355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга вторая » Текст книги (страница 26)
Степан Кольчугин. Книга вторая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:09

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

XXIV

Сергей приехал во Львов в конце февраля. День выдался приятный, богатый светом и первым теплом. Когда Сергей вышел от военного коменданта с предписанием в осадную перемышльскую армию, ему показалось, что прошли долгие месяцы и что он из весны шагнул в темную осень.

Всю дорогу в армию он совершал под негласным конвоем. Не в тюрьме и не в казарме, а именно во время этой поездки он понял, какими крохами личной свободы пользуются люди и как повелительны и неизбежны тягчайшие повинности.

Изнеженный, избалованный, проводивший сонные тихие дни в чтении, в семейных разговорах, длинных обедах и чаепитиях, а ночи в бессоннице с Олесей, он однажды утром, вопреки всем силам сердца и разума, покинул жену, мать, отца, покинул теплый сытый дом и ушел на вокзал, поехал в ту сторону, где ждали его окопы, солдатский хлеб и солдатская смерть. Всю дорогу он удивлялся силе, гнавшей его в те страшные места. Казалось, несколько крепких конвойных должны были его взять, увести от Олеси; лишь волоча его за шиворот, пихая сапогами, можно было его отогнать от любви, мира, тепла.

А он ехал сам, да еще спорил у воинской кассы за место в очереди, толкался, чтобы попасть в вагон.

Сергей силой заставлял свои ноги передвигаться, они не шли. Глаза болели, не хотели смотреть на поля Галиции. С отвращением вспоминал он людей, сидевших в окопах. Ужас, подлинный ужас охватывал его при мысли, что через несколько дней он увидит длинное лицо поручика, приложит руку к козырьку, отрапортует о своем возвращении в роту, и Аверин улыбнется, сострит. С таким же холодом думал Сергей о солдатах. Пахарь, Сенко, Порукин, Вовк, Капилевич – все эти несхожие между собой люди теперь слились для него в одного. Он заранее знал их убогие новости.

Последнюю часть дороги он шел пешком. Были первые дни весны, дул холодный ветер, и сырость, смешанная с морозом, вызывала озноб и тоску. Дорога шла по холмистой равнине, покрытой снегом. Местами снег уже стаял и виднелись бурые пятна травы.

Во всем чувствовалась близость фронта. Часто вдоль дороги попадались могильные холмы с потемневшими и уже сильно покосившимися крестами. Иногда крестов было много, они стояли тесно один к другому, чтобы убитым солдатам не так скучно было лежать в чужой земле; а некоторые кресты стояли одиноко среди поля, и Сергею казалось, что ночью они тихонько подбираются к дороге.

Двигались в сторону Перемышля обозы. В мятых шинелях с поднятыми воротниками, с мрачными, заспанными лицами, обозные гнали лошадей, груженных мешками продовольствия, снарядными ящиками, тюками шинелей, сапогами. Шли санитарные фургоны, крытые брезентом с болтающимися, хлопающими краями. Лошади напрягались, тянули шеи, дышали часто, звучно, но обозные не хотели облегчать им работу, и когда подвода застревала в густой мерзлой грязи, обозные даже не спрыгивали на землю, а, сидя на подводе, лупили лошадей; случайная задержка вызывала вспышку ярости во всем обозе: солдаты начинали орать, включая в злой круг проклятий и землю, и небо, и друг друга, и лошадей. А затем так же внезапно они успокаивались и ехали дальше.

Обоз двигался медленно, и несколько часов Сергей то шел рядом, то даже обгонял его, иногда отставал, но не настолько, чтобы потерять его из виду. Оттого, что уже раз шесть Сергей то проходил мимо подвод, то они проезжали мимо него, он знал в лицо прапорщика на унылой лошади и солдата с желтой короткой широкой бородой и другого, в сибирской папахе и перевязанного, погонявшего белых лошадей. И его приметили некоторые обозные. Один добродушно пошутил:

– Эх, ты... Сколько вас тут, вольноопределяющих! Сотого, верно, обгоняем.

Сергей ничего не ответил.

Потом обоз проехал. Дорога стала лучше. Некоторое время Сергей шагал один, поглядывая на могилы, кресты. Изредка встречались сожженные пустые дома. Его обогнал небольшой обоз с патронными ящиками, потом проехала батарея шестидюймовок. Сергей часто останавливался, прислушивался и удивлялся, почему не слышно артиллерийской стрельбы, ведь до фронта осталось не больше двадцати пяти – тридцати верст.

К концу дня он пошел рядом с двумя пехотинцами. Один из них зарос бородой, а второй казался мальчишкой. Шли они, словно отец с сыном, но молодой был отчаянный, сердито издевался над бородатым, называл его «Манькой». Он почему-то сразу стал доверять Сергею и показал ему золотые часы, недавно отнятые у еврея-шпиона.

– А он не пожаловался? – спросил Сергей.

– Куда! – Солдат махнул рукой и, глядя прекрасными юношескими глазами прямо в глаза Сергею, сказал: – Не довел я его – бежать вздумал. – Он цокнул языком и плутовски рассмеялся, как бы подтверждая: «Да, уж ничего не поделаешь: раз человек вздумал бежать, пришлось, конечно, пристрелить».

Ах, как было горько вспоминать Олесю с обнаженной грудью, ее голые ноги, распущенные волосы, нежную Олесю – здесь, на этом галицийском поле, шагая по солдатской дороге.

Он шел и удивлялся, как это ноги несут его. Ведь не бьют по шее, а он идет. Неужели уложат? Неужели он никогда больше не обнимет Олесю?

Они решили переночевать в пустой хате в сгоревшей деревне. На полу было обильно нагажено. Они стали ругать солдатню, загадившую хату, перебрались во вторую, но и там оказалось не лучше. Тогда с досады они сами справили все дела в хате и пошли искать ночлег дальше. В одной хате пол был чист и потолок сохранился. Здесь они и устроились.

У Сергея в мешке оказалась колбаса, он поделился со спутниками. Бородатый – тихий, аккуратный человек – подобрал все крошки хлеба, съел колбасную шкурку. Аппетит у него был хороший.

– Да, братцы, – задумчиво проговорил Сергей, – мир бы заключить пора.

В полутьме, под рассказ солдата, объясняющего все особенности евреечек, полечек и хохлушечек, Сергей писал:

«Думаю с исступлением каким-то все о тебе, вспоминаю и словно дышу раскаленным воздухом, внутри жжет, во рту пересыхает. И выть хочется: неужели и эта восьмая ночь пройдет без тебя, вот здесь, на полу брошенной галицийской хаты, в безвестной мне деревне, где-то между Львовом и Перемышлем? Думай обо мне, тоскуй. Прости ты меня за свинский эгоизм, но, сознаюсь, Легче при мысли, что ты плачешь, что у тебя камень на сердце».

Молодой солдат насмешливо спросил Сергея:

– Ты что засопел?

Сергей продолжал: «Мне кажется, с радостью отдам завтра ноги, руки, лишь бы вот сегодня, пока не стемнеет, очутиться в столовой и дожидаться той минуты, когда папа, неловкий, боящийся взглянуть на тебя, зевая, скажет: «Что ж, пожалуй, спать пора...» И вот только бы смотреть тебе в глаза всю ночь и пальцы ног твоих целовать...»

Он перестал писать, задумался: ведь письмо прочтут в военной цензуре.

Он рассмеялся, подумав, сколько казенного народа принимало участие в его отношениях с Олесей: спрашивали, читали письма, дневники, вмешивались, разлучали – городовые, жандармские офицеры, тюремные надзиратели, воинские начальники, безвестные писаря и перлюстраторы...

«Ну и плевать! – подумал он, – Русский интеллигентный человек должен не стесняться перед жандармской сволочью, иначе с ума сойдешь».

Он прочел письмо и вычеркнул слова: «где-то между Львовом и Перемышлем». Говорили, что при малейшем упоминании названий городов и сел цензура беспощадно уничтожала письма. Он заклеил конверт, и ему захотелось поскорей попасть в роту – другого способа сдать письмо не имелось.

Он долго не мог уснуть. Лежать было холодно, твердо. Из выбитого окна, наполовину заложенного камнями, сильно задувало. Белые стены светлели при лунном свете. «Как бледные щеки», – подумал Сергей. В потолке темнел крюк. Сергей еще Засветло заметил его. Теперь, ворочаясь с боку на бок, он удивлялся: «Что же это – люстра была в такой бедной избе? Чепуха какая!.. Ну и холод! – думал он. – Почему такая тишина? Ведь тут уж винтовочный треск должен быть слышен, а за все время ни разу не ухнуло. Может быть, мир заключили, пока я шел пешком?»

В самом деле, небо было спокойно – ни пожаров, ни ракет, ни прожекторов. Мир?

Но он знал в душе, что это пустая мечта. Так в детстве, во время болезни, проснувшись утром, он уверял себя, что здоров, голоден, силен, что жара нет, но в душе знал: скоро начнут гореть щеки, зашумит в ушах и беспокойная муть заполнит голову.

Он подул на руки, потер себе ухо, нос.

Какая тишина кругом! Какая спокойная ночь!..

Лежавший рядом бородатый «Манька» закашлялся, сплюнул.

– Что за крюк тут мог быть? – спросил Сергей и указал пальцем на потолок.

– Люлька, – уверенно, словно сам жил в этой хате, отвечал бородатый. – Ну, люлька: младенца, словом, укачивать; это же скрозь – что у них, что у нас, все равно.

Утром Сергей проснулся со знакомым с осеннего времени ощущением – замерзли щеки, руки и ноги одеревенели, болела спина.

«Вот бы маме посмотреть»,– подумал он, вспоминая, как за два дня до отъезда Марья Дмитриевна говорила:

– Не ходи в столовую, там форточка открыта.

* * *

Сергей хотел найти штаб дивизии, оттуда попасть в полк. Дорогой он заблудился, забыл название хутора, где стоял штаб. Всех встречных, конных и пеших спрашивал он, но никто не знал, где штаб дивизии.

– Тут этих дивизиев – разве упомнишь? – сказал ему конный вестовой. – Кругом Перемышля двести, может, или больше стоит.

Несколько часов шел по дороге Сергей, заходил в расположенные на хуторах госпитали, хлебопекарни, полевые склады, проходил мимо сотен землянок. Никто не знал, где штаб.

Он шел без дороги, все дальше и дальше, думая: «Так и до австрийцев дойти можно».

Неожиданно возле одиноко стоявшего домика Сергей увидел писаря Матроскина. Оказалось, что он случайно напоролся на штаб своего полка. Но он но обрадовался, когда увидел Матроскина.

– Вы живой? – спокойно спросил Матроскин, – Я думал – убитый.

– Я на излечении был.

– Правильно. Я помню фамилию в списке, да забыл, в каком. – Он осмотрел Сергея и грустно проговорил: – Тут к Дудлеру не пойдешь. Помните, как? Штаб Севастопольского полка в местечке всю зиму, а нас как поставили в поле, так и стоим. За полгода ни разу во Львове не был. А на хуторах этих не только баб – собак нету.

– Да, плохо, – ответил Сергей.

– Конечно, плохо, и войны никакой.

– Ну? Я думал, каждый день бои.

– Какой там бои! – сказал писарь. – Закопались и сидим – они у себя в городе, а мы у себя в земле.

Рота Сергея в ночь ушла на линию в окопы, заступила на место второй роты. Идти от штаба полка было недалеко. Сергей присоединился к солдатам, понесшим обед. Шли четверо: двое несли мешки с хлебом и порциями вареного мяса, двое волокли ведра с кашей.

– Кормят очень хорошо, – говорили Сергею солдаты, – ты не сомневайся. Мясо, каша, щи – таких попы не едят. Командир Исаев – хозяин большой, лучше всех начальников. Все имеем: и свинину, и солонину, и крупу всякую. В других полках на сухарях сидят, а у. нас мясо через день...

Шли вытоптанной широкой дорожкой под холмом.

– Где же Перемышль? – спросил Сергей.

– Не видать отсюда, горки те заслоняют, а вон с той дальней горки в ясный день видно церкви ихние, а колокол отовсюду слыхать.

Они пошли ходом сообщения.

Солдаты говорили громко, чувствовалось, что близость неприятеля их не беспокоит.

Окоп был по колено, потом углубился по пояс, по грудь. Вскоре с головой ушел Сергей в глубокую борозду, снова вернулся в окопную землю, широко раскинувшуюся на сотни верст. И сразу возник знакомый полусвет, и знакомый сырой запах, и шершавое прикосновение мерзлой, комковатой земли, о которую терлась шинель.

И тысячи забытых мелочей сразу выплыли на поверхность сознания, – он возвращался в окопы, к самой суровой жизни, которую человек уготовил себе. Словно колокол, в его сознании забила сильная мысль: бежать, бежать, дезертировать.

Наверху над ним был свет, а он с каждым шагом уходил все глубже в землю. Все ближе, чувствовал он, было до встречи с постылыми ему людьми; одна мысль о них вызывала тоску. Вот еще поворот.

Вдали раздался глухой голос:

– Эй, ребята, обед идет!

Никого еще не было видно, но в окопах заслышали стук ведер об узкий ход сообщения. Так много раз Сергей и раньше слышал приближение обеда. Наконец вдали мелькнула чья-то шинель. «Ну, вот и жизни конец!» – подумал он.

У входа толпилось множество солдат, собравшихся в ожидании раздачи порций. Ефрейтор принимал мешки. Солдаты, принесшие обед, сдвинув папахи, утирали лбы и, усмехаясь, слушали обычное балагурство.

– Долго шли... мясо, верно, жрали... пощупать их надо, брюхи понабивали говядиной...

Задние, которые не могли заглянуть в ведра, любопытствовали:

– Какая каша? Пшенная, верно?

Сергей неловко выбрался из хода сообщения, угрюмо, с заранее созревшим недовольством оглядел солдат. Неожиданно сердце его забилось, и он, сам не зная отчего, обрадовался, увидя знакомые лица.

И тем лучше была, эта радость, что он не предполагал ее вовсе. Хорошо, если в сумерках осеннего вечера, когда ждешь лишь ветреной и темной ночи, неожиданно прорывается желтый, спокойный свет заката. Пусть на несколько мгновений, пусть тут же ветер и дождь ударят в лицо, но этот свет уже поднял в душе человека новые чувства, и они не улягутся, будут враждовать о унынием ночи.

Его узнали сразу несколько человек.

Все они похудели, постарели; казалось, у всех у них лица стали скуластей. После белолицых, упитанных мирных людей особенно была заметна худоба солдат, смуглость их кожи, пристальный взгляд запавших глаз. Полная одинаковость одежды подчеркивала для Сергея общность их судьбы – общность, которую он сейчас лишь почувствовал.

Вскоре он сидел на земле и, оглядывая лица обедавших вместе с ним, удивленно говорил:

– Что ж, выходит, в нашем отделении никого не убило?

– Одного Шевчука, а в роте человек двадцать пять,– отвечал Маркович. – Помнишь, какой страх был, когда сюда гнали, а за всю зиму раз пять только и завязывалось. Да и то наш полк всегда в стороне: то в тыл был отведен, то не на нашем направлении. А ты там как, с девочками погулял сладко?

Сергей мычал, тщательно пережевывая вареное мясо, испытывая страшно знакомое ощущение от попадавшихся время от времени волоконец мешковой ткани; и порции, с великой справедливостью разделенные, насаженные на аккуратно оструганную палочку – «шпичку»,– были так же знакомы и привычны, как настороженное «электротехническое» лицо Пахаря, добродушная физиономия Вовка, с виду зверское, каторжное, с вырванными оспой ноздрями лицо справедливого ефрейтора Улыбейко. И солдатский запах, лишь на миг поразивший его, сразу стал незаметен, он тотчас, казалось, пропитался им.

– А окопы наши какие, – говорил Порукин, – вроде немецкого: вишь, дощечки, канавы против воды, ступеньки, земляночки для нижних чинов – квартеры! Всю зиму просидели, никто не померз,– и, не делая паузы, деловито спросил: – Как про мир, что слышно?

– Зачем мир, когда в окопах хорошо и все целы? – насмешливо сказал Сергей.

– Скучно, так скучно, душа сохнет,– ответил Порукин. – Уже все здесь переделали: и по плотницкой, и глыбили окопы, и с Пахарем зажигалки из дистанционных трубок в формы отливали, как на ихнем заводе, а все делов никаких. И рад, что сражениев нет, а еще хуже – тоска. Одно слово – война.

– Да надоел ты! – сказал Пахарь и спросил: – Ты в Юзове, верно, был?

– Был, конечно, я ведь прямо оттуда.

– Что ты! – словно испугавшись, сказал Пахарь и с беззлобной укоризной добавил: – Эх, к моим-то не зашел, мастеровой бы догадался – приветствие или посылку даже привез.

– Прости, брат; верно, не догадался, – сказал Сергей.

И ему стало непонятно, почему даже мысль о солдатах была недавно отвратительна, он боялся и избегал ее. А здесь странным делалось воспоминание о серебряных вилках, диване, о красном коврике перед кроватью. Где же была его жизнь? Он с любопытством узнавал ротные новости: Сенко снял с убитого австрийца толстые чулки, шерстяные напульсники и перчатки с нарочно не довязанным пальцем для удобства при стрельбе; Маркович и Пахарь награждены «георгиями» четвертой степени за разведку расположения неприятельских фортов и теперь получают добавочных три рубля в месяц; Порукин приспособился, делать из алюминиевых дистанционных трубок зажигалки и продает их по рублю штука; недавно послал даже в деревню двенадцать рублей денег, а то жена писала, что совсем собралась с детьми умирать; в феврале выдали новые сапоги и по паре белья; приезжала походная баня, и рота дважды помылась. Кормежка стала на удивление; произошло это оттого, что начальник главного продовольственного склада корпуса – свояк полковника Бессмертного. Теперь полковой обоз то и дело ездит на корпусные склады, как к себе домой. И офицерам лафа: раньше все гоняли денщиков раздобывать водку, а теперь сладкий портвейн пьют. Рассказали ему, что на рождество было нечто вроде перемирия, – сперва на ихнее, «польское», наши передали в австрийские окопы бутылку водки и кусок ветчины, а на православное австрийцы переправили в наши окопы елку, украшенную апельсинами и коробками сардинок.

– Баб тут нет, вот наша главная беда, – веско сказал Маркович, – сумасшествие какое-то. Не знаю, как кто, а я ради женщины от курева хоть сию минуту готов отказаться.

– Ой, бида! Правда, бида, – сказал Вовк,– я тут, а жинка в сэли.

Все сразу принялись смеяться над ним, как смеялись в казарме, и в поезде, и в окопах.

Сергею казалось, что он никуда не ездил, не лежал в госпитале, не знал Олеси, не вел умных разговоров с отцом и с Гришей, не видел Лобованова, не читал Содди и Томсона. Все это только померещилось ему. Была раньше тюрьма, темная камера, допросы ротмистра Лебедева, прогулки, ночные рассказы соседа по тюремным нарам Бодро-Лучага о гостиничных любовных происшествиях; а затем вот это облачное небо, тонущие в тумане далекие холмы и холодный ветер, который мел над окопом снежную крупу.

И были худые люди в шинелях, друзья его жизни. Не хотелось отвечать на расспросы, что пишут газеты, как идет война на Кавказском фронте, как живут в России, что говорят о мире, как сражаются французы и англичане. Каким-то чудом тот мир перестал существовать для него. Его беспокоило, достанется ли ему пара нового белья, дадут ли сапоги, сердило, что выданная ему винтовка имела обожженное ложе и заржавевший штык, что патронную сумку дали ему не кожаную, а брезентовую...

Ночью он вылез из окопа. Через несколько мгновений он различил движение снега в долине, ухом стал ловить неловкий шорох ветра, гнавшего снежную крупу по ледяной коре.

Там, в темноте, за десять-пятнадцать верст от окопов, в фортах были скрыты огромные стальные тела крепостных орудий.

Ветер прижигал скулы, мочки ушей, вылезавшие из-под папахи, но обратно в окопы не хотелось. Сумрачные, строгие мысли шли в голову. На пятьсот – шестьсот верст растянулись окопы, миллионы людей проводят эту ночь под снегом, при шуме ветра. Вокруг лежали десятки тысяч убитых немцев, австрийцев, мадьяр, десятки и сотни тысяч киевских, смоленских, сибиряков, казанских татар, молодых парней и отцов семейств. А там, по обе стороны фронта, сколько женщин, старух, отцов не спят, молятся, прислушиваются к шуму за окном – не несут ли письмо. Он чувствовал свою связь с огромной, дышащей силой и печалью страной, с миллионами людей в окопах. В эти минуты ему казалось естественным то, что он приехал сюда, расставшись с Олесей, с домом, теплом. И дико было бы очутиться сейчас в мягкой постели, под одеялом, знать, что на ночном столике стоит стакан холодного молока, лежит открытый портсигар, спички.

XXV

С утра установился весенний предпасхальный день. Приметно грело солнце, небо было в ярко-белых облаках, тени от облаков быстро и легко бежали по холмистой равнине, постепенно поднимавшейся в сторону фортов. Земля, совсем очистившаяся от снега, жирно лоснилась, во многих местах в сторону русских окопов стекали небольшие ручьи.

Стрельба началась совершенно неожиданно, когда солдаты первой роты занимались обычными окопными делами. Пахарь, Маркович, Вовк и Гильдеев играли в подкидного дурака. Так как каждая карта в колоде была известна особенностями оборванной рубашки всем игрокам, колоду прикрывали сверху котелком, чтобы прикупающий не мог заранее знать, что пойдет в прикуп. Карты держали сложенными на колене и, когда рассматривали их, прикрывали ладонью от внимательных взглядов партнера. Игра шла на интерес, а времени было много, и игроки обдумывали ходы подолгу; прежде чем пойти, испытующе вглядывались в лица противников. Один лишь Пахарь играл быстро, бросал карту сильным движением, принимая внезапные решения, приводившие в отчаяние игравшего с ним в паре Вовка. Вовк боялся стремительного Пахаря, он не делал ему замечаний, а лишь от душевной горечи сплевывал и морщился.

Сенко аккуратно разложил на земле свою довольно многочисленную портняжную снасть и, очевидно желай занять побольше пустого времени, накладывал латы на старые кальсоны, желтые от убогих солдатских стирок, не смогших преодолеть грязи и пота, пропитавших каждую нитку. Дыр в кальсонах было много, а действовал Сенко так нерешительно, что ему, вероятно, хватило бы этой работы до конца войны. С воловьей медлительностью он поднимал подштанники на уровень глаз, долго смотрел на них, потом опускал, затем снова поднимал и рассматривал. Наконец, решившись, он расправлял рваную ткань на колене и накладывал на неё лоскут. Он брался за иголку и нитки, намотанные на толстую обструганную палочку, и когда, казалось, уже решительно готов был приступить к операции, внезапно сомнение охватывало его. Он откладывал нитки, втыкал в них иголку, снимал лоскут и вновь принимался за осмотр материала.

Один лишь Порукин не замедлял нарочно рабочих движений, не превращал дело в шутку и был по-настоящему занят работой – он полировал до блеска шершавые, отлитые накануне тела зажигалок. В брошенных австрийцами консервных банках у него хранилось несколько составов, которыми он пользовался для полировки металла. Составы эти он постепенно собрал во время стоянок на фольварках и в местечках. Тут имелся кирпич разных сортов – обожженный, сырой, красный, желтый, имелся речной песок и толченый камень; для предпоследних стадий полировки он пользовался лошадиным копытом – этого предмета, имелось много на полях сражений. Окончательно зачищал он металл на кожаном ремне да еще с помощью особой шкурки. Мастерская его помещалась в кладовке, выдолбленной в стенке окопа. Для того чтобы земля не осыпалась, он обложил потолок и стены досочками. Вся кладовая была не больше маленького узкого ящика, но в ней помещалось множество предметов – сырье, полуфабрикаты, подсобные материалы. Он познакомился со слесарями из ремонтных мастерских автомобильной роты, помещавшихся недалеко от штаба полка, п с помощью слесарей наладил производство зубчатых металлических колесиков для высекания огня. От них же он добыл бутылочку бензина. Все остальное (за исключением, конечно, зажигалочных камней) он производил сам. Вату, которую закладывают в тело зажигалки, он брал из перевязочного пакета, а когда она кончилась, терпеливо щипал бинты; металл для припая отдельных частей он добывал из патронов. Улыбейко вначале испугался, когда увидел, что Порукин раскупоривает выданные ему боевые патроны, высыпает на землю порох, а из пули выплавляет залитый в никелированную оболочку тяжелый металл, нужный ему для пайки.

– Шо с тобой делать? – спросил Улыбейко. – За это же тоби вэрный расстрел. – Но он не доложил начальству, а своей властью дал Порукину внеочередной наряд – готовить при ротной кухне «шпички» для протыкания мясных порций. Порукин с охотой занялся изготовлением «шпичек» и даже внес усовершенствования в их производство.

Неделю Улыбейко преследовал его, но под конец, в глубине души убежденный, что Порукин нашел разумное, полезное дело, сказал:

– Ты патроны кидай в полэ, а то побачить ротный, шо с невыстреленными капсюлями, – сгибнешь, и я с тобою разом.

Сергей сидел возле Порукина и наблюдал за его работой.

– Денек! – сказал Порукин.

– Солнце сегодня настоящее, – сказал Сергей, – даже на рассвете пар изо рта не шел.

– Какой пар! Из земли теперь пар, и ручьи через это, – как с больного пот. Еще до праздников пахать можно. – И он уверенно показал рукой в ту сторону, где были передовые австрийские форты.

– А ведь верно, – сказал Сергей, – пасха уже скоро.

– Я чув, – вмешался в их разговор Сенко, – шо на святой дадуть по тры крашанки и кулич кажному рядовому.

– Ну? Каждому кулич? – усомнился Порукин.

– Малэнький, – объяснил Сенко. – У двое мэньший.

И он указал на котелок, прикрывавший колоду карт.

Вот в этот весенний, так спокойно начавшийся день, 5 марта 1915 года, австрийцы внезапно открыли артиллерийский огонь из тяжелых орудий.

Одновременно с крепостной артиллерией начали стрелять стоявшие на линии фронтов легкие батареи.

Артиллерия вела огонь беспорядочно, и русское командование впоследствии не знало, чем объяснить эту малодейственную ураганную пальбу: готовили ли австрийцы вылазку, маскировали ли какие-то таинственные, непонятные приготовления, либо из-за психической подавленности и голодного истощения австрийские артиллеристы не смогли вести боевое дело, требовавшее полного напряжения душевных и телесных сил. Но в часы, когда австрийцы вели огонь, никто не знал, эффективен он или нет, – солдаты осадной армии замерли в окопах, подавленные силой, бушевавшей вокруг них.

Сергей, разговаривавший с Порукиным о весне и пасхе, не понял даже, что произошло, когда австрийский снаряд разорвался в тридцати саженях перед линией окопов. Ему ни разу не приходилось слышать разрыв тяжелого снаряда. В позициях над Саном австрийцы обстреливали русских из полевых орудий. Удар, казалось, не был особенно звучен – низкий, ревущий, не похожий на звонкий вопль шрапнели. Но сила взрыва была огромна: теплом обдало голову и словно влажной теплой тряпкой ударило по затылку и вискам, сразу заложило уши. Сергей прокашлялся, чтобы облегчить стеснившееся дыхание, хотелось снять рукой легшую на глаза, сеточку. Выглянув из окопа, он увидел живое рыжее, с опаловыми краями, облако, быстро ползущее в сторону от шмонов; дым, цеплявшийся за комковатую землю, подхваченный ветром, поднялся вверх, и под ним открылась широкая темная яма.

Странная тишина установилась на секунду. Люди в окопах замерли, и жутко было смотреть на pyчей, юливший своим подвижным сверкающим телом по спокойной теплой земле.

– Ну, волчья морда, ходи, что ли, – с театральным спокойствием сказал Маркович Вовку.

Сергей услышал страшный, сложный звук, одновременно скрежещущий и воющий, тупой и пронзительный. Он понял, что нужно прыгать на дно окопа, прижаться к земле, стать маленьким комком серого праха. Это понимание возникло не в одной точке мозга, а вспыхнуло сразу во всем его теле, в тысячах клеточек рук, глаз, плеч, шеи, ног. Но он даже не пошевелился и продолжал стоять, по грудь высунувшись из окопа. Он увидел быстрый огонь, прямой лучистый огонь взрыва, ничем не похожий на гибкий вьющийся медленный огонь пожаров и костров, – и тотчас живое тело ручья было разорвано и клочья земли веером прянули вверх. Почти одновременно с разрывом волна воздуха толкнула Сергея в грудь. Показалось, что именно низким крякающим звуком и ударило его. «Ручей наповал», – подумал он; и снова за его спиной раздался спокойный, недовольный голос Марковича:

– Что ж, будешь ты когда-нибудь ходить?

Этот самоуверенный голос вывел Сергея из паралича, он прыгнул на дно окопа.

Разрывы раздавались один за другим, иногда звук их рождался одновременно в разных точках, и грохот сливался в низкий непроходящий гул.

Подлое время, умеющее так незаметно, вероломно скользить в легкие часы человеческой жизни, сейчас остановилось. Краткие секунды полета снаряда, самый миг разрыва – все это расплющилось в мучительную бесконечность, словно короткий брусок металла, вытягивающийся в монотонную проволоку. Никто не шевелился; все сидели на дне окопа, прижимаясь спиной к передней стенке. Тени то и дело ложились на верхнюю часть окопа.

– Нэ було щэ такого, нэ було, – шептал Вовк, и его полные щеки, опустевшие от внезапно ушедшего румянца, казались худыми и впалыми.

Растерявшийся Порукин забыл спрятать свое имущество, и пробегавший к офицерской землянке Улыбейко опрокинул коробки с красным и желтым кирпичным порошком.

Русская артиллерия молчала. При страшной бедности командование не могло позволить себе такую роскошь, как энергичный артиллерийский огонь. Нормы расходования натронов были убоги. Об этом знали штабные армии и фронта, командиры артиллерийских дивизионов и офицеры на батареях. Это сразу почувствовали и поняли солдаты в окопах.

Страх охватил Сергея. Хотелось просить помощи, кричать: «Да перестаньте вы, что вы делаете!» Мучительно ощущалась собственная слабость, когда вокруг буйствовал металл. Чувство детского одиночества, любви и жалости к самому себе сопровождалось сильной физической тоской: позывало на рвоту, руки и ноги ослабели, живот и грудь замерзли изнутри, точно были полны льдом.

Сергей не стыдился своего страха, он видел, что обстрел подавлял почти всех солдат.

Из землянки вышел Аверин, за ним Улыбейко. Аверин шагал медленно, словно не слыша воя пролетавших снарядов и уханья разрывов. Всем своим видом он показывал, что ему мало дела до ураганного огня австрийцев. Трудно было сказать, что выражала его спокойная, медлительная фигура, но все солдаты почувствовали: этот худой и нескладный поручик был силой, разумом, нес надежду. Необычайное обаяние власти, спокойной воли исходило от него. И Сергей Кравченко тоже ощутил обаяние офицера, сердце сладко екнуло, когда Аверин, проходя мимо, дружески нагнулся к нему и прокричал в ухо:

– Предсмертная австрийская икота.

Он подошел к пулеметчику Самохвалову и долго простоял возле него, осматривая пулемет, расспрашивая о чем-то. Может быть, в том, что он делал, не было никакого практического смысла, и он, конечно, не мог своей жалкой властью пехотного поручика ничего противопоставить могучей артиллерии одной из самых мощных европейских крепостей. Но, вероятно, в том и была сила, что он, наперекор огромной махине, оставался самоуверенным офицером, ротным командиром.

Солдаты почувствовали сладость подчинения, и Аверин прошел по окопу, чтобы сообщить солдатам – походкой, снисходительными расспросами, – что он не боится офицерской ответственности, а спокойно принимает ее. Я ему это дало силу, ибо он, конечно, как и все, трепетал от бушевавшей грозы.

Ушедшие за обедом солдаты вскоре вернулись, не дойдя до фольварка: ходы сообщения оказались завалены на большом протяжении, и солдаты не решились идти открытым местом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю