и ушел, пообещав вернуться через час, а они пошли осматривать город. Вечер близился, и никого уже не было на лесах вокруг строящихся зданий. Но и готовые дома пустовали. Казак рассказал дорогой, что горцы пока еще только присматриваются к новой столице, а жить – не живут.

– Разве они привыкши жить в таких домах! Застенчивость берет.

Но, видимо, не все горды были так застенчивы. Дома, прилегавшие к склону, были заселены, цветные тряпки висели на перилах балконов, женщины переговаривались гортанными голосами.

Где-то пробили часы, заплакал ребенок.

Горец, в туфлях и подтяжках, вышел из дома, сказал им:

– Здравствуй! – и, весело улыбаясь, оскалив желтые зубы, развел руками, когда они заговорили с ним по-русски.

– Вот этот уже привык, – пробормотал Виленкин.

Они спустились вниз, к слиянию Теберды и Кубани, и долго сидели там, следя, как бурная желтовато-зеленая вода сбегает вниз, успокаиваясь и светлея.

11

Под утро Карташихин проснулся от странного чувства: он припоминал какой-то вечер, который был очень давно, в детстве. Мама пришла прощаться на ночь, и он еще чувствовал на щеке то место, которое она поцеловала. Полоска света видна под дверью – это столовая. Она ушла туда, и слышен голос, звяканье стаканов.

Сознание медленно вернулось к нему: он – большой, на Кавказе, студент, он в гостях у Льва Иваныча, сегодня приехал. Полоска видна, но не из столовой, а из соседней комнаты, где они ужинали, а теперь спит Лев Иваныч.

Карташихин тихонько натянул брюки и приоткрыл дверь: Лев Иваныч уже не спал. Он сидел за столом, подняв худые плечи. Тень его носа, такая большая, что трудно было угадать в ней нос, закрывала половину стены. Дверь скрипнула, он обернулся.

– Не спишь? – спросил он добрым, знакомым голосом, от которого у Карташихина вдруг стало тепло на сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю