355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга вторая » Текст книги (страница 23)
Степан Кольчугин. Книга вторая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:09

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

XVIII

Софья Яковлевна немало похлопотала, чтобы отсрочить возвращение Сергея в действующую армию.

Его должна была осматривать комиссия. Двое врачей были знакомы Софье Яковлевне и обещали найти подходящую статью. Кроме того, фельдшер из полевой рентгеновской станции при армейском госпитале, тоже знакомый, положил в материалы комиссии такой темный снимок с легких Кравченко, что председатель комиссии, посмотрев его, сказал:

– Черт его знает: не то легкие, как у молодого быка, не то их вовсе нет, – ничего не разберешь.

Комиссия дала Сергею отсрочку на три месяца с зачислением в команду выздоравливающих. Та же Софья Яковлевна выхлопотала через своего дальнего родственника, знакомого с начальником команды, отпуск на двухмесячное домашнее лечение.

Марья Дмитриевна уехала несколькими днями раньше. Сергей хотел провести неделю в Киеве. Марья Дмитриевна делала пересадку в Фастове, на Белую Церковь, – она торопилась к мужу.

За день до отъезда, когда Сергей, уже раздевшись, лежал в кровати и читал, к нему в комнату постучал Марк Борисович.

– Какая досада, Сергей Петрович! сказал он. – Соня с ума сойдет от огорчения. Только что пришла прислуга стариков Бахмутских, – он оглянулся на дверь и шепотом сказал: – Бахмутский проездом остановился у них, Соня дежурит в госпитале на Лысой горе и вернется только к двенадцати дня, а он утренним поездом уезжает.

– Да, досада, – сказал Сергей. Если вы пойдете, и я бы с вами.

– Знаете, нет, – сказал Рабинович, – ведь он не виделся со стариками восемь лет, и у них на это свидание считанные часы, святые часы. Я не пойду и вас не пущу.

Сергей согласился. Он рассказал, как несколько лет назад был свидетелем приезда Бахмутского в Киев к жене.

* * *

Старик Яков Моисеевич Бахмутский служил инспектором в ремесленном училище. Это был человек больших знаний, прочитавший много философских книг на немецком и еврейском языках. Он когда-то служил управляющим у помещика и, отправляясь в длительные объезды, облачившись в брезентовый плащ и высокие сапоги, кричал жене, укладывавшей в тарантас вещи:

– Матильде, лигт арайн ден Спенсер [4]4
  Матильда, положите Спенсера.


[Закрыть]
. Он гордился своим свободолюбием, светскостью своих мыслей. Он любил рассказывать, что отец его, служивший в Бессарабии у генерала Инзова и видевший Пушкина, был атеистом, богохульником, проклятым еврейской общиной и похороненным, как отщепенец, за оградой еврейского кладбища.

Старик, смеясь, говорил, что Абрам изменил свободному скептицизму деда и отца и снова вернулся к ограниченности и фанатизму веры. Жена его, Матильда Соломоновна, женщина необразованная, философских книг не читавшая, славилась знанием тонкостей еврейской кухни. Она помнила тысячу добрых и злых дел, совершенных ее родственниками и знакомыми родственников за время в пятьдесят шестьдесят лет.

В зимний ночной час открылась дверь их дома. Сын, бородатый, большой, сумрачный, вошел в комнату и улыбнулся, как улыбался тридцать пять лет тому назад, возвращаясь из школы.

– Ну, вот они оба, папа и мама, – сказал он.

Старик, потрясенный, смотрел на сына.

Мать, не ведавшая книжной мудрости, повела себя, как надлежит философу. Когда сын сказал, что приехал на одну только ночь, Яков Моисеевич отвернулся и провел рукой по глазам. Матильда Соломоновна спокойно сказала:

– Мы тебе дадим то, что могут дать наши сердца. Пусть не будет горя хоть в эту ночь.

Мать повела сына мыться. Отец нес лампу. Мать сняла с умывальника новую фарфоровую чашку и поставила на ее место старую жестяную.

– Я помню эту миску с детства.

– Помнишь? – сказал Яков Моисеевич. – Эту миску она держит возле себя в спальне, там и губка лежит в ее столике возле кровати и, кажется, кусочек мыла, покрывшийся солью, сохранился и лежит вместе с твоими и Сониными фотографиями.

Абрам Бахмутский наклонил голову над миской с мятым, шершавым краем, и сквозь страшную толщу пережитого, расколотую ударом сверкнувшего молота, вдруг глянуло его мирное детство. Необычайное волнение охватило Бахмутского.

Мать глядела на его голову с широким большим затылком, на толстую, крепкую шею, и на миг ее коснулась печаль при мысли, что первенец ее, умерший сорок лет тому назад, мог бы быть теперь таким же крепким и сильным.

Бахмутского посадили на отцовский стул, и, хотя в комнате было тепло, мать покрыла ему колени платком.

– Мама, только чаю, – сказал он, – я поел в поезде.

Яков Моисеевич сказал:

– Трудно даже начать разговор. О том, что было, ты все равно не успеешь рассказать. Упрекать тебя не в чем, ты ведь не принадлежишь себе, как я. Спрашивать о том, куда ты едешь, это ведь тоже пустое дело – ты сам не знаешь, где будешь через месяц. Будем говорить так, будто мы вчера расстались и увидимся завтра и послезавтра. Абрам, как же война? – вдруг спросил он.

Бахмутский не ответил, продолжая смотреть на старика.

– Вы хотите для всех поражения одновременно и для всех победы одновременно. Это интернационалисты? – улыбаясь, спросил старик.

– Нет, мы хотим победы для всех пролетариев, где бы они ни жили, и поражения для всех империалистов – русские они или немцы. Так думают сторонники рабочего интернационализма.

– Я знаю, – улыбаясь, сказал старик, – вы хотите революции. Что бы ни происходило в мире, вы говорите одно: «А мы хотим революции».

– Да.

– Вы думаете, это новое слово? Наши прадеды, что бы ни происходило в мире, говорили: «Мы славим бога». Вы такие же одержимые. Понять свободу так же недоступно вам, как когда-то им.

Мать не вникала в смысл того, что они говорили. Казалось, что так изо дня в день сын с отцом сидят за столом и, уважая друг друга, осторожно, каждый зная свою силу и боясь причинить другому боль, спорят. Казалось, что и завтра, и через месяц они будут сидеть за этим столом. Обманывая себя, она закрывала на несколько секунд глаза и думала, что не нужно уже вглядываться в лицо сына, стараясь все запомнить, а можно подремать, пойти в спальню, вернуться – он навсегда уже здесь. Но через миг душевное смятение охватывало ее при мыслях о судьбе сына. Он казался ей сильным, не знающим робости человеком, ведущим борьбу против могучего зла мира. И в то же время он был плоть от ее плоти, неразумным сыном, который ничего не умел – ни штопать, ни уберечься от простуды, ни вскипятить молока.

Ее сын был среди людей, затеявших опасный и страшный спор с бушевавшей в мире войной. И ей все вспоминалась виденная в августе картина. По широкой немощеной улице без начала и конца ехала русская артиллерия. Кони и орудия стремились бесшумно по покато спускающейся с холма дороге. Солдаты не пытались тормозить, и тяжелые пушки, задастые лошади с толстыми хвостами мчались, скользили мимо глаз; большие колеса вертелись легко, бесшумно и, казалось, насильно несли эти тысячи солдат. В толпе, стоявшей вдоль улицы, крикнули, – люди увидели, что один из солдат упал с сиденья под колеса, – может быть, у него закружилась голова или сделался солнечный удар. Ездовые кричали, пытались свернуть, но орудия на бесшумных смазанных колесах проезжали по лежащему телу, неслись все вперед с покатого холма по удобной гладкой дороге... И старуха Бахмутская с ужасом смотрела на сына: ей казалось, что это его тело легло под колеса пушек, чтобы остановить их страшное движение.

XIX

Снова, как полтора года назад, Олеся встречала Сергея. На вокзале всюду чувствовалась война. С первого пути отходил поезд к фронту. Офицеры в шинелях, накинутых на плечи, пробегали из зала первого класса к вагонам. Солдаты, прильнув к окнам, смотрели на проходивших по перрону. Носильщики толкали багажные тележки, на которых вместо чемоданов и дамских картонок лежали офицерские шашки, седла, походные складные кровати.

На второй платформе, где стояли встречавшие брестский поезд, публика смотрела на женщину в траурной вуали, ее поддерживал под руку гимназист с черной перевязью на рукаве.

Все было так тревожно и печально на вокзале, что уравновешенная, спокойная Олеся затосковала. Вдали показался поезд, и женщина в трауре начала плакать. Олеся поспешно пошла вдоль перрона. Она увидела Сергея в шинели, худого, высокого, страшно изменившегося. Они молча обнялись.

Он видел в глазах ее слезы. Она показалась ему очень красивой. На миг его удивило, почему она любит его, больного солдата, такого обычного среди полчищ людей в шинелях. И ее поразила мысль, что миллионы людей казались неотличимыми от этого солдата, а он – единственный – близок ей и дорог.

Они увидели, как из товарного вагона вытаскивали гроб с убитым офицером.

– Знаешь, Олеся, – сказал Сергей, – наверно, через много лет, когда люди будут вспоминать войну, это время останется в памяти как беспрерывные муки на вокзалах – встречи, прощания, расставания, снова встречи, вот такие последние, как эта, – он указал на товарный вагон.

– Ой, у меня, кажется, сердце больше не выдержит от прощаний, – проговорила она.

Он попробовал пошутить:

– Надо влюбляться в слепых, в стариков, в безногих, в глухонемых.

Но она печально и озабоченно перебила его:

– Ты ведь на несколько дней?

– Да, я поеду домой поправляться. Мама меня начнет откармливать, а воинское начальство каждый день будет приходить, как баба-яга, и щупать, потолстел ли достаточно, можно ли жарить. Представляешь мамино положение: поправит – возьмут на войну и убьют там, а не поправлять – смерть от чахотки.

Его охватила лихорадка, хотелось все время говорить; и ему казалось, что он очень умен, тонко остроумен и что только за это красавица Олеся любит его.

Они наняли извозчика, бабу с сердитым желтым лицом, в синем извозчичьем кафтане.

Олеся все время молчала.

Сергей внезапно спросил ее:

– А что Виктор Воронец?

– Виктор? – переспросила она. – Виктор здесь сейчас, в госпитале, у него ранена нога.

– Ты видела его?

– Да, конечно, мы все у него были два раза – Поля, и Гриша, и я... Он получил офицерского «георгия», это очень трудно получить.

– Да, не легко, – сказал Сергей.

Уверенность и веселое возбуждение его оставили. Он сразу понял Олесину молчаливость, ее странный, внимательный взгляд, вопрос, который она ему задала: «Ты ведь на несколько дней?» И скрыла вначале, что Виктор здесь и виделась с ним. Подозрение вдруг превратилось в невыносимую уверенность. А он-то не понимал, почему так коротки ее письма.

– Господин военный, – спросила женщина-извозчик, – що я вас спытать хочу: вы мого чоловика часом нэ бачилы на позиции?

– А где он, в каком полку?

– А я нэ знаю. Сэмэн Яковлевич Щур. Вин такий соби довготэлэсый, рудый трохи, Сэмэн Яковлевич Щур; як взялы его, так и нэ пысав ни одного лыста.

– Полк надо знать, – сказал Сергей.

Женщина вздохнула и, повернувшись спиной, задергав вожжами, беззлобно сказала лошади:

– Ну, ты, трясца матэри твоей!

«Ну конечно, конечно. Кто я? Наполовину съеденный вшами, опаршивевший, жалкий рядовой... А там – офицерский «георгий», погоны... Да, это реванш за Криницу...»

Он поглядел на Олесю.

– Сережа! – внезапно сказала она. – Я тебе хочу сказать одну вещь.

Она смотрела, казалось ему, ясными, спокойными глазами нелюбящей женщины, собравшейся сказать отвратительную правду, злую, как смертная казнь.

Внутри у него все затрепетало, ему хотелось зажать уши, начать кричать, чтобы заглушить ее голос.

– Да, да, пожалуйста, – сказал он, наклоняя голову и вытягивая шею, готовый принять удар топора.

– Сережа, я хочу с тобой поехать к твоим родным, – проговорила Олеся, и, словно боясь его возражений, глядя ему в глаза, с прямотой девочки, необычной даже для самых простых и сильных душ, она сказала: – Мы будем жить вместе, в одной комнате. Понимаешь? Я хочу за тебя выйти замуж. Я больше никого не буду любить до конца жизни. Если ты не вернешься с войны, будет твой ребенок.

Он молчал, лишь провел рукой по шее – жест, который приходил к нему в минуты наибольшего волнения. Так они до самого дома просидели молча.

Ему казалось, что счастье ослепило его, что, как в прежнее время, он будет вновь днем и ночью носить горячую легкость в груди. Но едва только сошли они с извозчика и Олеся отправилась к больной тетке, как голова Сергея заполнилась прежними спокойными мыслями.

Ему самому делалось нехорошо, настолько просты оказались его соображения. Он все обдумывал, как бы все получше устроить – не переночевать ли им в гостинице, посидев вечер в ресторане.

Он сердечно поцеловался с Анной Михайловной и шепотом сказал ей о том, что Бахмутский недавно проезжал через Б. Она, улыбнувшись и также шепотом, ответила:

– Я знаю, он дней десять назад был в Киеве.

Вбежал Гриша и так же, как когда-то, в первый день приезда Сергея в Киев, даже не поцеловавшись и не пожав руки, деловито спросил:

– Ты пораженец или оборонец? Я пересмотрел свои прежние взгляды.

Но на этот раз Сергей, не смутившись, ответил ему:

– Иди, иди к черту, гимназист, – я в команде выздоравливающих.

Но Гриша продолжал говорить о войне.

Он занимал исключительно крайнюю позицию, противоположную бывшей у него в первые дни войны, когда он стоял за оборончество и жестоко ссорился с Полей. Теперь он не признавал никаких компромиссов в вопросе о необходимости поражения России в войне. По его словам выходило, что всякая война «во все времена и для всех народов» преступна, что пролетариат всегда должен желать поражения своей стране. Он заявлял, что требование права наций на самоопределение является оппортунизмом чистой воды и что под это требование можно подвести любые действия великих держав во время мировой войны.

Сергей не спорил с ним; большинство терминов, которые употреблял Гриша, были ему мало знакомы. Но Гриша горячился так, словно Сергей всеми силами пытался опровергнуть его доводы. Анна Михайловна насмешливо сказала:

– Гришенька, Гришенька, успокойся, ты снова разъярился.

Сергей спросил:

– Друг мой, насколько я понимаю, ты коренным образом переменил свой взгляды? Как это произошло?

– Как это произошло? – сказала Анна Михайловна. – Да очень просто: почитал кое-какую нелегальщину... – она рассмеялась, – и перегнул палку в другую сторону. Недавно Абрам, послушав его, сказал: «Ты, сынок, схоласт, а кто пытается надеть уздечку схоластики на диалектику, тот дурачина». Гриша, так папа сказал?

Гриша махнул рукой.

– Да ну вас, ей-богу. Вы не понимаете ничего.

Столик Сергея стоял на том же месте, и те же книги были на полке... Какие события, какая непроходимая пропасть отделяла его от мирных студенческих времен!

Лукьяновская тюрьма, окопы над Саном, госпиталь. Неужели он сидел вот на этом стуле, за этим вот столиком и читал книгу Содди? Он осторожно, как гость, перелистывал свои собственные книги, смотрел на знакомые страницы, вспоминая, что думал, разбирая схемы, формулы. Ясный, хрустальный мир! Он сидел на краешке стула и осторожно оглядывался. И перед ним выплыли университетские коридоры, прохладная, как церковь, аудитория, осенние деревья, опершиеся ветвями на высокие окна. Мирный торжественный голос профессора Косоногова, кто-то окликнул его: «Коллега Кравченко», Он чувствовал себя вором: он крал у войны любовь и эти грустные минуты короткой встречи с книгами.

Он сказал Грише:

– Правда, Гриша: пораженец или оборонец – когда воюешь, не имеешь времени об этом подумать. Да, где Поля? Неужели еще не пришла из гимназии?

– Она во второй смене. Придет не раньше девяти.

– Что это – вторая смена?

– Во многих гимназиях госпитали, и их перевели на вечерние смены. Комедия, между прочим. Гимназистки в мужских гимназиях.

– Кстати, о гимназистках. Ты потерял наконец невинность?

У Гриши выступили на глазах слезы, он сказал:

– Да, я вижу, ты вернулся настоящим пехотным философом.

Сергей спохватился:

– Это я так, шутя. Ты расскажи, что Поля?

– Что Поля? – недовольно переспросил Гриша и, сразу оживившись, забыв смущение, проговорил: – Ты помнишь, знаешь Кольчугина? Ну так вот, она его разыскала на каторге в Восточной Сибири и переписывается с ним теперь, посылки ему шлет, с матерью его затеяла переписку. Ну, словом, хочет, помимо его воли, заделаться его невестой.

– Кольчугин! – сказал Сергей. – Кольчугин! Бедняга Кольчугин! – Он ударил ладонью по столу. – И Поля... Какая странная судьба!

– В жизни не поверю, чтобы рабочий-революционер женился на такой идиотке, – добавил убежденно Гриша.

– Странно, все странно! – снова сказал Сергей. —

Знаешь, Гриша, я женюсь.

– На Олеське? Напрасно, ей-богу, напрасно, – проговорил Гриша. – Я вот знаю, что за полгода законспектировал почти весь первый том «Капитала»; а женился бы – двух глав не сумел бы прочесть.

– Нет, не то. Вот я поживу с женой два месяца, поеду на фронт – и конец мне, по зато уж, понимаешь, умереть не. будет жалко. А что не прочту двух или десяти глав – на это мне плевать!

– Сережа! – с гримасой молодого монаха, останавливающего богохульника, вскрикнул Гриша. – Это ты, который год был в тюрьме, говоришь такие вещи!

Сергей засмеялся.

– Честное слово, я тебя люблю, – сказал он. – Вот только рукоблудию не надо предаваться, получишь сухотку спинного мозга.

– Болван, я ненавижу такие разговоры, отстань от меня! – закричал Гриша и, схватив со стола книгу, замахнулся ею и снова положил на стол.

А Сергея словно бес охватил.

– Вот видишь, вот видишь, – сказал он, – это первое последствие, уже расшатаны нервы. Ты вот почитай Фореля «Половой вопрос».

Но они вскоре помирились и отправились к Софье Андреевне.

У Софьи Андреевны, помимо всех ее качеств, привлекательных для людей, входивших в ее кружок, имелась одна особенно привлекательная черта: Софья Андреевна была полна невыдуманного интереса к людям. А люди, не отдавая себе в том отчета, обожают чужой интерес к себе. Каждый готов без устали говорить с человеком, проявляющим живое сочувствие к тому, как ты учишься, служишь, лечишься, к тому, какие доводы ты можешь привести о своем превосходстве над человечеством, и к тому, что в эту ночь ты неудобно положил подушку, отчего у тебя болят затылок и шея.

Что Сергей думал и чувствовал под обстрелом артиллерии? Страшно интересно, что он скажет, – кто выиграет войну? Она уже знает, что он женится на Олесе, и считает, что это счастливое, самое счастливейшее событие. Как он, с такими огромными духовными потребностями, смог обходиться месяцами без книг и образованного общества? Страшно интересно, что он думает о русском солдате? Когда, по его мнению, кончится война? И, конечно, множество вопросов о его здоровье, настроении, планах, надеждах, опасениях.

Потом, на фронте, он вспоминал этот разговор. Воспоминание каждый раз утешало и успокаивало его. Эта старуха проповедовала (своим голосом, озабоченной улыбкой, сединой), что люди драгоценны, их благородство и доброта достойны поклонения, что самые малые страдания должны вызывать сочувствие. Он помнил ее в Карпатах, среди искромсанных тел, на дорогах Галиции во время великого отступления.

В день беседы с Софьей Андреевной он был ограблен войной, – безразличием, насмешливостью хотелось ему уберечься от Олесиной любви, от мыслей об ушедшем в каторгу Кольчугине, о своих заброшенных книгах.

И он сам поразился, когда во время обеда, забыв о насмешливом безразличии, проявил необычайную горячность в разговоре с Анной Михайловной и Гришей. Она спросила:

– Как ты нашел нашу почтенную Софью Андреевну?

– Как находит... – проговорил Гриша. – Старая балаболка. Рудин в юбке. Что о ней можно сказать?

– Да, наша Софья Андреевна – типичная русская интеллигентка, с ее прекраснодушием и высокопарной речью, – вздохнув, сказала Анна Михайловна.

Сергей внезапно почувствовал, что раздражается.

– Да, так вы находите? – спросил он.

– Ну еще бы. Теперь должны прийти новые люди, чтобы побороть общественное зло. А добренькая интеллигенция... – сказал Гриша и поднял ложку.

Сергей перебил его.

– Кто же это, кто? – спросил он.

Он сам не понимал, откуда в нем берётся раздражение, но даже дышать ему стало тяжело.

Гриша, никогда ничего не замечавший, ответил:

– Ну, брат служивый, ты меня не экзаменуй. Эти люди – мой отец, вот этот Кольчугин, революционный пролетариат вообще. Да, словом, короче говоря, все те, кого ты в тюрьме видел.

Сергей вдруг закричал на него тонким, пронзительным голосом. Он выкрикивал не те слова, что ему хотелось, но с злорадством видел, что Анна Михайловна и Гриша испуганно смотрят на него.

– Какого черта ты рассуждаешь с таким апломбом! В тюрьме, в тюрьме, кого я видел... Ты думаешь, в тюрьме – так он уже в ореоле... В тюрьме – дурак фармацевт, надутый, тупой, трипперный студент, сварливые, мелко-самолюбивые жалобы... И что ты все рассуждаешь о вещах, которые ты ни разу не видел? А это и у вас, Анна Михайловна, этот всеобщий грех... самим себе в физиономию плевать... Вы бы посидели в окопах, увидели бы, послушали бы, а потом плевали бы на Софью Андреевну... В ножки ей кланяться надо! Это – как майский день в ноябрьскую хмару...

Он вздохнул и, посмотрев на взволнованное, огорченное лицо Анны Михайловны, сказал неожиданно спокойным, рассуждающим голосом:

– Таких революционеров, как Абрам Яковлевич, не много. Гришка думает, что раз человек в тюрьме посидел, значит, он со всеми добродетелями, а все остальные – мусор.

Вечером, как в мирное время, собрался у Софьи Андреевны народ. И здесь чувствовалось дыхание войны. Лобода был в военном френче – он служил в земском союзе; Галя Соколовская – в косынке сестры милосердия, она работала в военном госпитале. Сергея встретили шумно, с возгласами, с гоготаньем, но равнодушно. Он сразу ощутил это безразличие и подумал, что, вероятно, так же шумно, с возгласами, встретили бы весть о его смерти, а через минуту уже говорили бы о своих делах... Сперва сообща составили поздравительное письмо Доминике Федоровне, – она пошла сестрой на фронт и за геройство (перевязывала под огнем неприятеля раненых) получила георгиевскую медаль.

Поговорили о газетных новостях: знаменитый Мордкин будет весь зимний сезон исполнять танец в леопардовой шкуре; погиб английский броненосец «Формидабль» с восемьюстами матросами; Гарибальди, потеряв на фронте двух сыновей, телеграфировал Пуанкаре: «Я потерял двух, но у меня еще пять»; обругали правительство за глупое запрещение продавать виноградные вина; поспорили о популярности в армии Николая Николаевича. Сергею хотелось, чтобы его начали расспрашивать о фронтовой жизни, но ему даже вопроса не задали.

Только Лобода спросил:

– Ну, як там наши, на Галитчини, богато живуть? – И, не дождавшись ответа, сказал, указывая на письмо: – О цэ напысалы, як запорожци султану.

– Почему султану? Акушерке, а не султану, – обижаясь на равнодушие штатских, сказал Сергей.

– Он ей завидует, – сказала Галя Соколовская. – Акушерка, а получила георгиевскую медаль, а он без ничего приехал.

Все засмеялись.

«Надо было просто Олесю вызвать, а сюда не заезжать», – подумал Сергей.

– Слухайте, – внезапно сказала Галя Соколовская, – завтра у Виктора Воронца прием в госпитале, от часу до трех. А кто же к нему пойдет, когда все заняты, – те учатся, а те служат?

«Ну конечно», – с обидой за Виктора подумал Сергей и громко, сердито сказал:

– Я к нему завтра пойду.

Его глубоко обидело их снисходительное спокойствие. Они знали, оказывается, во сто раз больше, чем он. Они знали множество историй – и про американских моряков, и про турецкие крейсеры, и про цеппелины над Лондоном и Дюнкерком, про нравы авиаторов, про кронпринца. Он чувствовал, что их знание войны – ложь, а его знание – неинтересное и не могущее быть рассказанным – сложная и страшная правда. Все, что они говорили, унижало его, все это было жалкой ложью – «историями», «рассказами», «любопытнейшими и интереснейшими случаями», невыносимо оскорбительными для тех, кто сидел в окопах, и тех, кто лежал в земле. Плакать от злобы и обиды хотелось, слушая все эти презренные истории с маленьким занимательным и остроумным сюжетом.

Такую же тоску вызвали в нем газетные очерки, рассказы и зарисовки, печатавшиеся в «Ниве», – про офицерскую жену, едущую на фронт искать могилу мужа и узнающую, что муж жив; про добрых, немного грустных запасных; про Ванюшек и Марфушек, прибегавших рассказать эскадронному о приходе немецких улан в деревню; про мудрых гуцульских старцев; про тихого простого офицерика, совершившего чудесный богатырский подвиг.

Может быть, все эти тысячи историй, о которых писали корреспонденты, где-нибудь да происходили, но все же они были наглой ложью.

О войне говорили на десятки ладов. Одни говорили о чудо-богатырях, могучих, бородатых православных героях, творящих с молитвами великие ратные дела на радость царю. Другие рассказывали о простодушии, незлобивости и детской наивности вшивых, лапотных мужиков, которые, не умея обращаться со сложным современным оружием, не зная, где право и лево, какой-то необычайной славянской силой побеждали германскую технику. Третьи говорили о прогрессе, культуре, о вечном мире, который принесет победа; они критиковали офицеров и генералов, рассказывали о диких, нелепых порядках, о том, что царь болей размягчением мозга, о развратницах великих княгинях, о пьяном друге царицы Распутине, о подкупленных немцами министрах. Эти говорили, что народная кровь льется недаром, и заранее радовались грядущему об руку с победой новому, либеральному строю.

Невыносимей всего казались ему те, что в рассказах о войне пытались отделить ложь от правды. Например, многим не нравились рассказы о подвигах Козьмы Крючкова или оренбургского казака Пономарева. А фронтовики-солдаты любили слушать описания подвигов Крючкова. Этот чубатый драчун с курносым задорным лицом глядел с открыток, со спичечных и папиросных коробок. Его подвиг рассказывался, как солдатская байка, и при всей своей неправдоподобности нравился солдатам. В нем была правда сказки. Ведь сказки и нравятся своей правдой. А в тех историях, которые рассказывали правдолюбцы о войне, все было ложью – от первого и до последнего слова. Все эти устные новеллы о красивых ужасах, все эти солдатские диалоги с нарочитой грубостью, все эти чересчур уж меткие народные словечки, все слишком уж красивые и складные песни и, наоборот, очень уж грубые и глупые песни – все это было выдумано людьми, не сидевшими в окопах и не знавшими народа. А те, что приезжали с войны, или сами начинали выдумывать тыловые придумочки, или молчали, не умея рассказать правду.

Вечером пришел Лобованов, новый жилец Софьи Андреевны. Сергей лишь раз или два видел его перед мобилизацией, но много слышал о его учености и уме.

Странным казалось, что у высокого мужчины с могучими плечами и ручищами – тонкий нос, бледные, впалые щеки, грустные глаза. Грудь у него была выпуклая, но он все время покашливал; говорил, что у него туберкулез в открытой форме. В его присутствии все почувствовали себя связанными, Сергей видел, как оглядывались на него. Когда он просматривал газету, даже Галя Соколовская говорила тише обычного, а когда он вступал в разговор, все сразу замолкали. Голос у него был негромкий и сиплый.

С растерянным и недоброжелательным выражением смотрел на него Гриша Бахмутский. Когда Лобованов заговорил, Гриша слушал совершенно по-детски, полуоткрыв рот и опустив книзу губу. Потом, спохватившись, прищурился и покачал головой.

Лобованов начал расспрашивать Сергея о настроении солдат, о том, что говорят офицеры, бывшие с ним в госпитале. Но и он спрашивал не для того, чтобы понять, подслушать войну, а для того, чтобы получить подтверждение своим мыслям и взглядам.

Такое безысходное чувство бывало в детстве, когда Сергей чувствовал несправедливость. Он не понимал, почему это. Ведь все, о чем говорил Лобованов, было точное и краткое выражение его веры и веры отца, крикнувшего «годен». Это была вера всех его близких, и он не мог понять, почему и эти слова звучали для него ложью.

Пришла Поля. Увидев Сергея, она вскрикнула протяжно:

– Кого я вижу! – и свободно, как взрослая женщина, обняла Сергея и несколько раз крепко поцеловала в губы.

Пальцы ее, так же как и раньше, были запачканы чернилами, и то же гимназическое платье было надето на ней, но вся она стала неузнаваемой. Блеск глаз, походка, движение, протяжный голос принадлежали женщине, а не зеленой девчонке.

Сергей увидел, что она единственная свободна от влияния Лобованова. В ее улыбке, в словах, обращенных к Лобованову, он увидел простоту, спокойствие равного.

Они сели возле печки, и Поля начала расспрашивать:

– Значит, вы решили пожениться теперь же? А разве, по закону, можно жениться на гимназистках? Ты ужо слышал про Кольчугина? Я давно хочу тебе привет от него передать, но все откладывала до личной встречи, ведь с военной цензурой шутить нельзя.

– Боже, – сказал он, – мокроносая была девчонка, а теперь прямо мать-игуменья, да и только»

– Сережка, Сережка! – проговорила она, снисходительно улыбаясь, и в глазах ее на мгновение мелькнуло колючее, знакомое Сергею насмешливое выражение.

Она повернулась к Лобованову и сказала:

– Алексей Константинович, вас мама очень просила зайти.

Лобованов быстро проговорил:

– Обязательно, обязательно. Очень буду рад.

Лобованов догадался, о чем шла речь. Дня четыре тому назад Софья Андреевна сказала ему, что Бахмутский в Киеве. Лобованов просил передать Бахмутскому о своем желании повидаться. Они знали друг друга немало лет. Не прерываясь, шла между ними злая десятилетняя борьба. Но они всегда интересовались друг другом. Желая встречи с Бахмутский, Лобованов прежде всего хотел узнать о своей семье, жившей в Цюрихе. Он знал, что Бахмутский не больше месяца как уехал оттуда.

Поля никому не говорила о своей переписке с Кольчугиным. Она писала ему каждые две недели, он аккуратно отвечал. В ответах его не было ничего интересного. Он писал: «Письмо ваше получил, жив, здоров, спасибо за память», и все в таком же роде. Она ему писала круглым почерком письма, полные суровой деловитости и сухости, такие серьезные, что ни старик ученый, ни финансист, ни политик но могли быть так серьезны в письмах, а лишь семнадцатилетняя девушка. Иногда она писала ему свое мнение о прочитанных книгах; мнения ее обычно бывали странными, не совпадали с мнением матери и знакомых. Например, ей не нравилась «Мать» Горького, над которой плакала Анна Михайловна, и она терпеть не могла «Царь-голод» и «Красный смех» Леонида Андреева, восхищавшие Гришу. Вот об этих особенностях своего вкуса она сообщала Кольчугину.

Она даже матери и самым близким людям не говорила об этих письмах. И чтобы показать родным и самой себе, насколько она равнодушна к переписке с Кольчугиным, Поля не хранила письма и обычно через пять-шесть дней после получения рвала их в присутствии матери или брата. Но Анна Михайловна и Гриша не знали, что она, прежде чем порвать письмо, выучивала его наизусть. Поля считала, что помнит письмо оттого, что у нее хорошая память.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю