Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
На фронте людям дано нечто очень важное, помогающее перенести тяжести жизни: окопная дружба. Многие, всю жизнь свою не знавшие доброго чувства к человеку, в окопах познают силу товарищества, хорошее чувство, доступное лишь людям общего труда. Здесь, перед лицом смерти, в тяжелых невзгодах открывалась величественная сила дружбы, доверчивого общения человека с человеком. И как странно, что многие сердца впервые открываются для дружбы в часы войны.
У каждого человека в жизни есть несколько дней, иногда три, иногда пять, которые запоминаются навсегда. Эти несколько дней точно впитывают в себя радость и горечь всей жизни. Первый день работы для заводского рабочего, день первой любовной встречи... Солдаты, окончившие путь по железной дороге и вышедшие из теплушек, уносили в памяти первый день на земле фронтовой полосы,
VIII
Это было в три часа дня. Дул ветер, облака бежали по небу в сторону позиций. Ветер, осенний воздух, земля под ногами казались необычными, и лица товарищей, и голоса офицеров, и дневной свет тоже имели в себе какие-то новые черты. Все осматривались, прислушивались, искали глазами войну. Санитарный поезд без паровоза стоял на запасном пути. Несколько солдат с нарукавными повязками сидели на старых шпалах и оглядывали прибывший эшелон. Их равнодушные лица говорили: «Ладно, скоро подберем и вас».
Все было пустынным: перрон без пассажиров, ровное поле, мягкая земля, рельсы, покрытые Дождем, по которым, видно, давно уже не шли поезда, несколько домиков с выбитыми стеклами, пустые ветви деревьев. Не было видно мужиков, станционных рабочих, баб с корзинами, детей; не было собак, не ходили куры. Солдатам и офицерам казалось, что мужики ушли с земли, что вороны и галки улетели с деревьев, очищая место для войны. Одна лишь война должна была происходить на этой земле; и вновь прибывшие оглядывали огромный молчащий круг земли и неба, спрашивая себя: где же она?
Выгружались походные кухни, спускались, гремя подковами, по дощатому настилу лошади; и они озирались, удивляясь простору и пустоте.
Заночевали в дубовом лесу. К вечеру ветер стих. Разрешили разложить костры. Огонь горел дымно, коротким хилым пламенем. Все старались поближе стать к огню, протягивали руки, мешая тяжелому, холодному дыму уходить. Сергей понюхал ладони, они пахли дымом. Костер, холод – все это напоминало детство, дачу. Вот так в саду вечером пытались печь картошку, а затем, проголодавшись и намерзшись, бежали домой ужинать. Только лишь Сергей подумал об этом, как Маркович проговорил:
– В Каменец-Подольске я в лес в детстве ходил, и всегда мы там костры жгли.
Пахарь, стоявший рядом, мотнул головой и негромко спросил:
– Чего ты сказал... что?
Маркович молчал.
Пахарь, продолжая глядеть на пламя, задумчиво сказал:
– Когда мальцами еще были, в степь ходили тарантулов ловить, тоже костры жгли.
Сергей оглянулся. В вечернем мраке всюду желтели пятна огня, темные тени шевелились, двигались. И нельзя было понять, темнеют ли стволы деревьев или солдаты стоят, – все сливалось во тьме, подчеркнутой светом костров. Сколько сотен людей вспоминали детство, костры – в этом лесу, на фронтовой земле? Сергей уже не удивлялся тому, что часто странная мысль, сложное чувство, пришедшее к нему, внезапно оказывались общими с целым взводом. Вначале его это огорчало. Он верил, что обладает чертами гениальности, и всегда – каждый день – он искал в себе особенностей своей мысли и души.
Когда начали укладываться, передали приказ загасить костры. Нэ фронте такие приказы исполнять не любили, считали их проявлением злого офицерского нрава. Теперь же солдаты с поспешностью растаскивали дымящиеся ветки, старательно, не жалея силы, затаптывали в землю уголья. В темноте заговорили шепотом; когда кто-нибудь громко кашлял, озирались и вздрагивали. И сразу же десятки людей впервые стали произносить таинственное слово: «он».
« Ониздаля увидит, мало что в лесу...», « они по дыму почует...», «тут он,недалече, санитары на станции говорили: за лесом, верстов пятнадцать, река Сан, что ли, будет, а онна ней стоит». «Река Сан, а за ней онсам... а емупройти десять верст – это раз плюнуть... емуи ходить не надо: увидит огонь – и начнет из дальнобойных орудий...»
Смешно было после вспоминать, что за много верст от неприятеля, в безопасном лесу, говорили шепотом, боялись закуривать, прислушивались, точно находились в разведке.
Перед рассветом потянул ветер, заскрипели ветки, попробовал дождь, сперва несмело, потом, обрадовавшись, зашумел по коричневым листьям, по потемневшим от влаги солдатским шинелям, по мокрому пеплу погашенных костров. Губы у просыпающихся солдат были серые; побледневшие от сырой погоды руки дрожали, плохо справлялись с тугими кожаными поясами.
Солдат поражала ширина дорог. Точно разлившиеся реки, проселочные дороги растеклись на двадцать – тридцать саженей; дороги поглотили сады, огороды, часть полей. Это прокатилась к фронту русская армия, участвовавшая в великой галицийской битве, и дороги раздались под напором миллионов сапог.
Вошли в покинутую жителями деревню, где помещался штаб полка. Незнакомые офицеры мелькали за окнами каменного дома.
Когда первая рота вошла в деревню, стоявший у штаба полка солдат в мятой фуражке крикнул другому:
– Эй, слышь: пополнение пригнали.
Была отдана команда остановиться. Офицеры, отбив с сапог грязь, зашли в здание штаба. От быстрого марша над солдатами стояло облако пара. Несколько солдат в грязных сапогах и шинелях подошли к вновь прибывшим. Они оглядывали их с выражением насмешки и превосходства. Один подошел к Сергею.
– Эй, вольнопер, с какого года? – спросил он.
– Девяносто четвертого.
– Губернии какой?
– Екатеринославской, Юзовского уезда.
– Так. Курить есть?
– Пожалуйста, – радуясь тому, что сподобился угостить фронтовика, проговорил Сергей.
Пока фронтовик сворачивал чудовищную папиросину, в которую ссыпал половину кисета, Сергею хотелось спросить множество вещей: далеко ли позиция, много ли убито солдат за последние дни, стреляет ли на этом участке тяжелая артиллерия, часто ли ходят в атаку, и прежде всего узнать, понять, что же это все такое, каков это «он», как люди живут при всем этом. Но спрашивать Сергей боялся, так как в каждом его вопросе таился страх. Стоявший рядом Гильдеев зажег спичку и дал прикурить фронтовику.
– Страшно тут? – спросил он и улыбнулся с ангельской простотой.
* * *
Полковник Бессмертный встретил своих офицеров в штабе.
– Знакомьтесь, господа, – сказал он, представляя Аверина и Солнцева широколицему офицеру с маленькими глазами, – командир первого батальона подполковник Исаев.
Солнцев подошел, щелкнул каблуками.
– Бросьте, господа, – сказал Исаев, – тут это не принято. Мое имя и отчество: Борис Иванович!
Он поздоровался с офицерами, заглянул им в глаза и сразу же заговорил, обращаясь к Бессмертному. По всему видно было, что он настоящий офицер, человек войны, спокойный, веселый и деловитый. Он, видимо, был не согласен с Бессмертным по каким-то важным вопросам. Аверин сразу увидел это по недовольному, скучающему лицу полкового командира. Бессмертный слушал нехотя и, чтобы не терять времени, заглядывал в лежащую перед ним ведомость.
Голос у Исаева был хриплый, низкий, но иногда он становился пронзительным, старушечьим.
Наконец Бессмертный поднял глаза от бумаги и, посмотрев на Исаева скучающим взором, произнес:
– Борис Иванович, вопросом о пулеметной команде мы завтра с утра займемся, а теперь мне необходимо перед поездкой в штаб бригады закончить вот это все, тут до вечера мне хватит.
– Эту ночь уж там проведете, – сказал Бессмертный, обращаясь к своим офицерам, и усмехнулся, точно говоря: «Ничего не поделаешь, молодые люди, я бы рад и вы мне знакомые, но служба такая».
– Борис Иванович, – вновь обратился он к Исаеву,– вы введите их в строй происшествий.
Исаев подвел офицеров к столу, на котором лежала карта.
– Что же, господа, – проговорил он, – мы воюем не на бумаге; надо бы походить, пощупать, полазить, на животике поползать, солдат поспрошать, а там уж в карту заглянуть.
Он ткнул пальцем и сердито сказал:
– Вот это оно и есть; здесь наш первый батальон. Сюда смотреть не нужно, это уже не наше.
– Австрийцы? – живо спросил Солнцев.
– Нет, части двести одиннадцатой бригады стоят; ну, значит, не наше. А австриец – вот здесь, по эту сторону реки.
Аверин с равнодушным выражением слушал Исаева, показывая своим видом: «Рельеф местности рельефом, да не в нем сила, а надо будет – мы и без рельефа под пули станем».
Исаеву тоже, видно, наскучило объяснять, и он стал рассказывать вполголоса, водя пальцем по карте:
– Вот в этом месте наш командир полка Игнатий Андреевич ранен был. Вот, видите эти деревья? Ну, тут это пышно разрисовано, а там – дерьмовый кустарник. Только он вышел из первой линии – осколком гранаты... А вот здесь капитана Лыжина наповал убило шрапнельной пулей в голову. Шахматист был большой, он даже с этим, с Чигориным... Это, впрочем, он сам рассказывал, может быть, и неверно. Из вас никто в шахматы не играет?
– Я люблю, – сказал Аверин.
– Вот жалко, не дождался он, а то у нас никто не играет: в шашки еще кое-как, а так больше – девятый вал. А он отыскал вольноопределяющегося; когда вольнопера убили, он затосковал даже, – карт не любил.
Аверин спросил, оглянувшись на Бессмертного:
– А это самое здесь водится? Мера жидкостей и сыпучих тел?
– Очень неважно, – сказал Исаев. – Да мне все равно: не пью – почки не велят.
– Какие же на фронте почки! – сказал Аверин.
– Что это? – спросил Солнцев, прислушиваясь.
– Это наши трехдюймовые, вот они здесь, – ответил Исаев и показал на карте.
Бессмертный, в очках в золотой оправе, не спеша перелистывал бумаги. В нескольких шагах от него стоял навытяжку писарь. Лицо у Бессмертного было задумчивое, тихое.
Время от времени он задавал вопросы, и писарь, из деликатности не дыша в сторону командира полка, отвечал сиплым голосом, скосив на бумагу глаза.
Когда стекла задребезжали от орудийной стрельбы, Бессмертный медленно отвел глаза от бумаг и с недовольным лицом слушал, недоумевая, почему ему мешают.
– Вы первую роту сейчас кормите, – негромко проговорил Бессмертный, – и пускай выступают.
Исаев сказал:
– Не лучше ли темноты обождать. Австрийцы тотчас заметят, а они уже пристрелялись. Потери неизбежно будут, и большие.
Бессмертный мгновение колебался. Офицеры поняли, что ему неловко отменять распоряжение. Он раздельно проговорил:
– Потери неизбежны, и людям надо пройти через огонь. Часом позже, часом раньше – это уже едино. К трем часам прошу вас выступить.
Исаев приложил пальцы к околышу и ответил:
– Слушаюсь, господин полковник.
Выйдя на двор, он сказал Аверину:
– Вы меня извините, поручик, я с нашим командиром мало еще знаком, он ведь шестой день всего у нас, но очень уж, как-то я не пойму...
Аверин рассмеялся. Исаев оглянулся и сказал горячо:
– Ей-богу, не пойму, фронт ведь, война, шуточное ли дело, и он за все время позиции наши не посмотрел, ничего толком не знает, солдат не видел, ни с кем не говорил. Бумаги, бумаги, бумаги. Прямо интендантская ревизия: остатки, запасы, отчетность; сверяет, сам на счетах считает. Штаб утопает в ворохе бумаг, весь архив перевернули. А то, что в первом батальоне все пулеметчики убиты, ему все равно. – Он вдруг запнулся и сказал: – Видите, поручик, я человек прямой. Вы, может быть, меня не так поймете. Вид у вас располагающий и прочее.
Аверин усмехнулся.
– Борис Иванович, слово чести, между нами все останется. А он ведь со строевыми частями дела никогда не имел, движение шло по канцелярии, – находился в штабе военного округа, потом шел по учебным заведениям, был одно время помощником директора кадетского корпуса, да и там ведал хозяйственной частью, а не строевой.
– Видно, видно, – сказал Исаев.
Аверин посмотрел на озабоченное лицо Исаева и с внезапным приливом доверчивости шепотом сказал:
– Борис Иванович, я вам не советую с прапорщиком Солнцевым о начальстве говорить, у нас-то, в дивизии, его знают, а я вижу, как вы просто...
– Спасибо, спасибо! Ладно... – рассеянно проговорил Исаев. – Да о чем мне говорить с ним?
– Да, я понимаю. Это я вообще, что называется.
К трем часам дня тронулись дальше.
Рядом с Авериным пошел новый батальонный командир Исаев, к роте прикомандировали двух унтер-офицеров с «японскими» георгиевскими крестами за войну 1904—1905 годов. Когда первые ряды вышли из деревни и миновали лощину, была отдана команда ускорить движение.
– Шире шаг, шире шаг! – возбужденно кричали ефрейторы.
Большое, просторное поле неторопливо, плавно спускалось к извилистой реке. Справа лежали картофельные поля, слева – полоса пшеницы. Поваленная пшеница лишь кое-где белела зрелым телом; в большинстве колосья, втоптанные в землю, раздавленные и смятые, уже гнили, потеряв белизну стеблей. Картофельное поле все было в глубоких бороздах от колес, крупные картофелины виднелись из развороченной земли. Дальше лежала битая тускло-красная гречиха. Сквозь протаявшее облако мутно глянуло солнце, осветило на миг мокрую гречу и легкий туман, стоявший над ней: словно дымилось поле, облитое кровью. Гул голосов прошел по рядам: сотни мужиков увидели невыкопанный картофель, сгнившую пшеницу, битую гречиху. Так они представляли себе смерть, таким увидели они поле войны. Среди поля валялась разбитая, опрокинутая галицийская повозка; подле расщепленных деревьев высились остатки разрушенного и сгоревшего дома; тонкая и высокая печная труба поднималась меж полуобгоревших черных балок и обвалившихся стен. А внизу, над берегом, среди невысоких бугров темнели русские окопы. Берега реки были низкие, черные, кое-где стояли группами над водой ветлы. А тот берег, где находился «он», был таким же, как и этот, – мокрый от дождя, с неубранными, развороченными полями, изрытый.
Необычайные чувства, чуждые людям, привыкшим к жизни в мирных городах и селах, поселялись в душах солдат; страшным казалось открытое поле, по которому шел батальон; и тот берег не был скучным осенним берегом холодной реки – он молчал, живой, враждебный, готовый к внезапному действию. И люди, крестьянские парни, городские обыватели, уже жили новым законом: их тянуло прятаться в ямы, ползти. Тишина казалась напряженной, а не спокойной и естественной, широкий простор открытого поля стал угрозой жизни. Новый закон, новое чувство легко, в первые же минуты, овладело людьми, не вызвав в них даже удивления. Они были частью огромного целого, стремительного и могучего, они уже не могли самостоятельно удивляться, недоумевать, противиться, колебаться. Их двигала сила, она владела их волей, чувствами. Это было ощущение столь сильное и полное, что солдаты еще не замечали его, как не замечают постоянно и могуче воздействующих сил природы. Они шли на врага, о котором никто из них три месяца тому назад не помышлял.
И вдруг на фоне темного неба возникли облачка разрывов: сухие, без влаги, ярко-белые, внезапно рождавшиеся и быстро рассеивающиеся. Разрывы раздавались не сильно, австрийцы били со значительным перелетом, звук летящего снаряда – негромкое подвывающее гудение – тоже не мог вызвать страха, одно лишь любопытство; с этим звуком ни у кого еще не связывались кровь и смерть. Вдруг шрапнель бахнула над самым ухом. Тотчас разорвался второй снаряд, за ним третий. Ряды смешались: одни хотели бежать вперед, другие кинулись в сторону деревни. Солдат с лицом, закрытым быстро и легко лившейся кровью, лежа на спине, медленно копал каблуками землю. Кто-то крикнул по-украински высоким, ясным голосом:
– Ой, мамо, мамо!
И сейчас же грубо, злобно завопил подполковник Исаев:
– Маму, маму зовешь?.. – и рявкнул что было силы: – Первая рота! Бегом марш, за мной.
Ефрейторы и унтер-офицеры подгоняли солдат, толкая кулаками особенно растерявшихся. Крики команды заглушали голоса раненых; даже новый снарядный разрыв, казалось, прозвучал глуше. Люди, готовые было в растерянности ложиться, прятаться, в последнее мгновение подчинились команде.
– Урра! – закричал поручик Аверин, и вопль его, одиноко и смешно прозвучавший, подхватил Пахарь, за ним Маркович и сразу еще десятки голосов.
Солдаты бежали тяжело, нестройно, громко крича, побеждая топотом и криком «ура» свой первый ужас. В беге сразу восстановилось чувство связи многих. Бежали неловко, тяжело, мешки мотались на спинах, котелки громыхали на разные лады; бегущие путались в полах шинелей, сталкивались. Шрапнель рвалась то справа, то слева. Посреди поля лежало несколько человек, убитые или раненые – никто из бегущих не знал этого, да никто и не думал о них. Они остались брошенные, как полупустые серые мешки.
Впереди всех, придерживая рукой шашку тем смешным, совсем не воинским жестом, которым бегущие женщины придерживают путающуюся в ногах юбку, бежал подполковник Исаев, торжествуя, выкрикивая:
– Маму зовешь, маму?! – и хрипло матершинил.
Он был сердит на полкового командира, бессмысленно пославшего солдат днем через поле, прямо под расстрел. Он был взволнован при мысли, что, не отдай он вовремя приказ бежать к окопам, перепуганная команда разбежалась бы и он, опытный, хороший офицер, оказался бы в смешном положении, пришел бы в окопы с ефрейторами «без войска», к удовольствию ждавшего смены капитана Органевского. Но почему-то все раздражение свое он вымещал на глупом солдате, крикнувшем: «Мамо... мамо!» Да, собственно, и понятно: это слово очень уж не умещалось здесь, мешало.
А солдат лежал посреди поля, и его мертвый рот был открыт, на развороченной тяжелым осколком груди зияла темная рана, широкая, как чаша, полная крови.
В офицерском блиндаже прапорщик Солнцев, утирая лоб, кривя рот, озирался и позевывал. Капитан Органевский, сменять которого пришла рота, улыбаясь, продекламировал:
– «Вот прапорщик юный с отрядом пехоты!..» – и, протягивая портсигар, прозой добавил: – Курите, пожалуйста.
Солнцев подумал, что, если он вынет руку из кармана шинели и потянется за папиросой, Органевский заметит дрожь его пальцев.
– Благодарю вас, я курил только что, – сказал он и быстро сел на узкую деревянную скамейку, чувствуя, что ноги его не держат.
Подполковник Исаев, отдышавшись, сказал:
– Ну и перепугался я, ей-богу! Думал, мне всех людей искромсает, а если кто останется – разбегутся. Хорошо еще, что пошел сам с ротой.
Он закурил и протянул зажженную папиросу Органевскому, движением губ и наклонением головы попросившему прикурить. Солнцев с завистью следил за движениями спокойной руки подполковника. «Вот она, командирская, недрожащая рука», – подумал он, сжимая в кармане влажные пальцы.
– Что же это вас понесло среди бела дня? – спросил Органевский.
– Приказ полкового командира, господин капитан, с воспитательной целью: надо приучать людей к огню.
– Э, чего уж там, не возмущайтесь! – сказал Органевский. – Если рассудить, то он, пожалуй, и прав: людей пригнали для известного дела, и сегодня ли это случится или через неделю, это в конце концов перемена мест слагаемых, – сумма от этого не изменится.
Исаев покачал головой и сказал:
– Нет, молодой человек, не то вы говорите.
Органевский махнул рукой; он все время говорил двустишьями и угощал папиросами.
Солдаты, притихшие, осунувшиеся, горбясь, неумело сидели на дне окопа; некоторые, чтобы погасить волнение, жевали хлеб, другие сидели понурившись, с застывшими, неподвижными лицами.
– А раненых как же? – спросил Пахарь, ни к кому не обращаясь. – Сомова, я видел, убило, на месте лег.
– Раненые – это уж как офицеры прикажут: ихнее дело об нашем брате заботиться.
– Не бойся, они раненых не забудут, сейчас, верно, совет ведут, – сказал уверенно чей-то голос.
IX
Как-то, проходя по окопу, Аверин спросил у Сергея:
– Играете в шахматы?
– Играю, господин поручик.
Аверин кивнул и прошел мимо, а через несколько дней, когда Сергей забыл об этом разговоре, вестовой Аверина отыскал его и мрачно сказал:
– Вольноопределяющийся, идить до его благородия.
Сидевшие рядом солдаты всполошились:
– В разведку, должно быть.
Гильдеев, отличавшийся бабьей добротой, достал из кармана кисет, раскрыл его во всю ширь и сказал:
– Возьми, брат, махорочка.
Сергей торопливо отсыпал табаку и, поправив шинель, пошел в офицерский блиндаж. Офицерским блиндажом называли землянку, крепленную толстыми балками, крытую для маскировки дерном. Несколько ступеней, врезанных в землю, были покрыты досками, у стен имелись дощатые нары, а посредине землянки стояли стол и два табурета. Вид этих дощатых ступеней поразил Сергея; после размокшей земли невероятно богатым казалось сухое, поскрипывающее под каблуками дерево. Аверин кивнул Сергею и сказал:
– Садитесь, вольноопределяющийся, в шахматы будем с вами играть.
Сергей сел на табурет. У него было странное чувство: настороженность, боязнь проговориться. На нарах лежал прапорщик Солнцев и читал книгу при огарке, воткнутом в днище шрапнельного стакана.
Когда Сергей уселся, Солнцев сказал жалобно:
– Вестовой ушел, а свечка догорает, новая вон на полочке лежит. Кто-то мне ее достанет?
Солнцев и Аверин одновременно посмотрели на Сергея, и он почувствовал сразу эти выжидающие взгляды, толкающие в грудь и в спину. Ему стоило усилия не подняться за свечой, он даже взялся рукой за край стола, чтобы удержаться. Видно, не зря с утра до вечера каждый день он по команде ходил, делал повороты, кричал: «Здравия желаю, ваше благородие!» Это незаметное чувство послушания, узды связало людей, заставляло их соблюдать железную дистанцию и твердый ранжир в грозном движении огромных армий вооруженных мужиков и рабочих.
Прапорщик, кряхтя, поднялся и, положив книгу на стол, снял с полки свечу. Сергей прочел длинное заглавие книги: «Quo vadis, Австрия? Роман отчаяния, австрийский офицер об австрийской армии. Книга эта в Австрии сожжена».
– Что, хорошая книжка? – спросил,усмехаясь, Сергей.
В разговоре о книге он становился равным прапорщику. Он даже командира полка мог бы так спросить, снисходительным голосом человека, видевшего всякие битвы, прочитавшего сотни книг.
Но Солнцев не принял предложения о равноправии в разговоре о книгах.
– Книга? – переспросил он. – Книга как книга.
Аверин, расставив шахматы, оглядел доску и сказал:
– Ну, начали! – и сделал первый ход.
Сергей вновь, с трудом преодолевая тяжесть дистанции и ранжира, заставил себя произнести:
– Простите, надо ведь разыграть, кто белыми играет.
Аверин с удивлением посмотрел на него и ответил:
– Видите ли, но я люблю белыми.
– Нет уж, надо бы по правилам, – отвечал Сергей.
Разговор был пустячный, по редко Сергею приходилось делать над собой такое насилие, как во время этого разговора: он чувствовал, что пот выступил у него на груди.
– Ладно, следующую вы будете белыми, независимо от того, выиграю ли я, а сейчас ходите.
Сергей сделал ход.
Аверин неожиданно спросил:
– Как ваше имя и отчество?
– Кравченко, ваше благородие! – ответил Сергей, глядя в глаза поручику, как того требовали воинские правила.
– Ладно уж, ладно, – усмехаясь, сказал Аверин, – давайте разыграем, кому белыми, если это для вас так важно.
Во время игры они оба молчали, лишь один раз Аверин сказал, когда вблизи раздался одинокий орудийный выстрел:
– Доска эта и фигуры мне по наследству достались от убитого командира роты; тоже, говорят, играл с вольноопределяющимся.
– А вольноопределяющийся? – спросил Сергей.
– Убит, кажется; впрочем, не помню, – ответил Аверин, навалился грудью на стол и запустил пальцы в волосы, приподняв фуражку.
– Как там у вас? – спросил Солнцев, насмешливо поглядывая на Аверина.
– Да, видишь, какая штука, – словообильно стал объяснять Аверин: – во-первых, условились ходов обратно не брать, а по-военному, что называется, убит – готов, не высовывайся; вот он у меня, воспользовавшись этим, и снял офицера, а партия моя уж была, как дважды два: мне бы только надо было двигать пешку, и я бы его удушил через шесть-семь ходов.
– Позвольте, – сказал Сергей, – как же пешку, когда слон мой угрожал?
– А, бросьте, какой там слон! – тонким голосом сказал Аверин.
Сергей был совершенно доволен.
Уходя из офицерской землянки, он думал: «Что ни говори, тюрьма мой дух закалила, раньше бы так не смог».
Игра в шахматы превратилась для Сергея в тяжелую обязанность. Каждый проигрыш Аверина сопровождался длинным, нудным объяснением того, что партия Кравченко была проиграна и что только случайность привела поручика в забывчивость, лишила верной победы. Когда в землянку входили офицеры, Сергей вставал и стоял, пока кто-нибудь из офицеров не говорил ленивым голосом:
– Можете сесть, вольноопределяющийся.
Сергей чувствовал в каждом обращенном к нему слове, в каждом взгляде, которым окидывали его обитатели офицерского блиндажа, что он для них низшее существо – рядовой. Но, конечно, тяжелей, чем грубость прапорщика Солнцева, была снисходительная, слащавая речь капитана Органевского, говорившего о солдатах: «Мои ребятушки – чудо-богатыри», или рассказывавшего, как солдаты с детскими лицами и широко открытыми, ясными глазами слушали его и наперебой просились в атаку. Солдаты представлялись капитану могучими детьми, идиотами, страстотерпцами, жаждущими немецкой и австрийской крови, набожными и любящими свое самодержавное отечество. Такое представление о солдате было распространено очень широко: не только вся реакционная печать, не только консервативные члены Государственной думы и Государственного совета, не только гимназистки, славшие на фронт вышитые кисеты и пакетики сахара, но многие члены партий эсеров и меньшевиков представляли себе народ на войне этакой русой куклой, разрисованной в исконно русском духе.
Капитан Органевский любил рассказывать случаи, подтверждавшие этот взгляд на солдата. В его рассказах получалось, что офицеры пестуют солдат, как разумная нянька охраняет шаловливое, но доброе дитя.
Он как-то рассказывал при Сергее, что во время осады крепости Оссовец на германском фронте, где он был до октября, от грохота орудийных выстрелов в канале всплыла оглушенная рыба и солдаты, забыв обо всем на свете, с детской радостью кинулись ловить жирных сомов и что немцы открыли ураганный огонь и убили двести человек, а солдаты, не обращали ни на что внимания, продолжали, хохоча, вылавливать рыбу, и только усилием офицеров их удалось загнать обратно в укрытия. Рассказывал он, с каким детским восторгом бородатые герои-казаки заводили граммофоны в захваченных немецких городишках и сколько радости доставляли им блестящие металлические безделушки. Насмешливо относился к этим рассказам прапорщик запаса Солнцев, проживший сложную и темную жизнь. Солнцев одно время Служил письмоводителем в судебной палате, потом имел отношение к охранному отделению на рудниках. Ходил слух, что его отчислили там от должности за исключительно жестокое усмирение рабочей забастовки. Солнцев, однако, никогда не спорил с Органевский, слушал его молча, со скучающим лицом. Он любил анекдоты, длинно, с подробностями рассказывал, как посещал лучшие, пятнадцатирублевые, столичные публичные дома.
В землянке он развлекался тем, что просматривал роскошно иллюстрированный «журнал красивой жизни» «Столица и усадьба». Там были помещены фотографии лучших дворянских усадеб, великолепных парков, аллей, фруктовых садов, озер с лебедями, роскошно убранных залов в княжеских и графских имениях, снимки с богатейших коллекций оружия. Солнцев сплевывал и говорил:
– Да, вот она, настоящая!
Жить такой красивой жизнью было его мечтой.
В последних, военных, номерах журнала печатались фотографии сановных и светлейших жен и дочерей, пошедших в сестры милосердия. Эти фотографии особенно нравились Солнцеву. Он каждый раз окликал Аверина.
– Эх, Аверин, поглядите! И ведь живет кто-то с ней. Вот это настоящая! – говорил он и кряхтел.
В присутствии Кравченко офицеры о многом не говорили; так взрослые не говорят обо всем при детях, не только для того, чтобы дети не узнали гадких и грязных вещей, но чтобы они думали о взрослых лучше, чем те заслуживают. Сергей несколько раз замечал, что Аверин подмигивал Солнцеву, когда тот начинал рассказывать, напоминая ему, что в офицерской землянке находится солдат. Как-то особенно нехорошо было ощущать притворство, фальшивую игру здесь, в окопах.
Каждый раз, уходя из офицерского блиндажа, где стояла печка и где имелся потолок и не было грязи, луж, ветра, Сергей испытывал облегчение и с удовольствием примащивался среди товарищей солдат, дувших на пальцы, притопывающих озябшими ногами.
Подполковник Исаев часто разговаривал с солдатами. Делал он это не для того, чтобы поднять в солдатах воинский дух, а просто любил поговорить. Раз или два заговаривал он с Пахарем. Исаев заметил его во время обстрела, когда Пахарь первый, вслед за офицером, закричал «ура».
Как-то утром, проходя с Авериным, Исаев сказал, указав на Пахаря:
– Кого же в разведку послать? Наверно, этого молодца. Пойдешь?
– Пойду, ваше высокоблагородие.
– Вот видишь, – сказал Исаев.
– И я готов, господин подполковник, – сказал Маркович.
– Вот и вольноопределяющийся рад, – проговорил батальонный, обращаясь к Аверину.
Они прошли дальше по окопу, поглядывая то на солдат, то в сторону австрийцев.
– Кажуть, наступление будэ, – сказал тревожно Шевчук, – и пулеметов привэзлы, бачив, с штабу.
Разница между поведением батальонного и Аверина сразу бросалась в глаза.
Исаев шел, шлепая по лужам. В одном месте, крякнув, он подпер плечом и выправил отошедшую дощатую обшивку окопа, в другом взял у солдата лопатку и копнул два раза, указывая, как надо отвести воду.
Аверин шел за ним, выбирая дорогу, а коснувшись мокрой глины, обтирал пальцы носовым платком.
Они вылезли из окопа и стояли, рассматривая австрийскую сторону. Исаев начал объяснять что-то Аверину. Печально и негромко свистнула пуля. Исаев продолжал объяснять, указывая на то место, где река, сильно изгибаясь, вдавливалась в русский берег.
– Борис Иванович, – осторожно сказал Аверин, – австрийцы узрели нас.
Но Исаев, не обращая внимания, продолжал говорить ему:
– Такая вот подлость. Река все время идет, как порядочная: мы по левому, они по правому, фронт расположен вполне благородно. А вот здесь угораздило ее мотнуться петлей саженей на двести в нашу сторону. И получается, что австрийцы залезли к нам во фланг. Вот отсюда это все ясно видно. Видите, как?
– Борис Иванович, – сказал Аверин, – я не только вижу, но и слышу – над фуражкой поют.
– Так вам ясна задача? – спросил Исаев.
– Ясна, ясна, – торопливо сказал Аверин и невольно отшатнулся, махнул рукой, мучаясь от своей нервности, стыдясь, что солдаты из окопов следят за его неспокойными движениями.