Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
– А, боже мой, какая досада! Ведь это брат мой, он тут был два часа назад.
– Услужливый генерал опасней неуслужливого, – сказала Софья Яковлевна.
– Я немедленно поеду отыщу Николая. Ах, подумать только, что Сережа уже мог бы здесь быть!
Мария Дмитриевна вернулась лишь к часу ночи. Софья Яковлевна спала; в столовой сидел Марк Борисович, пил чай и чихал.
– Ничего, – сказала Марья Дмитриевна, улыбаясь сквозь слезы досады. – Я поехала на Лысую гору. Меня там все, конечно, за австрийскую шпионку приняли, пока объяснялась, пока добилась, да еще извозчик ужасный попался. И когда наконец приехала к Николаю Дмитриевичу на квартиру, оказалось: час, как уехал на вокзал. Помчалась на вокзал. Там меня, конечно, все за немецкую шпионку приняли, когда начала спрашивать, а потом уж узнала, что штабной поезд ушел к фронту...
Марика, сонная, зевающая, слушавшая всю эту историю, стоя у двери, протяжно сказала:
– А по що вам було издыть на Лысую гору? Трэба було у мэнэ спытать. Хиба ж я нэ знала, шо той гэнэрал у протиерея Кананацького стоить? Та его повар каждый дэнь зо мною по базару ходыть.
– Ну, что ж это такое, ей-богу? – сказала Марья Дмитриевна.
XV
Когда Сергея неожиданно перевели в офицерскую палату, он никак не мог привыкнуть, к необычной обстановке.
Все поручики и прапорщики, штабс-капитаны и капитаны, лежавшие с ним рядом, всегда, казалось ему, были недовольны, день и ночь требовали чего-то. Поведение их было обычным для больных людей, перенесших много страданий и душевных потрясений. Но, как человек, проведший долгое время на жестоком морозе, опустив руку и воду комнатной температуры, думает, что вода эта нагрета почти до кипения, ибо он потерял ощущение средней температуры, – так Сергей после мира солдатского бесправия поражался, слушая: «позовите мне врача», «не хочу», «перемените», «подогрейте», «остудите». Он видел, что больные офицеры требовали, а не просили, что их не изумляла денная и нощная забота врачей и сестер. Сергей раздумывал о жизненном порядке, при котором солдата умиляет до слез стакан воды, поданный ему сестрой, или тарелка крупеника, принесенная санитаром.
«Обездоленная, бесправная масса», – повторял он слова, смысл которых был давно уже закрыт для него, так как слова эти стали «общими словами», то есть мертвые, замороженные, скользили по мозгу.
Теперь, под влиянием необычных пустяков, от возгласа соседа-поручика: «Подайте мне туфли», слова эти ожили, оттаяли в его сознании.
Некоторые офицеры, особенно молодые, хотели поскорее выписаться из госпиталя и вновь пойти на фронт. Здесь говорили о событиях войны, сообщали новости, здесь Сергей впервые узнал подробно о гибели Самсоновского корпуса в болотах Восточной Пруссии, о громадном немецком наступлении на Париж, о гибели авиатора штабс-капитана Нестерова, протаранившего немецкий аэроплан, услышал фамилии немецких военачальников, руководивших операциями против России, – Гинденбурга и Макензена, узнал, что генерал Зальц, ранее командовавший армией, смещен и заменен Эвертом; узнал он, что его полк участвовал в огромной победоносной операции нескольких русских армий против австро-венгерской армии. Его поразило, что на позициях он ничего решительно не знал ни про Государственную думу, ни про то, что германские крейсеры прошли в Черное море и обстреляли наши порты и что Турция вступила в войну. Он знал лишь, что поручик Аверин – плохой шахматист, что Улыбейко справедливо делит обеденные порции, что прапорщик Солнцев часто употребляет ругательства и любит гонять вестового в опасные экспедиции за свежим молоком. Больные офицеры были уверены, что война окончится в самом ближайшем будущем победой России. Считали, что после прорыва русской армии через Карпаты в венгерскую долину Австро-Венгрии придет конец и она подпишет сепаратный мир, а после этого с Германией удастся справиться в течение месяца или двух. Почти все офицеры верили, что война навязана России, что Россия защищает себя и славян на Балканах от тевтонского нашествия. Да вообще о целях войны почти не говорили, ибо они казались несомненными. Людей же, желавших поражения самодержавной России, считали преступниками.
В офицерской палате к Сергею отнеслись хорошо. Многие из больных не были фронтовиками, а служили в штабах. Они сразу сообразили, что если вольноопределяющегося кладут в особую офицерскую палату, да еще главный врач приходит справляться, доволен ли он (честь, которую он оказывал не всякому полковнику), то дело, очевидно, не просто.
Подпоручик Магнус – фантазер и мистификатор – пустил слух, что Сергей – незаконный сын командующего фронтом. Все офицеры от скуки охотно поверили этому и в разговорах с Сергеем делали всякие тонкие намеки, которых он совершенно не мог понять.
Восхищала его офицерская еда: бульон, пирожки, куриные котлеты, морковные и капустные пюре, желе, компоты. Он ел с довольным, сосредоточенным лицом, не пропуская ни одного блюда, и часто просил добавки. Тяжелобольных в офицерской палате почти не было. Здесь чаще смеялись, шутили. Сергей вскоре вошел в этот маленький условный мир. Магнус вешал над дверью кружку с водой, и, когда входил санитар, кружка переворачивалась, и это вызывало всеобщее веселье. Все были влюблены в сестру милосердия Люсю Сергеенко и вели долгие шуточные споры: к кому она подойдет первой, у чьей постели дольше просидит, кому позволит поцеловать себе руку. Штабс-капитан Новиков читал лекции о разведении орхидей: он, оказывается, был известен среди садоводов и даже написал маленькую книжку – «О некоторых условиях, необходимых для успешного выращивания орхидей». Эту книжку он давал каждому вновь поступающему в палату, получил ее и Сергей. Прапорщик Шнуровский знал наизусть почти всего Игоря Северянина, много стихов Лермонтова, всю «Гаврилиаду» и охотно, «с выражением», декламировал.
Толстый Мерцальский, служивший по интендантскому ведомству, знал тысячи анекдотов; у него была переплетенная в кожу книга, в которую он записывал анекдоты, Он этой книги никому не доверял и держал ее всегда у себя под подушкой. Однажды, когда он спал, Магнус вытащил книгу и вслух стал читать. Она оказалась разбитой на отделы, имелось специальное оглавление: армянские, еврейские, гимназические, про священнослужителей, медицинские, солдатские, офицерские, детские, семинарские, политические. В книге даже имелся отдел «С других планет», в котором был записан лишь один анекдот, начинавшийся: «Однажды один марсианин...» Была игра – кто больше назовет напитков, и в пей всегда побеждал седой грузин Шервашидзе. Он сыпал десятки всевозможных замысловатых названий.
Был штабс-капитан Рюмин – интересный рассказчик, коллекционер старинных монет; он никогда не расставался с двумя уникальными афинскими монетами овальной формы и по нескольку раз на день вынимал их из небольшого мешочка, висевшего у него на груди. Поручик Навашин учился когда-то пению и часто по просьбе больных пел вполголоса:
Что верно: смерть одна,
Как берег моря суеты,
Нам всем прибежище она.
Пел он также «Вот прапорщик юный с отрядом пехоты» либо модную песенку начинавшей приобретать известность Изы Кремер:
Терпи немного, держи на борт,
Ясна дорога, и близок порт.
Ты будешь первый, не сядь на мель...
Больные вполголоса подпевали ему:
Чем крепче нервы, тем ближе цель.
И смеялись, подмигивая друг другу, очевидно полагая в этих словах некое неприличие.
Это был как бы своеобразный офицерский клуб, где собрались милые болтливые люди; и действительно – отсюда война казалась совсем не страшной. Сергею нравилась новая обстановка, и он не огорчился, когда навестившая его Марья Дмитриевна рассказала, что, не случись генеральской протекции, он уже лежал бы на квартире у Софьи Яковлевны. А так как приезд Николая Дмитриевича задержался на две недели, Сергей основательно вошел во вкус офицерского бытия. Он сказал матери при одном из ее посещений:
– Знаешь, как-то странно из этой апельсиновой рощицы все вспоминать. Меня даже изумляет, каким образом эти люди управляются с армией. Говорят, трудно плавать по Черному морю, по Северному, а вот каково-то будет по солдатскому морю, когда оно начнет сердиться. – Он, смеясь, добавил: – Знаешь, мамочка, я, как простодушный человек, нашел простой способ устроить все проклятые вопросы: надо в школу прапорщиков поступить.
XVI
С хорошим чувством совершал генерал Левашевский свою инспекционную поездку. Утром, попив чаю, он стоял у окна салон-вагона. Кругом видны были покрытые снегом поля, изредка попадались деревни, помещичьи усадьбы, ставшие видимыми за оголенными деревьями, поодаль – низкие и длинные кирпичные здания служб, экономий. Он смотрел на завоеванную землю. Поезд шел по австрийской земле. На станциях длинные товарные составы уступали пути штабному поезду. Он, не замедляя хода, проносился мимо станционных построек, мелькали вереницы вагонов, глаз едва успевал отмечать платформы с оливковыми орудиями, зеркально сверкавшими прожекторами, с двуколками, плотно прижавшимися друг к другу и поднявшими кверху длинные, тонкие оглобли, платформы, груженные мотками колючей проволоки, снарядными ящиками для полевых орудий, перекрытыми мокрыми брезентами. А на других путях стояли эшелоны пехоты, казачьей конницы, сибирских войск, санитарные поезда, маршруты продовольствия. Выезжая на фронт, Левашевский забывал о разлаженности, противоречиях и отсталости, чиновничьей холодности и жадности – война представлялась ему такой, какой лелеял он ее в своей душе. Для него война была состоянием естественным, мир лишь заполнял промежутки между войнами – служил для подготовки к войне. Ему казалось, что война движет тяжелую промышленность, дает работу миллионам тружеников, прокладывает железные дороги и шоссейные пути, строит мосты. На войне люди имеют возможность проявить мужество, волю, благородство. Война выдвигает сильнейших и способнейших. Во время войны лопаются десятки фальшивых карьер; отсталые, малообразованные, лишенные таланта военные чиновники, достигшие сложными ходами высокого положения, оказываются неспособными командовать дивизиями и корпусами и летят к чертям, а на их место выходят новые, молодые, стоящие на уровне современной военной науки полковники и генералы. Не будь войны, мир умер бы в маразме.
И сейчас, глядя в окно, Левашевский снова подумал: почему же он не там, где ему хорошо, где он дышит и живет легче? Решение, которого он давно хотел и к которому подготовлял себя несколько месяцев, наконец пришло к нему. Он знал, как поступить, чтобы это решение выполнить. Он увидится в ближайшие дни с командующим армией и будет просить его о назначении в группу войск, обложивших Перемышль. Командующий фронтом, вероятно, не станет удерживать его – отношения за последнее время у них обострились. Но если паче чаяния Иванов воспротивится этому, он обратится непосредственно к верховному. Это решение доставило Левашевскому облегчение. Он все время испытывал тяжесть при мысли, что не может смело, порывая все расчеты, бороться за новую организацию производства снарядов. Ведь это значило – бороться против огромной системы казенных заводов, опираясь на частных промышленников; стать чуть ли не либералом, кадетом; противопоставить себя всем близким, стать в оппозицию к высшему командованию. Нет уж, пусть лучше эти вопросы решаются без него, а он, пренебрегая карьерой, пойдет на фронт. Это достойный выход.
* * *
Ночью он приехал во Львов. Поезд остановился на втором пути, недалеко от вокзала. Плохо освещенный перрон был безлюден. Верхняя часть вокзального здания терялась в темноте. Николай Дмитриевич, ожидая, пока наладят телефон, надел фуражку и шинель, чтобы выйти подышать воздухом.
– Николай Дмитриевич, – просительно сказал Веникольский, – разрешите с вами...
– Нет, не нужно.
– Николай Дмитриевич, ведь, говорят, во Львове до сих пор стреляют из окон по нашим войскам.
– Да, говорят, – ответил Левашевский.
Он надел перчатки и пошел к выходу. Вестовой, вскрывавший в коридоре банку консервов, поспешно вскочил.
Николай Дмитриевич посмотрел на коробку консервов, из которой торчал кухонный нож, и сказал:
– Ведь у Ивана Егоровича есть заграничный нож консервный.
– Так точно, есть, ваше превосходительство.
– Ну, так чего ж ты ножом?
– Сподручней ножом, ваше превосходительство.
Николай Дмитриевич вышел на площадку. Проводник, стоя на корточках, засунув руку в печь, ворошил уголь. Он так увлекся этим делом, что не заметил генерала.
Николай Дмитриевич усмехнулся, поглядев на прислоненную к стенке кочергу.
«Вот этому сподручней рукой уголь ворошить. Странный все же народ!» Он открыл дверь. Прыгать со ступеньки было довольно высоко, а ноги, за два дня отвыкшие от ходьбы, подогнулись. Николай Дмитриевич по-смешному присел на корточки. Он оглянулся: никто не видел его, кругом было совершенно пусто. Он прошел на вокзальною площадь. У входа в вокзал горел лишь один фонарь. Падал снег. Николай Дмитриевич вышел на пустынную улицу. Он проходил мимо витрин со спущенными щитами. В темноте дома казались очень высокими. Ему уж приходилось в 1908 году проездом побывать во Львове и теперь особенно приятно было вновь очутиться в этом красивом, богатом городе, куда он прежде приезжал иностранцем, гостем.
Он обратил внимание, что на тротуарах лежал ровный, совершенно нетронутый, пухлый снег, – видимо, в ночные часы населению запрещалось выходить из домов. На мостовой же виднелись многочисленные следы копыт – ездили патрули. Все было неподвижным, молчащим – и дома, и улицы, и погашенные фонари... Такое чувство испытывал Николай Дмитриевич на смотрах, когда после протяжного «смирно!» в мертвой тишине он проходил перед строем солдат, любя и свою тяжелую небрежную походку, и неповторимо приятное движение устало поднесенной к фуражке руки, и внятный, неторопливый голос, и короткий, все в мире проницающий взгляд. Теперь, ночью, он с особой силой пережил то же чувство. Казалось, весь край замер, затаив дыхание, по протяжной, зычной команде «сми-и-рно!», а он, Николай Дмитриевич, проходит меж стройно и покорно вытянувшимися домами, оглядывает побежденный город. Ему даже захотелось коснуться пальцами околыша фуражки, чтобы отсалютовать побежденному. Очень приятен был ночной чистый воздух после теплого, но душного салон-вагона.
Из-за угла Выехал казачий патруль. Один из казаков, придерживая папаху, рысью подъехал к Николаю Дмитриевичу, наклонился так, что тот почувствовал запах простого, живущего в казарме человека, и, вглядевшись, сказал:
– Виноват, ваше превосходительство.
Николай Дмитриевич повернул в сторону вокзала. Казаки тихо поговорили между собой, потом тот, что подъезжал, вновь нагнал Левашевского и спросил:
– Может, прикажете сопроводить, ваше превосходительство, а то стреляют австрияки из ворот; мы прошлую ночь на этой улице двоих даже рубанули.
– Не надо, ребята, езжайте.
– Слушаюсь, ваше превосходительство, – ответил казак.
Лошадь повернулась, обдав теплом своего дыхания лицо Левашевского, заскрежетала подковами по булыжникам, покрытым легким снегом.
«Славный наш солдат!» – подумал Николай Дмитриевич. Он пошел назад другой дорогой, вдоль высокой деревянной стены, очевидно отделявшей железнодорожные склады от города. Когда он дошел до середины ограды, за его спиной раздался выстрел и послышался крик. «Вроде берданки», – подумал Николай Дмитриевич и остановился. Он обладал той самой простой и совершенной храбростью, которая заключалась не в том, что он властвовал над своей трусостью: он просто не испытывал страха.
Мимо него пробежали высокая, худая старуха, женщина в шляпке, как ему показалось – хорошо одетая и красивая, юноша в форменной шинели и фуражке, должно быть львовский гимназист, задыхающийся старик в шляпе. Все они тащили в руках глыбы каменного угля и поленья дров. Не успели они добежать до угла, как, преследуя их, выбежали два сторожа в австрийских шинелях. Николай Дмитриевич видел, как они нагнали бегущих и стали вырывать у них дрова и уголь. Старуха закричала, прижимая к груди куски угля. Послышались крики, женский плач. На площадь выехали казаки...
Николай Дмитриевич вошел в здание вокзала через боковую дверь. Здесь на плиточном полу лежали галицийские крестьяне, беженцы, ноги их были в белых онучах и лаптях, свитки и высокие шапки мало чем отличались от украинских. Большинство из них спало, и лишь некоторые сидели с тем спокойным выражением лиц, которое приходит к людям, уже пережившим страдания и отчаяние и ожидающим смерти. Старики, женщины, детишки, завернутые в тряпье, ворочались во сне. Женщина совала в разверстый рот худого младенца грудь; младенец откидывался, распираемый воплем, а мать раздраженно продолжала запихивать ему в рот истощенную грудь. Никто не поглядел на Левашевского, не поднял головы, хотя он шел, громко и отчетливо стуча сапогами. Дверь, ведущая в главный зал, оказалась запертой, и Левашевскому пришлось вернуться обратно и вновь выйти на площадь. Когда он наконец прошел через служебный выход на перрон, навстречу ему торопливо шел Веникольский рядом с офицером в полушубке и папахе. Он остановился у желтого почтового ящика с блестящей белой пластинкой.
– Николай Дмитриевич, ваше превосходительство, – радуясь, сказал Веникольский, – я уже шел с комендантом вокзала вам навстречу.
Офицер в полушубке отрекомендовался:
– Капитан Иванов-Савицкий.
С той особой, фамильярной и настойчивой, манерой, с которой младшие офицеры журят рискующих своей драгоценной жизнью начальников, они принялись выговаривать Левашевскому, всю дорогу до штабного поезда расписывая ему опасности, которым он подвергался. У вагона комендант спросил:
– Я вам не понадоблюсь?
Левашевский хотел позвать его и расспросить о работе узла: его интересовало, как справляются присланные Юго-Западной дорогой русские чиновники, честно ли работают австрийские служащие, оставленные управлением; ему вспомнилась женщина с кричащим ребенком. «Надо бы хоть один эшелон для беженцев», – подумал он. Внезапно он сообразил, что забыл фамилию коменданта.
– Нет, сегодня нет, завтра мы поговорим, – сказал он.
Но дел было много, и он уж ни разу не вспомнил о коменданте.
В вагоне его ждали телеграммы. Он делал пометки, писал, каждый раз закуривал, поглядывал в окно. Он вновь ощутил поэзию и радость войны. В этих телеграммах, посланных начальником корпусной артиллерии, штабом фронта, военным министерством, начальником военных уральских заводов, – телеграммах с просьбами, указаниями, справками и запросами, – он ощущал мощное дыхание войны. Сила бездымных порохов, нитроглицерина, гремучей ртути, соединенная с медью, алюминием, свинцом – военная мощь России, казалось ему, дремала в тайных подземных складах. Сила была такова, что, произойди взрыв на Лысой горе, великолепный Киев погиб бы. Люди на складах боялись этой силы, ходили в валенках, курили в особых землянках, наклонившись над бадьей воды, разговаривали между собой невольным шепотом, опасались делать резкие движения, быстро ходить. Артиллерийские склады хранили сотни тысяч снарядов: в каждом за толстой стальной стеной таилось взрывчатое вещество – живая, жаркая душа. Снаряды строгой, прекрасной формы чинно лежали штабелями в плоских ящиках, в геометрически точных рядах. И наконец они попадали на фронт. Там из этого необычайного соединения холодных математических форм стали и буйных порохов рождалась сила войны: рушились дома, гибли дивизии, тучи на небе становились красными, воздух наполнялся криком корчащегося металла, земля на полях битв, как лицо человека, перенесшего черную оспу, вся сплошь покрывалась глубокими ямами, ни деревья, ни трава долго не росли на ней. Артиллерия была главным оружием человеческих битв, и Николай Дмитриевич всю свою любовь к войне переносил на это прекрасное оружие. Он был поэтом орудий и снарядов и, как истинный поэт, находил радость и красоту там, где обычно люди видят лишь невеселое и обыденное. Он мог до утра изучать докладные записки фронтовых командиров дивизионов и читать рабочие чертежи новых заводских приспособлений. Большая путаная переписка между военным министерством и штабом была для него полна высокого интереса; там находил он для себя моральные и эстетические богатства, пищу для философских размышлений. Одна постоянная тревога не оставляла его: он видел, что все движется не так, как надо, что святое артиллерийское дело находится в руках нечестных и малоспособных чиновников. Жизнь враждовала с его чувствами. И в эту ночь встреча с горожанами, воровавшими уголь, испортила ему настроение. Так всегда было: в кряхтении раненых, в унылых фигурах беженцев, в жалких телах убитых, в жалобе вестового на плохие деревенские новости, в лицах обывателей – всегда встречал он вражду своим чувствам. И он с особым удовольствием читал теперь поступавшие депеши. Адъютанты, вестовые, стол в бумагах, окна, завешенные темными занавесками, – все это подчинялось его душевному укладу.
Одна из телеграмм была от директора металлургического завода Сабанского. Он писал, что находится в имении своей матери, на земле, ныне ставшей частью Российской империи, и просит указать место, куда бы он мог выехать для свидания с Левашевский. Николай Дмитриевич пометил: «Сообщить, что 11-го буду на станции Н...»
Тринадцатого декабря Николай Дмитриевич предполагал встретиться с командующим армией и решил говорить с ним о своем переходе в действующую армию под Перемышлем.
Поездка еще больше укрепила его в этом решении. Армия нуждалась в инициативных руководителях. Николаю Дмитриевичу казалось, что он может по пальцам подсчитать дельных командиров дивизий и бригад. Его огорчала несамостоятельность мысли у старых, опытных военных. Он ясно видел, что у многих командиров частей главный интерес состоял в том, чтобы воевать, не рискуя личным успехом. Эти осторожные люди, боявшиеся каждого смелого шага, ужасали Левашевского своим сатанинским безразличием к потере сотен и тысяч человеческих жизней, к растрате драгоценного имущества, к потере важнейших стратегических позиций. Эти люди могли уложить полк, чтобы на несколько часов занять деревню и в нужную минуту рапортовать об этом командующему. Эти люди могли бросить без защиты склады с миллионами снарядов, зная, что формально не понесут за это ответственности. Эти люди, преданные царю, казалось, причиняли России больше вреда, чем вся австро-германская армия.
Заканчивая поездку и вернувшись в штабной поезд, Николай Дмитриевич сказал адъютанту:
– Удивительное складывается впечатление. Все смелые, талантливые люди в армии, за немногими исключениями, либо ефрейторы, либо прапорщики военного времени. Какой-то заколдованный круг.
– Что ж, Николай Дмитриевич, – улыбаясь, сказал Веникольский, – значит, надо ефрейторов производить в командиры бригад.
– Разве что так, – сказал Николай Дмитриевич и повторил негромко: – Разве что так.