Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Почти никто не заметил отсутствия обеда. Солдатам, как тяжелобольным, в этот день хотелось только пить.
Огонь артиллерии стих, лишь когда окончательно стемнело.
Солдатам выдали дополнительные четыре обоймы патронов, были выставлены усиленные караулы, секреты выдвинулись перед линией окопов. С минуты на минуту могла начаться вылазка.
Сергей стоял на часах первую половину ночи. В ушах звенело, голова казалась пустой и легкой, и не проходило тяжелое чувство.
Тишина мучила. Казалось, вот-вот опять начнется – загремит, завоет; чудилось, со стороны фортов движется громада австрийских войск; вот они уже совсем близко, сейчас бросятся на него с блестящими при лунном свете широкими штыками. Его охватывал трепет, хотелось вскинуть винтовку и начать пулять в закрытый тенью склон холма. Он медленно переходил с места на место, земля устало чавкала под ногами. Поле, освещенное луной, было прекрасно: лунный свет отражался в лужицах, в ручейках; большие звезды не боялись луны и были ясно видны. Но Сергей не замечал весенней тихой ночи, он думал лишь об одном: «Опять начнут?»
Вскоре все небо было в звездном огне. Некоторые – белые, крупные, другие – едва различимые точки, словно в небе поднялся сияющий песок и тонкая молочная пыль. И все они, казалось, шевелились, и у каждой имелся свой оттенок – голубоватый, белый, зеленый, оранжевый, тускло-красный.
Сергей ходил медленным шагом; монотонность движений успокаивала тревогу, и постепенно дремота овладела им. Он ходил размеренно, с открытыми, внимательными глазами, с ушами, настороженными ко всякому шуму, и дремал. Потом он вновь остановился, поглядел на небо.
«Там, наверно, не слышали сегодняшней пальбы», – подумал он. И обычные его мысли о бесконечности вселенной утешали и успокаивали. Пусть жернова времени перемалывают глыбы звездной материи, обращая их в пыль, и пусть вновь через миллиарды лет из пыли загорается равнодушный огонь звезд. Хорошо, что человек включен в это движение, должен пройти долю миллиметра в огромном неторопливом пути световых годов. Должно утешать и радовать это холодное сознание, подчинение человеческой судьбы движению масс материи; нужно оторваться от земли, холодно и равнодушно мыслить себя лишь атомом, подхваченным ветром времени. Нужно, нужно, чтобы обрести покой, оторваться от земли. Нужно так, нужно... Это были его всегдашние мысли.
Задумавшись, он прошел на десяток саженей дальше отведенного ему участка и внезапно остановился. В огромной яме, которую днем вырыл снаряд, разорвав ручей, образовалось маленькое озерцо. Вода вся сияла прекрасным, мягким, живым светом, словно вобрала в себя все оттенки, все богатство звездного неба. Все оно, огромное небо, было у ног его, но не далеким, не страшным, а собранным в горсти воды, на тяжелой боевой земле. И он понял, как неверны были его обычные мысли, и впервые, всем существом своим, по-настоящему сильно, ощутил счастье и ужас быть смертным человеком земли.
XXVI
Сергея сменили в два часа ночи. Он сразу уснул и спал очень крепко. Винтовочная и пулеметная стрельба его не разбудила. Лишь когда Гильдеев сильно потряс его за плечо, он проснулся. Рассветало.
За несколько часов мир преобразился. На смену торжественной пасхальной ночи пришел недобрый день. Небо было покрыто тучами, бледный свет едва освещал исковерканную землю. Лица солдат, папахи, шинели, земля – все, это сливалось в одно серое пятно; угрюмостью и холодом дышало утро. Солдаты молчали, лишь изредка кто-нибудь зевал и прокашливался.
Стрельба шла на левом фланге, вблизи разрушенного Мосцицкого шоссе. В той части позиций находилась рота Севастопольского полка. Артиллерия молчала. Пулеметы били очередь за очередью. Часто и густо раздавалась винтовочная стрельба.
Сергей пошел к ведру напиться; оно стояло в нише, вырубленной Порукиным. Сергей наклонил его, и по дну медленно поползла серая жижа, – очевидно, во время бомбардировки в ведро попала земля. Сергей побрел обратно. Навстречу ему шел Аверин.
– Что, Кравченко? – спросил он.
– Пить хочется, господин поручик, – ответил Сергей, – а воды в ведре нет.
– Пойдемте в землянку, – сказал Аверин, – напьетесь перед началом.
В офицерской землянке у деревянного стола сидел Солнцев и брился, держа в левой руке круглое зеркальце, вытягивая то верхнюю, то нижнюю губу, тараща и скашивая глаза.
В землянке пахло сырой землей и табаком. Аверин сел на нары и сказал:
– Пейте, Кравченко, вот в чайнике вода.
Он сказал эти обыкновенные слова, и Сергей невольно поглядел на его усталое, постаревшее и осунувшееся лицо.
«Как актер, который ушел со сцены в уборную», – подумал Сергей.
– Голова болит как черт и озноб подлый; наверно, инфлуэнца. Теперь бы горячего чаю... да что уж там говорить! – сказал Аверин.
Солнцев, кончив бриться, налил в ладонь одеколона и потер себя по щекам.
– А-м, черт, жжет огонь, а-аа! – восклицал он.
– Да плюньте, убьют через полчаса, на черта бриться, – сказал Аверин.
– Как же не бриться? – сказал Солнцев. – Убьют, буду лежать бритый, напудренный, красивый; червяки подползут, скажут: вот он какой, русский офицер, прапорщик Солнцев. Правда, Кравченко?
Сергея удивило, что мрачный и грубый Солнцев был в это утро разговорчив и беззаботен.
– У вас собачье нутро, – сказал Аверин, – вчера во время пальбы выпили больше меня – и ни черта. Голова не болит, не мутит?
– Опохмеляться надо, – весело и веско сказал Солнцев. Он снова налил в собранную горсть одеколона и громко схлебнул его. – Вот так, – сказал он, – и голова никогда не будет болеть, а лишь приятно кружиться.
Нелепо смешался запах одеколона и сырой земли.
– А чего ждем? – спросил Сергей.
– Приказа командира полка, – сказал Аверин, – имеем приятную перспективу войти во фланг австрийцам. А какой это фланг – черт его знает. Перемышль ведь не деревня: там, может быть, армия в восемьдесят тысяч человек. – Он потер себе ладонями виски и сказал: – Плевать!
– На то и война, чтобы убили. Правда, Кравченко? – спросил Солнцев.
Было страшно слушать усталую речь Аверина. Сергей поспешил уйти из офицерской землянки.
– Ты где был? – спросил Порукин.
– В офицерской.
– Что ж, с минуты на минуту? – спросил Маркович.
– Буквально так: каждую секунду.
– Буквально, – сказал недовольным голосом Пахарь. – Буквально, – повторил он вновь, уже с издевательством, охваченный злобой.
Его, видно, обозлило, что о предстоящей атаке, в которой всем равная смерть, вольнопер говорит не простыми, а барскими словами.
– Слышь, Кравченко, – спросил он вдруг, – а Воловика, инженера, ты видел в Юзове?
– Я разве тебе не говорил? – удивился Сергей. – Он про тебя спрашивал, храбрый ли ты солдат.
Пахарь сказал:
– Грудь в крестах, а голова в кустах – так?
Люди начинали говорить и на полуслове обрывали речь, прислушивались к стрельбе, даже курили не по-солдатски, а как пьяные: свертывали аккуратно папиросу, затянувшись разок, бросали на землю огромный бычок и задумывались, а через минуту вновь начинали сворачивать папиросу.
– Спать хочу, – томно проговорил Маркович, – скотина ефрейтор не дал выспаться.
– Кокетство, – сказал Сергей.
– Клянусь богом!
– Слова это.
– Твое дело не верить.
– Ей-богу, кокетство: ни один человек не мог бы спать. – Он спросил у Порукина: – Что ж не работаешь? Ты успел бы штучку отполировать.
Порукин махнул рукой:
– Ну их, дрожь такая.
– А где он? – спросил Сергей у Сенко. – Почему его не видно?
– Ось с той горки всэ чисто видать, он звитты идэ.
– Аж живит болыть, – сказал Вовк.
Он был необычайно унылый, цвета размокшего стирального мыла.
– Что, Капилевич, и скучно и грустно в холодное утро атаки? – спросил Сергей.
Капилевич мрачно ответил:
– Вы, Кравченко, как выпивший: разговариваете и разговариваете.
– Ось воно! – вдруг крикнул Сенко.
Стрельба послышалась близко, на левом фланге.
– Влизуть на цю горку, от тоди нам будэ.
– Конечно, надо холмик занимать, пока не поздно, – сказал Маркович.
– Офицер лучше знает, он теперь советуется, думает, больше тебя понимает, – объяснил Гильдеев.
– «Советуется», «советуется», – передразнил его Сергей.
«Они ж нас погубят! – с ужасом думал он. Ведь с этой высоты нас гранатами закидают».
Новая, особенная растерянность пришла к нему. Вспомнились офицеры в госпитале, рассказчики анекдотов, коллекционеры марок, болтуны, вспыльчивые и слабые люди, к разговорам которых он относился снисходительно; он подумал о двух офицерах, сидящих в землянке, вспомнил недавнее ложное чувство восхищения перед силой поручика Аверина, посмотрел на едва приметную возвышенность, показавшуюся ему неприступной высотой, представил огромную толпу озирающихся, нерешительных солдат. «Это же не офицеры, – подумал он, – это же не офицеры».
Его ожег этот внезапно возникший образ измученных напряжением солдат без командиров, поглядывающих на возвышенность перед ними, доведенных почти до сумасшествия ожиданием, вчерашней артиллерийской подготовкой, грозной силой невидимого разящего врага. Грозной была; пустота низкого неба над самой землей, – пустота, из которой каждый миг могли возникнуть озверевшие метатели гранат, пулеметчики с безжалостными глазами. Нужно было действовать, все чувствовали это,– и не было приказа к действию. И ужас, ярость – все смешалось в душе Сергея.
– Господин ефрейтор, дозвольте полезть посмотреть, – сказал Пахарь.
– Хто вылизэ бэз приказа, той получыть пулю, – ответил добряк Улыбейко, и сказал так, что Пахарь сразу поверил его словам.
– А ей-богу, нас постреляють, як горобцив, – сказал Вовк тихим голосом.
Австрийцы появились внезапно.
Выбежал один – четко видный, бесшумный, странный, словно большой зверь, вдруг шевельнувшийся в чаще, – и сразу вся возвышенность зашевелилась, поголубела. Враг наконец дорвался до русских окопов.
– Самохвалов, открывай огонь! – закричал выскочивший из землянки Аверин.
В пальбу винтовок ворвалась пулеметная очередь. Пулемет дрожал, устремляя рыльце в разные стороны, и казалось, что злое животное хочет выскочить из окопа, а Самохвалов, побагровев от напряжения, борется с ним, удерживает обеими руками трепещущего от железной ярости зверя.
Никто из русских солдат, расстреливающих австрийцев, не заметил, что враг был без винтовок и что выбежавшие на пригорок солдаты кричали и поднимали руки вверх. Сильна была растерянность русских, когда они, убив и тяжело искалечив много десятков австрийцев, захватили безоружных пленных.
Это были солдаты чешского батальона, принявшие участие в сражении 6 марта 1915 года и еще задолго до вылазки решившие сдаться без боя русским войскам.
А в тысяче саженей в сторону Мосцицкого шоссе продолжалась стрельба винтовок и пулеметов – то цепь за цепью шли и падали под русским огнем солдаты двадцатой гонведской дивизии.
После вчерашнего артиллерийского огня ожидание врага достигло огромного напряжения, и австрийцы в сознании. Сергея превратились в неистовых, жестоких демонов. Он смотрел, как Капилевич с жадным любопытством разговаривал на стремительном еврейском языке с горбоносым человеком в австрийской шинели. Порукин насмешливо поучал всхлипывающего, судорожно глотающего русский хлеб австрийца.
– Что, хлеб-то оказался сильнее горудиев ваших, русский хлеб? Победил над вашим Перемышлем?
В нескольких десятках саженей от окопов валялись теплые тела людей, которые уже не будут жить на свете и которые еще час тому назад могли бы глотать слюну и утирать жадные слезы, глядя, как русские солдаты ломают свои не доеденные во время вчерашней бомбардировки хлебные пайки.
Пленных вскоре угнали в тыл. Аверин написал полковнику донесение о том, как его рота, без всякой поддержки четвертой роты и частей Севастопольского полка, а совершенно самостоятельно, в жестокой и упорной схватке разбила австрийскую колонну. Донесение было с подробностями. Аверин писал быстро, не задумываясь, и, подписывая донесение, сказал Солнцеву:
– Должно быть, нас обоих представят, и нижних чинов надо бы некоторых, вот вашего вольнопера Кравченко: как говорится, он славный малый, но педант.
Солнцев озабоченно ответил:
– Странно выглядит: у нас не то что убитых, а легко раненных ни одного. Хоть бы вчера ахнуло чемоданчиком и контузило человек с пяток. А Кравченко наш красненький, это я голову наотрез даю.
– Ну и черт с ним, что он красный, испугал!
Аверин чувствовал себя возбужденно, радостно.
«Словно весенний дождь по сердцу прошел, светло, чисто, и голова совсем не болит», – думал он.
С донесением в штаб полка он послал Сергея и приписал в конце, под подписью: «Донесение это посылаю с вольноопределяющимся Кравченко, ввиду того что ротный ординарец контужен».
Сергей вылез из окопа и пошел полем, так как в заваленных местах трудно было выбираться из хода сообщения. Шел он не торопясь, погруженный в размышления. Земля во многих местах была в бессмысленных глубоких яминах.
Он томился от непонимания того, что происходит, и уже знал, что происходит не то, что принял он на веру с чужих слов и мыслей. Строгий и ясный мир, который с детских лет возникал в его душе, рухнул. Сергей знал, как это началось. Еще в тюрьме поднялся туман, не стало ясной простоты, уверенности; тревога и чувство пустоты не покидали его с тех пор. Ему вспомнилось звездное небо, лежавшее в луже. Земля, земля!
И после полугода войны он шел по мокрой исковерканной земле к штабу полка и думал.
Ему было очень тяжело. Все осколки стали, валявшиеся в поле, сидели в его сердце.
У пленных австрийцев нашли обращение генерала Кустманека, розданное перед вылазкой гарнизону Перемышля. В обращении говорилось:
«Там, в нашей возлюбленной стране, тысячи и тысячи сердец бьются из-за вас, миллионы ждут с затаенным дыханием известий от вас... Предъявляю вам, герои, свои последние требования... Я поведу вас, чтоб стальным клином пробить железное кольцо неприятеля, а потом неутомимыми усилиями продвигаться все далее, до тех пор, пока мы не присоединимся к нашей армии, которая ценой тяжелых сражений уже подошла к нам... Солдаты, мы разделим последние наши припасы. Честь нашей страны и каждого из нас запрещает, чтобы мы после тяжелой, славной, победоносной борьбы попали во власть неприятеля, как беспомощная толпа. Герои-солдаты, нам нужно пробиться, и мы пробьемся».
От мысли взять Перемышль штурмом русское командование отказалось еще зимой. Много тысяч русских солдат было убито под Перемышлем в первые месяцы осады осенью 1914 года. Существовало мнение, что в Перемышле начались эпидемии голодного тифа и дизентерии, что злой мор и цинга совершенно развалили австрийскую армию и что доедаются последние остатки запасов. Этого взгляда придерживалась та часть генералов и высшего начальства штаба осадной армии, которые не хотели штурма крепости. Этого взгляда придерживался генерал Селиванов, командовавший армией.
Генерал Селиванов, шестидесятивосьмилетний старик, не хотевший волнений для своего сердца, боявшийся роковых неудач, губительных под конец жизни для его долгой, медленной карьеры, верил, что доведенные до полного истощения запасов австрийцы должны сдаться в ближайший месяц-полтора и что начинать штурм первоклассной крепости при недостаточном количестве технических средств и бедности артиллерийскими снарядами – дело преступное и безумное.
У второй части генералов и штабных, желавших штурма, имелись противоположные сведения: колоссальные провиантские склады, вырытые глубоко в земле, прохладные и хорошо проветриваемые, хранят запасы продовольствия и оружия еще на несколько лет, осада крепости не даст результата.
Эти, желавшие штурма, приводили еще один довод: австрийская армия неминуемо должна при поддержке германской вновь начать наступление в сторону Перемышля, п под двойным ударом – осажденного гарнизона и движущихся к нему на помощь войск – русские не смогут в целости сохранить кольцо осады.
Так как сведения имелись бедные и случайные, можно было выводить из фактов совершенно противоположные взгляды. Представители обоих воззрений особенно подчеркивали, что их теории военного действия основаны на совершенно объективных сведениях.
XXVII
Задолго до рассвета, в три часа утра, 9 марта по старому стилю, в стороне осажденной крепости раздался сильный взрыв. Часовые видели, как на мгновение среди тьмы сверкнуло подобное солнцу пламя и тотчас над ним вспухли красные клубы дыма, быстро захватившие небо. Взрыв был короток и силен. Спавшие в землянках проснулись и, ожидая новой, еще не изведанной опасности, смотрели в сторону Перемышля.
Вскоре над линиями фортов брызнули быстрой ртутью взрывы и вверх поползли дымы. Они тенью встали на ночном небе, словно огромные одинокие тополи. Грохот заполнил вселенную, стены окопов шевелились, и толстые сосновые балки охали, и будто бы сама земля вздохнула, потрясенная ударом.
Когда стихли раскаты взрыва, другой, слабый, но живой звук прошел над землей: то радостно кричали в русских окопах, – солдаты поняли, что происходит.
Краткий ужас сменился общей радостью. Чувство гордости своей силой, чувство мужского, военного счастья охватило десятки тысяч рядовых, артиллеристов, саперов, телефонистов, казаков, пулеметчиков, – бескорыстного военного счастья, не сулившего мира, не обещавшего наград. То была радость победы, доставшейся не отдельному человеку, а огромному войску, победы, добытой соединением сотен тысяч отдельных страданий и усилий.
Крепость пала! Все те, которым суждено было вернуться к мирному крестьянскому и заводскому делу, стать жестяниками, полотерами, лавочниками, – все они в этот миг испытывали военное жаркое безумие.
Перемышль! К нему летели с запада немецкие аэропланы, над ним поднимались воздушные шары и ночью взлетали ракеты, на его крепостных фортах стояли одиннадцатидюймовые пушки. Таинственный город-крепость...
Маркович дрожащими, улыбающимися губами говорил Аверину:
– Господин поручик, прошу вас, мы первыми ворвемся в форт. Ведь первыми, подумайте – первыми!
Аверин объяснил ему:
– Если они сдались, то нет смысла ходить в атаку, а если крепость не сдается, то у фортов не то что мою роту, а две Дивизии уложить можно. – Он заметил, что к разговору прислушиваются солдаты, и, сразу изменив тон, громко сказал: – Понятно, вольноопределяющийся?
И когда он сказал эти слова, Пахарь легким, быстрым движением выскочил из окопа, на миг замер, освещенный заревом, с поднятой в руке винтовкой, оглядел дымящиеся форты, раскаленное, как кирпич, тяжелое небо и пронзительно крикнул:
– Братцы, айда!
Назад! Я приказываю: назад! – закричал Аверин.
Десятки людей вылезли из окопов, тяжело дыша, с жадными злыми глазами и, спотыкаясь, бежали в сторону фортов.
Справа, где были окопы Севастопольского полка, протяжно-воюще закричали «ура» и побежали, обгоняя курских, к австрийским фортам.
Враг проявил слабость, и всем хотелось в радости и беспредметной злобе показать веселое и жестокое чувство военной удали. Это чувство охватило не только Пахаря и Марковича. Порукин и Сергей Кравченко – все бежали к фортам бить штыками австрийских саперов и артиллеристов, не успевших уйти в крепость.
В восемь часов утра на Мосцицкое шоссе выехал окрашенный в ярко-белый цвет открытый автомобиль. Сидевшие в нем военные держали большой белый флаг. Автомобиль двигался медленно, опасаясь внезапностей, и, проехав сотню саженей за линию фортов, остановился. Один из военных сошел на землю и помахал флагом. Из русских окопов вылезли два прапорщика. Они смущенно оглянулись, как люди, неожиданно для себя попавшие на театральную сцену: действительно, тысячи глаз следили за ними. Прапоры поправили папахи, подтянули голенища, одернули шинели и, спотыкаясь, побрели в сторону автомобиля. По дороге один из них зацепился носком и едва не упал, – тихий шелест смеха прошел по русским окопам.
Из окопов второй роты только Вовк, обладавший острым зрением, мог ясно видеть, что происходит на шоссе. Он все объяснял бывшим рядом с ним Сергею и Марковичу. В его передаче эта трагическая и торжественная сцена выглядела по-деревенски просто.
– Той, що с флагом стояв, пытае щось у нашого хвицера, – быстро рассказывал он, – а наш раззявыв рот и дывиться на него, як кит на сало... рукамы водыть, показуе на нэбо.
– Что показывает?
– Ну, показуе – пожалуйтэ у хату, бо щэ дощ пийдэ.
– А эти, что в автомобиле?
– Одын з усами сыдыть, як засватанный, и не дывиться, а другий щось кажэ тому, що стоить.
– Эх, какому дураку такие глаза достались! – сердито сказал Маркович.
– А теперь что? – спросил Сергей.
– Курыть той, що з усами.
– А наших не угощает?
– Ни, и не дывиться.
Все весело выругались.
После нескольких минут переговоров автомобиль медленно и осторожно двинулся по шоссе в сторону русских окопов. Солдаты вылезли из окопов и, выстроившись по обе стороны шоссе, молча смотрели на парламентеров.
Тот, что держал белый флаг, был совсем молод. Он, рассматривая русских, вглядывался в линию окопов. Видимо, зрелище так развлекало его, что он забыл о печальной церемонии, участником которой был.
Рядом с ним сидел розовощекий, круглолицый военный с седеющими небольшими усами; он повернул голову в сторону русских окопов и смотрел с усталой полуулыбкой. Старшим был, очевидно, желтолицый, надменный, со впалыми щеками. Могло показаться, что медленно едут победители мимо унылых, битых людишек.
Проехав еще несколько десятков саженей, автомобиль остановился – окоп перерезал шоссе. Военные вышли из автомобиля и прошли по настланным доскам. Впереди спокойной походкой шел строгий австрийский генерал. Он был одет в голубовато-серую шинель с пышным меховым воротником, кепи с большим козырьком и красным околышем. Когда он спрыгнул с доски, под шинелью мелькнули черные рейтузы с широкими золотыми позументами.
Стоявший рядом с Сергеем Капилевич выругался и сказал:
– Хорошо жрали офицеры. Мне этот лембергский еврей, которого я в плен взял, говорил, что солдаты два месяца холеру кушали и смеялись, а у офицеров какао, и бульон с лапшой, и яички четыре раза в день видели.
Порукин толкнул его в бок и указал глазами на стоявшего вблизи унтер-офицера.
Сергей, наблюдавший эту сцену, подумал:
«Вот такую историю интересно Бахмутскому рассказать».
* * *
Первый казачий разъезд въехал в Перемышль в девять часов утра. Разъезд ворвался с такими вскриками и визгом на храпящих, разъяренных лошадях, словно город заняли не по условиям, подписанным Селивановым и комендантом Перемышля Кусманеком, а лихим казачьим налетом.
Полк получил приказ выступать.
Построились. Странно казалось после месяцев ползучей, окопной, земляной жизни шагать в строю, выйдя на шоссе, бить сапогом по мелкому камню, не прячась и не пригибаясь.
Солдаты от сорокалетних ополченцев до молодых парней призыва 1914 года – все переживали одно и то же сладостное и острое чувство: они шли, тяжелые, угрюмые воины, с примкнутыми к винтовкам штыками, с сумками, набитыми патронами, с ручными гранатами, в папахах, в шинелях, отгороженные от лукавой прелести весны, полные силы. Им не было дела до весеннего солнца, они творили войну. Они шли серые, нищие, но грозные победители. И это чувство убожества, нищеты и чувство силы было сладостно и остро.
Двенадцать верст прошли, не замечая усталости, с все возраставшим волнением, скорым, четким шагом, не сбиваясь, словно люди были приточены один к другому, без зазоров, наглухо соединены в единую махину. Они прошли мимо фортов, над которыми поднимался серый холодный дым. Дорога пошла вверх, и вскоре они увидели сверкавший на солнце Сан. Взорванный мост рухнул всем своим легким телом в воду; местами железное кружево его, громоздившееся над водой, сохранило всю точную четкость узора, словно простая железная вышивка на светло-синем небе; в других местах он был смят, сплюснут, стальные балки перекручены и завиты в грубые спирали. На рельсах стояли подорванные вагоны, паровоз лежал на боку, как убитая лошадь.
Волнение солдат делалось все сильнее, все острыми глазами смотрели на возникавший из-за холма город. Они вначале увидели изредка и беспорядочно посаженные темные домики над рекой, скромную церковную постройку, а вскоре и весь Перемышль был перед ними: сотни высоких белых и красных домов, темные костельные куполы. Город, словно чудо, возник из плоской тоскливой земли.
– Вот он, черт! – сказал Сергей. Он не верил, что в мире существуют дома с высокими окнами, с колоннами, лепными украшениями, площади, памятники, витрины, рестораны, золоченые буквы вывесок, – реальность мира была в мокрой земле, в досочке, сброшенной в грязь, в темных землянках, очагах, вырытых в мерзлой глине, в ветре со снегом, в дожде.
Порукин проговорил:
– Гляди, братцы, получше Курска.
Гильдеев отвечал:
– Казань такой.
И снова Порукин весело, громко, так, что слышал шагавший впереди офицер, сказал:
– Такая чудо-красота досталась.
Сергея уже не удивляло, что все сложные чувства, все яркие ощущения, которые возникали в его душе, оказывались общими по крайней мере с пятью ротами рядовых, что мысли его, возникавшие, казалось, так случайно и внезапно, были по большей части мыслями солдат, не читавших Содди и не знавших ничего о Розерфорде. Прикрепленность к земле радовала его. Ему по нескольку раз вспоминалась ночная тихая вода, вобравшая в себя всю огромность высокого звездного неба, и казалось – расскажи он об этом своим ротным товарищам, они бы и эту тонкость поняли.
Солдаты шли длинным, легким шагом, таким стремительным, напористым, что шедшие впереди офицеры не вели полк, не тянули за собой ротные колонны, как всегда это бывало во время походных маршей, а бежали, теснимые солдатским напором, то и дело оглядываясь, как бы их не настигли солдаты. Завоеванный город был перед ними со своими площадями, с ресторанной вывеской «Кавярня грана короля Штибера», желтыми афишами, начинавшими зеленеть газонами.
Хотя не было команды, Маркович выкрикнул первые несколько слов песни, и вся колонна точно взорвалась грозным криком-песней; казалось, воздух дрогнул. Они шли уже по улицам города. Всюду: на домах, на балконах, в окнах – были вывешены белые флаги, простыни, полотенца. На мостовых и на большой площади валялись десятки застреленных лошадей: австрийцы в утро сдачи уничтожили весь конский состав.
Кое-где на тротуарах стояли кучки пожилых людей – седоусые поляки, евреи в длинных пальто и в черных шелковых шапках, женщины в платках; и всюду за окнами, драпированными покорным цветом, чувствовалось жадное любопытство к победившей силе.
Сергей никогда, кажется, не испытывал такого возбуждения. Щеки и уши горели, всю силу своей души тратил он на выкрикивание слов песни. И потом, когда прошел угар, он чувствовал жжение в подошвах – так молодецки бил он сапогами по мостовой побежденного города.
Красивые дома на главной улице, отличавшиеся от киевских более темным цветом стен и обилием гипсовых украшений, среди которых были вправлены, как в брошку, стекла, здания с высокими узкими окнами и крутыми двускатными крышами, и широкая улица, мощенная круглыми, плотно прижавшимися один к одному полированными камнями, и пальмы, видные за витринами в полутьме большого ресторанного зала, – все принадлежало завоевателям.
Война казалась полной смысла. Вот они ценой великих трудов завладели этим нарядным городом, где так легко и приятно будет жить.
Неясная иллюзия всех ослепила: им казалось, что для себя завоевали они этот город, для того, чтобы навек расстаться с землянками, не спать на голой земле, не голодать в бедных своих деревнях, не надрываться в непосильном заводском труде. Это были великолепные минуты, когда тысячи русских солдат шли по улицам Перемышля и пели:
Жив дух славянства, верный преданьям...
Ночевали они на открытом воздухе; командир полка запретил занимать казармы, чтобы не занести в армию тифозной эпидемии, которую предполагали среди австрийского гарнизона.
Всю ночь гнали через город пленных.
Утром Сергей подошел к Пахарю и Марковичу, вполголоса говорившим между собой. Ему нравилась эта дружба между дворянином вольноопределяющимся и юзовским рабочим. Глаза у обоих были красные, опухшие, лица темные, злые.
– Чего это вы? – сказал Сергей. – Знаете, тут курица двенадцать рублей стоит.
Маркович усмехнулся и сказал:
– Полез с голоду к тетке одной и теперь боюсь, как бы в генералы не произвели. Черт его знает, дама такая, что страшно вспомнить: «...я це кохам, я це кохам». Толстая, а хлеб мой весь сожрала.
– Это бывает, – сказал Пахарь, – сколько хочешь бывает. – Он вдруг сморщился и протяжно выругался: – Пошли наши по домам шарить, даже вспомнить тошно: кричат очень, особенно бабы. Скорей бы дальше гнали. В одну ночь мне этот город опротивел.
– Это нехорошо, – строго сказал Маркович, – мародерствовать стыдно.
– Я разве один? – сказал Пахарь. – И Порукин ходил. Я потом все Сенку отдал: не надо мне, я ведь когда-то рабочим был.
Законы войны – не простые законы, и не так уж легко понять их. Пожалуй, ни в одной области люди не делают столько предсказаний, столько самоуверенных обобщений, как в военной. Каждый мало-мальски образованный человек спешит объяснить смысл тех или иных стратегических движений, предсказывает наперед исход войны. Отставные генералы и адмиралы считают своим долгом писать статьи и целые книги о том, какой будет война – маневренной или позиционной, молниеносной или длительной, какой род оружия будет решающим. Со злым и непокорным лукавством война не дает разгадать себя. Не понять добросовестным схоластам ее законов.
Законы ее успехов и неуспехов, движение ее к победе или к поражению объемлют всю противоречивую сложность человеческих деяний, и часто самоуверенные, милитаристические напыщенные идеи и чувства, подобно взбесившимся лошадям, завозят народы и страны в такие гнусные болота, что поколения несут на себе печать морального падения и духовной нищеты.
Не просты законы движения жизни. Не просты и законы движения войны. Кто думает во время внезапных ночных отступлений, когда солдаты, бросая винтовки, бегут, беспомощные, истерзанные страхом, порабощенные силой возникающего из мрака врага, что победа рождается в эту ночь, кажущуюся последней ночью войны?
Думали ли домовладельцы в сотнях русских городов, вывешивая десятого марта 1915 года трехцветные флаги, и адвокаты, кричавшие «ура» в ресторане «Эрмитаж», думал ли великий князь Николай Николаевич, глядя на заблестевшие слезой при счастливой вести глаза своего царственного племянника, думал ли рассудительный генерал Селиванов, герой дня, что в утро взятия Перемышля, когда девять пленных генералов и сто семь тысяч австрийских солдат пошли в глубь России, был заложен крепкий фундамент поражению русских и гибели огромного Юго-Западного фронта?