355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » Степан Кольчугин. Книга вторая » Текст книги (страница 18)
Степан Кольчугин. Книга вторая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:09

Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"


Автор книги: Василий Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Он невольно со злобой посмотрел на Исаева и вдруг, найдя в этой злобе опору, сказал:

– Давайте обратно верхом пойдем, в окопе грязь, тут все же посуше.

– Что вы, что вы, боже избави! – протяжным, бабьим голосом сказал Исаев. – Нас тут еще подстрелят. Поскорей бы обратно, ведь тут только задачу понять; ведь сколько ни говори, а лишь когда глазами увидишь, рельефней поймешь.

Подобрав шинель, он, кряхтя, полез задом обратно в окоп, неловко нащупывая сапогом опору. Аверин заметил, как на мгновение насмешливо блеснули его маленькие глаза.

Они уже шли по окопу. Пули изредка посвистывали над головой, но в окопе звук их казался безобидным и даже приятным.

– Растревожили австрийца, ваше высокоблагородие, – улыбаясь, говорили солдаты.

– Ой, будэ наступление! – бормотал Шевчук, глядя вслед прошедшим офицерам.

В офицерской землянке Исаев сел за стол и, разглядывая Аверина, сказал:

– Вот теперь вы сможете и прапорщикам, и унтер-офицерам, и рядовым растолковать, в чем задача, а то на бумаге да на бумаге – привыкли вы у своего Бессмертного.

Он снова веселыми глазами оглядел Аверина.

– Борис Иванович, – сердито сказал Аверин, – вы на меня смотрите, как зубной врач, который уговорил нервного пациента зуб вырвать: ну вот видите, а вы боялись!

– А вы боитесь зубы рвать? – спросил Исаев.

– Боюсь, – ответил Аверин.

Исаев Движением руки пригласил его подсесть ближе к столу.

– Пожалуйте, запишем по пунктам, а то, знаете, сейчас ясно, а на рассвете все неясно.

Он начал подробно объяснять предстоящую в одну из ближайших ночей операцию. От командира дивизии был получен приказ выровнять фронт, срезать австрийский клин во фланге расположения русских. Для этого надо было перейти через реку. Командиру полка давалось несколько дней на подготовку к операции.

Полковник поручил командиру первого батальона представить соображения о подготовке операции, а затем и осуществить ее. Исаев, в свою очередь, поручил Аверину в течение ночи разведать переправы через реку. В этом заключался главный вопрос: ничего нельзя было решать, не зная переправ.

Когда Исаев говорил о деле, он мало походил на военного, скорей на хитрого, осторожного и настойчивого подрядчика – обычное свойство настоящих военных, в которых картинного и внешнего ничего нет. Исаев с особой недружелюбностью относился к земгусарам, сотрудникам штабных и полувоенных тыловых учреждений. Он отлично знал, что эти люди, с важной осанкой, неумолимые и грозные, одетые в изящные френчи, в великолепные шинели и щегольские сапоги, невольно производящие необычайное впечатление, совершенно безопасны для врага и не любят в войне лишь одного: войны.

Исаев ненавидел и презирал их и в то же время завидовал им. Ведь это они в тылу важно рассказывали о том, что лишь вчера вернулись с фронта. Они кажутся героями и мучениками войны.

Во время разговора с Авериным Исаев раздражался, вспоминая свое недавнее посещение штаба дивизии. В штабе он встретил приятеля, который рассказал ему о неудачах перемышльской операции. Приятель, пехотный капитан, служил в семьдесят третьем полку и сам участвовал в деле. Он рассказал о том, как мужественно шли полки девятнадцатой дивизии на штурм, как под ураганным огнем артиллерии, скрытой в бронированных башнях, при сильном пулеметном огне из капониров русские батальоны опрокинули австрийцев, резали под огнем колючую проволоку, ворвались в рвы и засеки, прошли через мост и вошли внутрь укреплений. В неудаче дела были виноваты, по его мнению, генерал Щербачев и командиры дивизий, участвовавших в штурме. Даже солдаты, говорил он, видели, как неправильно велась артиллерийская подготовка, как бессмысленна была стрельба из орудий среднего калибра по бронированным башням и толстостенным бетонным укреплениям. «Резервы не были подготовлены, связи никакой», – говорил он... А спустя час Исаев был принят штабным полковником и слушал, как тот говорил об этом же бое нескольким офицерам штаба: «Как всегда, низкий культурный уровень офицерства и темнота рядовых сыграли свою печальную роль. Приказы выполнялись неточно, а солдаты во время решающей ночной операции, когда успех сложнейшего дела зависел от того, удастся ли ночью, в полной тишине, подойти вплотную к фортам, начали орать «ура»... Исаев, ни на миг не сомневаясь, был уверен, что прав приятель его, фронтовой капитан, а не полковник из штаба. И сейчас, при подготовке опасного ночного наступления, в нем поднялась горечь, чувство обиды. «Никто спасибо не скажет», – думал Исаев. Окопному подполковнику очень хотелось, чтобы кто-нибудь сказал ему спасибо.

Вечером вызвали разведчиков. Пошли четверо. Сергей попросился с ними. Унтер-офицер уговаривал его не ходить.

– Зачем вам лезть? – сказал он. – Солдат из мужиков проползет самой темной ночью и все расскажет – где какой кустик, ямка, ложбинка; а вольноопределяющийся – это уж я заметил – ничего толком не понимает, особенно ночью... от непривычки к деревенским местам, должно быть.

– Вот Маркович ходит ведь и сейчас пойдет, – сказал Сергей.

– Он охотник этих дел. Я доложу, мне что...

Вечером их вызвали в офицерскую землянку.

Аверин долго объяснял им задачу, говорил шепотом, оглядываясь, словно боясь, что его подслушают австрийцы. В эти минуты он больше походил на сообщника, чем на офицера, отдающего приказ солдатам.

Сердце у Сергея билось тревожно, ощущение опасности было очень сильно, но оно не вызывало подавленности и беспомощности. Все становилось жарко, хотелось расстегнуть ворот.

Маркович, имевший часы, отдал их ефрейтору. Сергей тоже отдал свой бумажник рядовому Порукину.

– Потом не верну, прощайся с ним, – шутливо сказал Порукин.

Они вышли из окопа в начале первого. Впереди шел Маркович, за ним двое солдат из третьего отделения, сзади Сергей и Пахарь. Спускались к реке, медленно щупая дорогу.

Первый раз в жизни шел Сергей в разведку, и все переживания его были особенными и мысли странными, тоже первый раз в жизни пришедшими. Здесь, ночью, выйдя из окопа, оставив за спиной унтеров, ефрейторов и офицеров, он ощутил радостное и в то же время пугающее чувство свободы, самостоятельности.

Они спустились к берегу и пошли вдоль реки. Были две тьмы: тьма осеннего неба и тьма земли. Сергею казалось, что в этом мраке можно было потерять самую землю. Лицо чувствовало влажный, покойный холод воды.

Какое это было удивительное чувство! Две армии сдвинулись почти вплотную, настороженные, молчащие. И в мертвом пространстве между ними шло несколько солдат, уповая лишь на самих себя.

«Как пылинка, которую занесло между обкладками страшного конденсатора с разностью потенциалов в миллионы вольт. Каждый миг может произойти разряд и уничтожить, испепелить». Но удивительно! Сергей не чувствовал слабости этих нескольких людей, оторвавшихся от своего начальства, вышедших из окопов в молчаливую ночь. Не беспомощность, а силу, уверенную, умную силу ощущал он в людях, бесшумно пробиравшихся вдоль берега реки.

Они подошли к месту, где река делала излучину и первая линия австрийских окопов вклинивалась в расположение русских войск. Маркович остановился. Все подошли к нему вплотную. Сергей чувствовал запах хлеба и махорки, тепло чужого дыхания веяло ему в лицо. Маркович тихо, едва слышно сказал:

– Пахарь и Кравченко, вы здесь попробуйте перейти, а вы, ребята, пятнадцать саженей пройдите и щупайте, а я один дальше пойду...

Пахарь проговорил, как бы уславливаясь о правилах игры:

– Смотри, ребята, если тонуть придется – на тихаря, без крику.

Маркович обнял Сергея за шею и шепнул ему в ухо:

– Держись Пахаря. Сам вперед не ходи.

«Да я ничего не боюсь», – хотел сказать Сергей, но промолчал и погладил Марковича по руке.

Они остались вдвоем.

– Сапоги снимать? – спросил Сергей.

– Ладно, только покрепче приспособь их, а то после не найдешь.

Несколько мгновений слышалось тихое сопение – они разувались.

– Ну что, полезли?

Берег был невысокий, но крутой и скользкий. Как ножом ударило – ноябрьская вода коснулась голой, разогревшейся в сапоге ступни. Сердце заболело. Ужасное чувство, взвыть хотелось, когда вода струйками заливалась в штаны. А страшно не было. Сделали несколько шагов, бедра стянуло железным поясом. Пахарь брел впереди, осторожно расталкивая воду. Берег исчез. Сергей подумал, что, не будь Пахаря, он бы сразу потерял направление и бродил бы по реке параллельно берегу. Дно было отвратительное, холодное, липкое, затягивающее. Не было конца пути. Справа раздался всплеск. Пахарь очень тихо выругался. Сергею казалось, что он вмерз по пояс в лед. «До весны так и простою». Он лязгнул зубами так громко, что, вероятно, австрийские часовые насторожились... Шумные обильные капли падали на воду – очевидно, дно начало повышаться. Наконец они увидели берег, – он едва отличался от воды; так отличаются вечером темно-синие чернила от черных.

На берегу они присели, чтобы вода бесшумней стекла с них.

– Есть, значит, брод. Теперь скорей назад! – проговорил Сергей.

Пахарь минуту помолчал.

– Знаешь что: ты подожди меня, я дальше проберусь, – сказал он.

Сергей сказал:

– Вместе, нет уж, вместе...

Они полезли в сторону австрийских окопов. Здесь, на чужом берегу, чувство силы не покинуло его, а возросло еще больше. Они уже сделали то, что требовалось от них, и теперь, решительные, действующие, когда десятки тысяч спали, ползли к австрийским окопам.

Страшное волнение росло. Внутри у Сергея все трепетало. Это был удивительный миг: с остановившимся дыханием он увидел, как Пахарь подполз к самому австрийскому окопу, приподнялся и заглянул.

Ночное небо, казалось, тихо ахнуло, потрясенное дерзостью солдат.

Сергей приподнялся на руках. Пахарь повернулся к нему, лицо его было в нескольких вершках от лица Сергея.

– Пусто, ушел австриец, – сказал он и захихикал тоненьким, детским голоском.

Их давно уже ждали на правом берегу. Они шли обратно, стуча зубами. Задыхаясь от волнения, рассказывали, как прошли к австрийским окопам.

– Ни души! Понимаешь, ни души! – говорил Сергей. – Мы глазам своим не верили. Они днем постреливают оттуда для виду, а, видимо, давно уже бросили и решили отойти.

– Ах ты сволочь какая! – сказал Маркович.

– Кто?

– Пахарь – кто же? – сказал Маркович. – А я не нашел брода и плыть не стал.

Сергей лихорадочно быстро говорил ему:

– Я уж ночь эту не забуду. И все солдат! Ты подумай: там, из штаба, кто-то дал приказ полковнику, тот Исаеву, Исаев ротному, а выполняет – солдат, вот кто. Солдат! Я, брат, это понял, когда мы к окопам ползли. Солдат! Это не шутка.

– Как сказать! – недовольно возразил Маркович.– Не отдай вам Аверин приказа и не укажи я вам, где перейти реку, никуда бы вы не ходили, а лежали бы в окопах и чесали то, что полагается.

На рассвете второй взвод по приказу Исаева переправился через реку и занял покинутые австрийцами окопы.

Окопная жизнь имела свое правило, так же как всякое бытие человека; сколь необычным оно ни казалось бы, оно совершается по своему закону. И хотя случалось спать днем, а ночью ждать неприятеля, случалось оставаться без еды и курева, и хотя смерть дежурила в окопах – жизнь там шла по обычаю и закону. Уже знали, когда стреляет австриец, когда и для чего бьет наша артиллерия. Были нормы обмена хлеба, махорки, сахара, имелся свой ротный рассказ о запасном, пошедшем к ровику по нужде и получившем пулю в зад, было время ожидания обеда, была пора ночных бесед, уже стал привычен вкус мясных порций на «шпичке». Уже знали, как дрожит сердце при раздаче почты, знали жадную тоску по газете и печальное чувство при слушании чтения вслух, знали сладость отдыха при смене в окопах, знали, что Исаев хороший человек, не боится пули и снаряда. Все уже знали рецепты, с помощью которых можно поднять температуру, натирая термометр о гимнастерку, втирая под мышку перец или смазывая грудь соляным раствором. Шепотом рассказывали, что на Северо-Западном фронте, где дни и ночи идут бои, солдаты сами себя калечат, отстреливают пальцы, а многие и костей не жалеют. Из мелких и важных привычек, внезапно возникших правил, ставших обычными мыслей и ощущений складывалась солдатская окопная жизнь. И людям казались привычными внезапные ночные тревоги, гул артиллерийской пальбы, голубоватый луч, мечущийся в поисках врага, и вечный зуд под мышками, и черно-оловянная река, и туманный австрийский берег, и пробуждение на рассвете, когда рот втягивает первый, глоток сырого воздуха, а глаза в полумраке различают низкое небо, край окопа, прижавшихся друг к другу спящих.

X

Ночью отошли в деревню. Предстоял трехдневный отдых. Только лишь холм закрыл простреливаемую австрийцами долину, на душе стало легко. В холодной избе ночевали десять человек. Пахарь пошел разыскивать топливо. Скоро он вернулся, волоча несколько досок.

– В штабе украл, – счастливым, задыхающимся голосом сообщил он.

Затопили плиту. На плиту поставили котелки. Мокрые днища зашипели. Солдаты сняли шинели, многие разулись, развесили над плитой портянки и потемневшие от влаги гимнастерки. Воздух стал сырым и зловонным, как в прачечной, серый пар шел от сохнущего белья. Солдаты, наслаждаясь теплом, сидя на полу, задирали ноги и совали их в самую печь. Ноги от холодной окопной воды были белые, с синевой. В них столько набралось холода, что тепло едва-едва пробивалось к ним. Вместе с теплом в людях рождались доброта, смешливость. Головы кружились, в глазах стояла покойная муть.

Сенко, самый хозяйственный человек в роте, сидя в стороне, чистил ножиком картошку. У него были особые карманы, тянущиеся до голенищ. Чтобы пошарить в них, Сенко набирал воздух в грудь, запускал руку по локоть и долго возился, полуоткрыв рот. Такое выражение бывает у человека, щупающего на дне реки потерянную монету. Чего только не было в этих карманах – куски сахару, чайные заварки, запасные коробки спичек, свиное сало, завернутое в особую бумагу, обкусанные куски пряника, белые сухари, шпагат, ремешки, баночки со снадобьем, которым Сенко натирал себе грудь в особенно холодные дни. Его могучий инстинкт хозяина проявлялся всюду – в окопах, в казарме, в теплушке. Он всегда занимался полонением предметов, всегда озабоченный тем, чтобы все вокруг принадлежало ему и было враждебно другим людям. Он, видимо, особенно полно испытывал прелесть обладания, когда рядом был человек, лишенный этого обладания. Это не была бережливость, он был скуп, и по-злому скуп. Отдать что-нибудь даром, вот так просто, потому что ему самому не нужно, а человек просит, было для него невозможно. Он лучше бы бросил то, что у него просили, это казалось ему естественней и разумней.

По дороге он единственный догадался накопать гнилой картошки, набил ею карманы. Сенко бережно чистил картофелины и вырезал ножиком лишь самые гнилые моста. Когда Сенко поставил котелок с картошкой на плиту, Пахарь спросил:

– Слышь, Сенко, картошки попробовать дашь?

Сенко промолчал.

– Смотри, брат, – сказал Пахарь, – молчишь – значит, пополам картошка.

– Эх, що цэ воно дома робытъся? – проговорил, потягиваясь и зевая, Вовк.

– А что? – ответил добряк Гильдеев. – Женка твоя со всем деревней твоим спит.

– Дурак ты! – веско сказал Порукин, некрасивый мужик с московским говором.

Гильдеев оскалил зубы и захохотал. Он говорил мало и начинал разговор либо для того, чтобы пожалеть кого-нибудь, либо чтобы посмеяться. Шутки его получались очень грубыми, оттого что он плохо знал по-русски. Странно было видеть, как, преодолевая трудности русского произношения, он, четко выговорив какую-нибудь чудовищную похабщину, начинал смеяться: лицо его становилось детски ясным и привлекательным, ровные зубы, казалось не ведавшие ничего, кроме творога и яблок, блестели непорочной чистотой.

– А чого ж вин, дурный? – сказал Вовк. – Я цэ сам знаю.

Вовк раздражал Сергея.

Этот парень, прошедший суровую трудовую жизнь, сохранил необычайную наивность. И Сергей видел, что Вовк равнодушно говорил о своей жене из-за стыда перед миром, жалкие пороки которого он принимал за мужество и мудрость. Сергей знал и в себе эти черты. И, как всегда при встрече двух сходных характеров, отношения делались неровными – снисходительность, понимание вдруг сменялись злобой и презрением. Таковы были отношения между Пахарем и дворянским сыном Марковичем. Их сразу выделили как самых отчаянных в роте. Они шли навстречу смерти вдвоем, отлично и легко выполняя поручения, за которые никто, кроме них, не взялся бы. «Дети сатаны», – писал о них в письмах к жене капитан Органевский. Однако они часто ссорились. «Ваше благородие, барин бесштанный», – дразнил Пахарь Марковича. «Подмастерье, рыло», отвечал Маркович. Злоба возникала между ними не потому, что один дворянин, а второй рабочий; злоба возникала из-за сходства их, а не от различия. Человек видит в другом свои слабости и смеется над ними, боясь и не желая в чужом несовершенстве познать свое.

Разговор, начатый Гильдеевым, не поддержали. В окопах меньше разговаривали о похабстве, чем в казармах.

– Вши подлые возрадовались, – сказал Маркович, – хоть снова в окопы, морозить их; так и ходят, словно пальцами щекочут.

Сенко высморкался, обтер аккуратно пальцы о штанину и придвинул котелок.

– Что, готова? – спросил Пахарь.

– Эге ж, – ответил Сенко.

– Давай делить, – сказал Пахарь.

– На що цэ – «делить»? – лукаво улыбаясь, сказал Сенко. – Колы б вам була потрибна картопля, вы б ей насбиралы, як я.

– Все шутишь? – сказал Пахарь.

– Ну да, шучу, – все так же лукаво проговорил Сенко, и придвинул к краю плиты котелок.

Он подул на пальцы и, быстро сняв котелок с плиты, поставил его на пол, тряхнул руками, оглядел пальцы и сказал:

– Ну горяча – вогонь!

– Вот это хорошо, что горячая, в самый раз. – И Пахарь достал из-за голенища ложку.

Сенко сел на пол и, зачерпнув варева, подул на него.

– Ну горяча! – вновь проговорил он, делая вид, что не замечает Пахаря.

Пахарь, нагнувшись, потянулся ложкой к котелку.

– Ну горяча, ниякого спасэния нэма! – сказал Сенко и прикрыл свободной рукой котелок.

– Шутишь все, – проговорил Пахарь.

Сказал он эти слова спокойно, немного насмешливо, с едва заметным придыханием. Солдаты сразу замолчали, а сидевший рядом с Сенко Капилевич отодвинулся. Сенко поглядел на солдат, потом на Пахаря и сказал добродушно:

– Знаетэ шо, идить вы...

– Шутишь все, шутишь, – заикаясь, сказал Пахарь и облизнул губы.

– Ой, Сенко, – сказал Вовк, – шо ты за людына така! Ты картоплю, а вин дрова прынис.

Сенко сердито посмотрел на него и сказал кратко:

– Нэ дам.

– Солдат! – вдруг сказал Капилевич. – Солдат, как ты можешь так, солдат?!

– Нэ дам, идить соби.

Насупленный, сгорбив спину, сидел он, держа руки над котелком серой, гнилой картошки.

И Пахарь, со странным чувством ненависти и жалости к этому стрелявшему без промаха солдату, ударил сапогом по котелку. Котелок ударил в стену и обдал всех дымящимися брызгами. Сенко загреб длинной ручищей ноги Пахаря, и они оба, неловко переваливаясь, покатились к печке. Их розняли и держали за руки, так как они рвались друг к другу.

Сенко матерно ругался, по украинскому обычаю говоря «вы», и эта брань на «вы» смешила солдат.

Казалось, враги никогда не успокоятся. Но вскоре Пахарь хлебал, отдуваясь, кипяток, размачивая в нем куски сухого хлеба. Пальцы его дрожали, лицо было бледно, он смеялся, много говорил, протягивал Сенко сухарь:

– Берн, жри, мне не жалко.

Вскоре все спали, похрапывая, бормоча, вскрикивая. Те, что просыпались порой, блаженно улыбались мерцавшим в плите угольям, теплу.

Сергей не мог уснуть. Он чувствовал, как горели его щеки и болезненно сильно билось сердце. Немытое тело, вспотевшее от тепла, сильно зудело. Он накинул на плечи шинель и вышел на двор. Холодный воздух показался вкусным, хотелось глотать его, полоскать им сухой рот.

Сквозь облака проглядывали звезды. Ночь казалась спокойной и тихой; это не была ночь войны с гулом канонады, с короткими молниями артиллерийских выстрелов. И тишина ее не казалась напряженной, военной тишиной, – обычная ночная тишина. Сергею стало грустно.

«Как странно все, – подумал он, – как бесконечно странно. Человек в шинели с погонами, ноябрь 1914 года, окопы, река Сан, пустые избы. И по всей Европе, под ночным небом, такие люди, 1894 года рождения. А сколько молодых людей уже улеглось, и нет их! Нету, нет и не будет – вот как тот шахматист-вольноопределяющийся: доска осталась, а фамилии я не знаю, только и знаю, что, капитан его обыгрывал; капитана тоже нет, и фамилии его я тоже не знаю. А у королевы откручена голова, и от одного коня остался только черный пьедестал со штифтиком. Может, вольноопределяющийся затерял. Может быть, и он физикой интересовался и мнил себя гением, собирался освободить внутриатомную энергию?»

– Ночь, дашь ли бедному сердцу желанный покой? – забормотал он. Не хотелось идти обратно в избу, голова сильно болела.

Мимо прошел кто-то и остановился, закуривая. Ветра не было, и спичку не понадобилось прятать между ладонями. Сергей узнал поручика Аверина и кашлянул. Аверин быстро положил руку на правый бок и спросил:

– Кто там?

– Это я, господин поручик.

– Кто?

– Вольноопределяющийся Кравченко.

– А-а-а. Чего ж вы не спите? Где вы там, я ничего не вижу... – Сергей ощутил сильный винный дух. – Курите, Кравченко, – сказал Аверин и протянул папиросу. – Впрочем, виноват, вот... – И, швырнув в сторону папиросу, он протянул Сергею портсигар. – Дурацкая привычка, – раскачивая перед лицом Сергея портсигар, сказал Аверин, – угощать одной папиросой, солдатская привычка.– Он, видимо, был сильно пьян. Он зажег спичку, заглянув Сергею в лицо, сказал с лукавым, добрым выражением: – Курите, курите, можете.

Сергей затянулся и сказал скромно:

– Очень хороший табак.

– Курите, курите.

Аверин приблизился к Сергею.

– Иду сейчас от командира полка. Кончилась сладкая жизнь, перебрасывают нас под Перемышль.

– Под Перемышль? – переспросил Сергей.

– Да-с, – торжественно сказал Аверин, – под Перемышль. – Он рассмеялся: – Мне вчера Органевский говорит: «Хочу жену сюда вызвать на несколько дней». В самом деле, в таком затишье и жену, и детей, и чертову бабушку – всех можно. За все время ни одной атаки, ни одного настоящего артиллерийского боя, – лежим на двух бережках и постреливаем. Солнцев даже опухать стал от сна. Нет, господа офицеры, на войну жен не выписывают. Пожалуйста, когда поведешь роту на перемышльские форты под огнем тяжелой крепостной артиллерии, вот тогда жену выпиши. Она за сто верст побоится подъехать.

Он говорил злорадным голосом, точно тяжелая крепостная артиллерия представляла опасность для других, но не для него; он-то посмотрит, как они все попляшут там!..

– Курите, курите, вольноопределяющийся, я разрешаю... Пойду разбужу господ офицеров, пусть порадуются...

Он махнул рукой и пошел, старательно топая сапогами по мерзлой земле.

А утром, когда все узнали, что полк идет на Перемышль, сразу же и разрушенная деревня, и вытоптанное поле, и австрийский берег, и перестрелка, и разведки – все это показалось спокойным, почти мирным. Неловко было вспоминать ужас, испытанный при приближении к этому забытому, тихому участку фронта.

Говорили, что под Перемышлем стреляли крепостные орудия одиннадцатидюймового калибра. Говорили, будто один снаряд такой пушки весит пятьдесят шесть пудов и летит с таким воем, что люди глохнут, валятся с контузиями, а железные крыши рвет с домов, когда он пролетает над ними; он может разрушить трехэтажный каменный дом, пробивает железобетон, крушит глубокие блиндажи, убивает роту солдат. Говорили, что бои под Перемышлем идут дни и ночи, на сто верст кругом нет ни одного воробья или галки; в госпитали везут с позиций вместе с ранеными сумасшедших. И снова ужас, как в первый день фронтовой жизни, тихо прошел среди солдат.

Днем, как только роздали обед, в избу зашел ротный командир. Солдаты, побросав котелки и ложки, вскочили с мест.

– Каковы щи, братцы? – спросил он.

– Наваристые, ваше благородие, – отвечал Порукин, – дома таких не ели.

– Да, вот какое дело, – сказал, улыбаясь, Аверин. – Тут приехала дама одна, женщина по-вашему, у нее сына убили, вольноопределяющегося, еще когда бои тут сильные шли. Она приехала тело разыскивать. Кто возьмется ей помочь в поисках, пусть явится в штаб полка, она обещала поблагодарить хорошо.

– Дозвольте мне, ваше благородие, – сказал Порукин.

– Та и мэни тоже, вашэ благородие, – сказал Сенко.

– И мне, господин поручик,– сказал Сергей.

– Что ты, Кравченко, в уме? – шепотом спросил Маркович.

– Голова страшно болит, – так же тихо ответил Сергей, – может быть, пройдет на свежем воздухе; прямо не знаю, куда деваться.

Аверин осматривал винтовки, прислоненные к стене.

– Чья это? – спросил он.

– Моя, ваше благородие, – ответил Капилевич.

– Не бережешь, ротозей, оружия.

– Дозвольте доложить, ваше благородие, – сказал Улыбейко. – Вот с цим Капилевичем ниякой возможности нет... Як я тэбэ учыв? – с отчаянием спросил он.

– Винтовка любит смазку и ласку, – сурово и печально ответил Капилевич.

– Ваше благородие, дозвольте вопрос спросить, – сказал Порукин.

– Ну?

– Правду говорят, будто нас под Перемышль погонят?

– Ложь, ерунда! Как стояли здесь, так и будем стоять до весны, – ответил Аверин.

День был хмурый и темный. С утра шел снег, после полудня потеплело и начался мелкий дождь. Холмистая равнина задымилась в тумане. Штабной писарь медленно прошел мимо деревянных крестов, стоявших вдоль дороги, и остановился у одного, повязанного вышитым полотенцем. Полотенце, грязное, полуистлевшее, свисало вдоль креста.

– Вот здесь; не иначе как здесь, – сказал писарь.

– А ты подумай, – сказал Порукин, – может, не здесь. Чего человека зря тревожить? И нам работа.

Писарь снова оглянулся, видимо вспоминая, как и что.' Может быть, перед его глазами прошли десятки похорон – убитые, укрытые шинелями, с мотающимися при движении носилок руками, ненужными, как ветви поваленных деревьев.

– Вроде здесь все же, – сказал писарь.

Порукин перекрестился, потер ладони. Он поднял лопатой большой мокрый ком земли и отбросил в сторону. Земля ударилась о землю. Порукин постоял с поднятой лопатой, прислушиваясь, словно ожидая, не зашумит ли в могиле. Все переждали мгновение. Дождь едва слышно шумел.

– Сенко, начали, что ж! – сказал Порукин.

– А я? – спросил Сергей.

– Что ты? – сказал Порукин. – Разве тебе можно? Ты постой так.

Этот спокойный мужик восхищал Сергея. Работа составляла для него не только привычку, – она была смыслом жизни. Ночью он крепил колючую проволоку перед первой линией окопов, забивал колья, рыл рвы, укладывал дерн, днем он прокапывал канавки, отводил в низкое место воду из окопов, устраивал земляные полки-ступени, выкапывал сухие пещерки, куда можно прятать портящиеся от дождя вещи. С винтовкой он обращался также бережно, как умелый рабочий с тонким, дорогим инструментом. И когда снаряд разрушал то, что было построено, Порукин негодовал. Он всегда с огромным любопытством расспрашивал солдат: «А у вас как косят? А плуга как ваши? А кедр в Сибири как пилится – плохо, верно, вроде ольхи нашей? А что земля – тяжелая, крымская?» Больше всего ему нравились рассказы Пахаря о доменных печах. «Вот бы где поработать», – мечтательно говорил он. Вообще, когда ему нравилось место, где проходил полк, он говорил: «Вот бы здесь поработать». И он свободно, легко одаривал всех вокруг своей работой. Ему ничего не значило для незнакомого человека сделать любую тяжелую работу. «Ладно, чего там, давай я», – и он охотно, добродушно брался выполнять чужую обязанность.

И сейчас он оттеснил Сергея, не представляя себе, зачем вольноопределяющемуся, запыхавшись, выбиваться из сил, когда он, Порукин, сделает все за него.

– А где она? – спросил Сергей у писаря.

– В штабе. Уговорили ее офицеры подождать.

– Плачет все? – спросил Порукин.

– Нет, молчит. Ее спросят, а она: «А, что?» – как сонная.

– Мать, конечно, – объяснил Порукин, – это ж сколько ехала, до позиции добиралась; шуточное ли дело, билет один рублев восемнадцать стоит. Все ради мертвого трупа. Сын, известно.

– А ты его знал? – спросил Сергей у писаря.

– Видел, конечно, вот как всех вас приходится. Видный, ничего.

– Это не он ли в шахматы с капитаном играл?

– Не знаю, не слыхал.

– Зэмля дюжэ тяжэла, – сказал Сенко, – ий-бо, я устал. – И он вытер лоб.

– А ты покури, – сказал Порукин. – Чего там торопиться, мертвый же человек.

Сенко отошел в сторону, достал из кармана кисет.

Порукин шатнул крест влево, вправо и, выдернув его, аккуратно отложил в сторону.

– А чим цэ його? – спросил Сенко.

– Почем я знаю? – ответил писарь. – Убило – и все; за этим канцелярии нет, чтобы записывать, куда, да чем, да долго ли мучился.

Порукин стоял уж по колено в яме.

– Народу много здесь положили, – сказал он, указывая на кресты. – А земля никуда, глина да песок, картофельная земля.

Несколько солдат, проходившие дорогой, остановились.

– Гроб цельный, белого металла, прибыл, – объяснил писарь. – Везти далеко, в Пензенскую губернию, там ихнее имение, и церковь семейная, и кладбище, и дед, и бабка, и вся родня, словом.

– В своем, значит, имении, – сказал кто-то.

– Забота помещикам, – сказал Порукин. – То ли дело нам: кругом своя земля. За мной небось баба не приедет.

– Да, простору много, – сказал охрипший солдат и обвел рукой вокруг, – тут всю Россию уложить можно,

– Ну, Россию не уложишь.

Писарь приблизился к Сергею и сказал шепотом, чтобы не слышали солдаты:

– Приехала с ней провожатая – прислуга, должно быть; здоровая баба... Так Солнцев всю ночь с ней, – мне-то слышно, рядом ведь я с офицерской; а там ротный пришел, пьяный, – и сразу к ней. А она ни в какую: по желаю – и все. До утра у них была комедия, прямо ужас,

* * *

– Гляди, идет! – испуганно сказал кто-то.

Все оглянулись, а Порукин торопливо, надвинув фуражку, начал выбрасывать из ямы землю, точно работник, завидевший хозяина. Вдоль пустой деревенской улицы, медленно щупая носком землю, шла полная женщина и шубке и в высокой шапочке из серого каракуля.

«Шляпа как у мамы», – подумал Сергей и тряхнул головой. Тяжелые мысли ни на минуту не оставляли его. Может быть, от них и болела так невыносимо голова. Поглядев на эту хорошо одетую женщину, он вдруг почувствовал прилив тоски – ему захотелось в Киев, к Олесе, увидеть мать... Скоро и он ляжет убитым, и мать в такой серой шапочке приедет искать его тело вот в такой же полуразрытой яме.

Сергей пошел навстречу женщине, споткнулся, от смущения ускорил шаги, побежал. Она, видимо, испугалась, быстро подняла вуаль с лица,

– Разрешите, я помогу, вам трудно здесь ходить, – задыхаясь, сказал Сергей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю