Текст книги "Степан Кольчугин. Книга вторая"
Автор книги: Василий Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Он рассматривал свое изображение в никелированном шаре плевательницы. Чудовищная рожа с огромными губами, даже опухоли не было заметно, так исковерканно выглядело лицо в выпуклой поверхности. Беспокоило, что спиртовка горит бесшумно, точно подкрадывается, угрожает. Лучше бы огонь ее трещал, дымил. Вошел доктор в белом халате.
Степан покорно разинул рот.
– Давайте только без рук, – сказал доктор, – держитесь за кресло.
Степан кивнул, жадными глазами следя за рукой доктора, покрытой черными пятнами шерсти. Доктор нажал на опухоль, и Степан невольно крякнул.
– Я еще не начинал, – сердито сказал доктор.
Прошло мгновение – и боль заполнила десну, отдала в черепе, холодом сжала сердце. Казалось, во рту лопнула бутылка и сотни осколков толстого стекла, треща и скрипя, лезут в мозг, потом во рту стало обугливаться от жара, и уж не было ощущения отдельной боли, все тело страдало. Спина сделалась мокрой от пота.
Доктор вытер щеку и сказал:
– Ну, готово, можете жениться.
Но Степану не хотелось шутить.
Придя домой, он повалился на постель, ожидая бессонной ночи страданий, но почти тотчас же уснул. К утру боль утихла и опухоль начала спадать.
Абрам Ксенофонтович согласился дать Кольчугину отпуск на пять дней. Степана удивила охота, с которой мастер сказал:
– Ладно, езжай, только сверх сроку не задерживайся, а то уволю.
Ему даже не пришлось рассказывать истории про смерть дяди, оставившего наследникам в деревне дом.
В день отъезда Степан с утра пошел на завод. Он прошел в мартеновский цех и с интересом оглядывался. Высокий прокопченный стеклянный купол терялся в дымном полумраке. В неясном свете металлические переплеты стен походили на нити паутины, и, как осторожные настойчивые пауки, скользили в этой металлической паутине электрические краны. Кучи железного лома, разбитых бракованных болванок загораживали проходы; серые люди бродили между беспорядочно наваленных изложниц, пробирались по пружинящим доскам меж трубами газопровода. Могло показаться, что цех не работает, что это склад старой рухляди, а не сердце завода. Лишь у самых печей чувствовалось напряжение, тревога. Люди здесь не ходили и даже не бегали, а как-то особенно приплясывали. Лопата за лопатой летели комья руды в жерло печи. Накаленный воздух дрожал. Розовые от огня руки и лица рабочих мелькали перед устьями печей.
Степан всматривался в лица рабочих. Вот маленький силач Силантьев, все он делает легко, без усилия. Он заметил Степана, махнул рукой, улыбаясь, показал на канаву. Там кран кончал расстановку изложниц. У огромного разливочного ковша стоял высокий, сухощавый человек. Степан всмотрелся в него и не смог в полутьме разглядеть. Вдруг белая толстая и гибкая струя стали в искрах упала в ковш. Все невольно попятились, точно свет давил своей силой, оттеснил людей. Высокого, сухощавого человека внизу, в канаве, ярко осветило. Павлов! Степан подумал: «Прощай, Гриша, может быть, и не увидимся». Ему не хотелось уходить из мартеновского цеха. Здесь, глядя на своего товарища, стоявшего под движущейся стеной искр, он испытывал то радостное чувство силы, которое с детских лет иногда приходило к нему. Ему казалось, что он, Павлов, Силантьев, Мьята, городские знакомые его из пекарен и сапожных фабрик, курчавый забойщик, запальщик Звонков, коногоны, плотники – все связаны в могучее братство. Все, что он читал в политических книжках, тайно попадавшей в его руки зачитанной газете «Правда», все, что слышал он от Касьяна, Звонкова, от Бахмутского, – все это вдруг воплотилось в дерзкой мысли:
«А ведь хозяева-то мы!»
И в душный августовский день 1913 года эта мысль пришла к нему, как свет, заливший громаду закопченного мартена.
На вокзал он поехал линейкой, уже под вечер, всю дорогу хмурясь, взволнованный прощанием с матерью. Был тихий субботний вечер. Навстречу линейке то и дело попадались молодые супружеские пары. Муж, в черном пиджаке, в картузе с лакированным козырьком, неумело и бережно нес на руках запеленатого младенца, за ним спешила жена, в ботинках на пуговицах, в крахмаленном платье, с узелком гостинцев в руке. Должно быть, молодые шли на воскресный день к родным в город с шахтных поселков Ветки и 10-бис. Вечером они будут пить чай во дворе, под деревцем, придут знакомые, потом молодым постелют на прохладном глиняном полу; утром, они отправятся на базар, а младенец останется с бабкой. Днем снова придут знакомые, все с женами и детьми, выпьют крепко, так что молодой отец пойдет домой пошатываясь, жена будет отнимать у него ребенка и притворно сварливо кричать:
– Убьешь его, кабан какой, вот ей-богу!
И молодой муж, усмехаясь, скажет:
– Не бойсь, – и не отдаст младенца; пойдет медленно, снисходительно поглядывая по сторонам и высоко, напоказ, поднимая ребенка.
Тяжело делалось от этих мыслей, жалко становилось себя и Веру, так жалко, что Степан только кряхтел.
В поезде с ним едва не произошла беда. Он ехал в вагоне третьего класса, тяжелая корзина с литературой стояла на полке. Соседка, разговорчивая некрасивая женщина, не снимавшая черной шляпки, оказалась очень доброй. Она угощала Степана вкусной и жирной едой. Вначале он стеснялся и отказывался, но, соблазненный запахом и видом жареной утки, домашней жареной колбасы с чесноком, холодных белых вареников с луком и кашей, принял угощение и аккуратно, стараясь не разевать широко рта, жевал.
Ночью он проснулся от шума голосов. Его сонный взгляд тотчас же встретился с внимательным взором жандарма. Очевидно, жандарм некоторое время смотрел в его спящее лицо. Степан, проснувшись окончательно, продолжал смотреть в глаза жандарма, чувствуя, как ноги его сводит судорога от желания ударить каблуком в полное лицо. Он ничего не мог понять. Поезд стоял. В открытое окно, за спиной жандарма, видны были яркие фонари, слышался чей-то голос:
– Носильщик, носильщик, двадцать первый, двадцать первый! Господи, поезд уйдет, а его все нет!
В проходе стоял кондуктор и светил фонарем на добрую соседку в черной шляпке. Соседка плачущим голосом говорила:
– Боже мой, ну как же так! Золотые часики вместе с сумочкой стоят минимум сто рублей.
Степан не сразу понял, что произошло и что грозило ему.
– Вы где садились, молодой человек? – спросил жандарм.
– В Юзове.
– Вон та большая корзина ваша?
– Моя, – отвечал Степан, и снова, как позавчера у зубного врача, спина его покрылась испариной.
– Придется вам сделать остановку в Екатеринославе до следующего поезда, – сказал жандарм.
Наступило мгновение тишины. Невыразимое напряжение этого мгновения на всю жизнь запомнилось Кольчугину.
– Нет, нет, – вдруг сказала добрая женщина в черной шляпке, – никаких подозрений против этого молодого человека я не имею.
– Вы уверены, мадам? – спросил жандарм.
– Боже мой, ведь я его знаю, – сказала женщина.
– Извольте, – сказал жандарм, – сообщите вашу фамилию, имя и отчество для составления протокола, на каком перегоне вы заметили пропажу ридикюля?
Он произнес это слово «ридикюль» так значительно и четко, что кондуктор почтительно откашлялся и отступил на шаг. Поезд уже давно тронулся, а Степан все еще не мог прийти в себя. Он лежал на боку и из-под полузакрытых век наблюдал за соседкой. Его огорчало, что он был обязан этой женщине своим спасением. Она вздыхала, садилась, вставала, заглядывала под лавку, шарила рукой. Вдруг она громко, испуганно вскрикнула, выдернула руку, точно ее укусила крыса. Женщина глянула на Степана, не смотрит ли он, и быстро, оглядываясь, раскрыла найденную сумку, проверила ее содержимое и спрятала в чемодан. Она тихо посмеивалась, высовывала язык, всплескивала руками, потом раскрыла корзинку с едой и принялась есть, напевая какую-то песенку с ртом, полным еды.
«Раззява, черт, раззява», – думал Степан. Днем она снова угощала его, хвастливо говорила, что по глазам лучше всякого жандарма может отличить честного от вора.
– Я вот совершенно уверена, что вы не могли ничего взять у меня. Так я жандарму и заявила: пусть лучше пропадет, а его не трогайте.
Поезд опоздал и подходил к Киеву лишь под вечер. Степан, сидя у окна, рассматривал высокие сосны, росшие вдоль полотна железной дороги. Он никогда не видел таких больших деревьев; их могучие корни выходили из белого сыпучего. песка, их стволы казались красными в вечернем свете. Степану казалось, что он заехал в какой-то неведомый и прекрасный край. Сердце его тревожилось не тем, что он выполнял ответственное и опасное поручение: он волновался, что заехал впервые в жизни так далеко от родного Донецкого бассейна. Все казалось ему интересным, диким, необычным. Соседка рассказывала о станциях: Васильков, Мотовиловка, Боярка. На дачных платформах гуляли барышни, студенты в белых кителях; когда поезд проходил мимо платформы без остановки, поднимая пыль, барышни закрывались платочками или маленькими зонтиками, обшитыми кружевами. Из-за деревьев видны были зеленые заборы, цветочные клумбы с высокими красными цветами; на террасах, обросших ползучей зеленью, сидели мужчины и женщины в белом; ослепительно сверкали на столах серебряные самовары; в одном месте меж деревьев висела сетка вроде рыбачьей, и в ней покачивался бородатый человек с газетой в руке. Вдоль насыпи гуляли дети в красивых костюмчиках. Дети махали руками, а подле них всегда находилась взрослая женщина – нянюшка, наверно, или мамаша. Соседка вдруг крикнула:
– Вон он!
Огромный город выплывал с левой стороны. Дома громоздились серые, красные; крыши, улицы, купола церквей, пятна зелени и снова дома, дома. Соседка объясняла:
– Вот кадетский корпус... Лукьяновка... Глыбочица... вот это река Лыбедь, а там, купола горят, – это Владимирский собор. А Лавры отсюда не видно, это когда через Днепр едут, всю Лавру видно. А вот направо самый высокий в Киеве дом Гинзбурга – одиннадцать этажей, а там, на горе, дом Грушевского.
XX
Пути все расширялись, множились, чуть ли не шире заводских, разлились тускло поблескивающим металлом. Странно, что над таким огромным городом небо было совсем чистое, без облаков и дыма.
Выйдя из вагона, Степан остановился, оглядываясь. Вдоль перрона спешила толпа. Мужчины были в котелках, мягких шляпах, а некоторые в белых фуражках из мочалы; все женщины в шляпках, с кружевами на груди, с брошками. Ни одного пьяного, ни одного возвращавшегося с работы или шедшего на работу. Степан подумал, что это все владельцы многоэтажных домов, громоздившихся вдоль бесчисленных улиц. Они спешили к поезду. Он увидел, что люди, призванные затруднять народу жизнь, здесь добродушно и охотно служили «домовладельцам»: швейцар, в ливрее, в высокой, шитой золотом фуражке, приветливо держал распахнутой дверь; жандармский унтер-офицер любезно помогал женщине, уронившей на землю сверток; городовой в белом мундире объяснял старику, державшему за руку плотного мальчика в носочках: «К дачному поезду сюда извольте пройти!» Вслед толпе домовладельцев спешили всякие подсобные люди: красные шапки волокли свертки и пакеты, носильщики в белых фартуках несли с извозчиком чемоданчики и корзинки, мальчишки с газетами, продавцы сельтерской воды, торговцы фруктами, всякие люди, предлагавшие «поднести», «помочь». Удивительно, что даже этот подсобный народ, с подстриженными бородами, в ботинках, в аккуратно залатанных штанах, выглядел по сравнению с шахтерами настоящим богачом. И когда Степана остановил человечек в пиджачке, с галстучком и торопливо сказал:
– Молодой человек, подвезем ваш багаж. Тележка на резиновом ходу, можно хоть хрустальное стекло везти, – Степан с удивлением подумал: «Вот так каталь!»
Степан погрузил свой багаж, у тележки даже рессоры сели от тяжести корзины.
– От это да, – сказал возница, владелец тележки.
Тележка, подпрыгивая на круглых камнях, покатила по вокзальной площади. Степан шел рядом, смотрел так жадно, с таким интересом, что, должно быть, все до мелочи замечали его напряженно глядевшие глаза. Он отмечал восхитительную гладкость асфальта, и удивительную чистоту подметенных улиц, и огромные окна в трех-и четырехэтажных домах, и то, что ни разу не увидел босого или обутого в лапти человека и что извозчичьи пролетки, все как одна, были на резиновом ходу. Он удивился трамваю, чистоте неба, прямизне тротуаров, балконам с цветами, отсутствию зловонных запахов.
Его поразила роскошь привокзальной Жилянской улицы. Он тотчас заметил, что люди ходили здесь раза в два медленнее, чем в рабочем поселке: должно быть, весь день гуляли. И гуляли трезвыми. А руки! С мостовой видно было, что у прохожих белые, чистые руки. Совершенно отсутствовали козы. Очень мало собак. Справа вдруг открылся пустырь, огороженный забором. Поблескивали рельсы железнодорожного пути, высились товарные платформы; видны были длинные штабеля ящиков, тюки, мешки с мукой. Вдоль полотна был навален каменный уголь, большие куски его поблескивали при свете вечернего солнца. По шпалам шел старик в сапогах, в замасленной кацавейке, медная дудка болталась на его груди. Степан, не удержавшись, радостно крикнул:
– Эй, дед, здорово!
Старик поглядел на него и, точно узнав знакомого, снял фуражку.
Расплачиваясь с владельцем тележки, Степан сказал:
– Чисто ходите, а на черной работе.
– Галстук ношу, а кушать не имею; работы по моей профессии нет. Потеряешь службу – и вот так бьешься годами без всякой надежды, – устало ответил возница.
– А почему в Юзовку не поехать, на шахтах можно всегда работу найти,
– Спасибо, – сказал владелец тележки, – лучше уж пять раз повеситься, чем один день в шахте проработать.
Они закурили и простились.
Степан подхватил корзину и вошел во двор, недоумевая, оглядел одноэтажный дом с множеством маленьких окон, дверей, террасок. Навстречу ему шла высокая девушка в коричневом гимназическом платье.
– Вам что нужно? – строго спросила она.
Глаза у нее смотрели сердито, как всегда у очень молодых девушек, рассерженных и смущенных тем, что мужчины смотрят на них.
– Анна Михайловна здесь живет?
– Ах, Анна Михайловна! Сюда. Она как раз домой пришла, – сказала девушка и показала рукой.
Степан подошел к дверям и, постучав, вошел в сени. Видно, сени эти служили кухней и кладовой: все было заставлено кульками, мешочками; на маленьком столе лежала гора помидоров и огурцов и половина «неудачного», с беловатым мясом и белыми косточками, арбуза.
Из комнаты вышла пожилая женщина с седеющими волосами; на груди у нее были приколоты маленькие черные часики.
– Вы кого спрашиваете? – сказала она.
Степан поставил корзину.
– Анну Михайловну можно видеть?
Она внимательно, не отвечая, смотрела Степану в глаза.
– Кого? – переспросила она.
– Анну Михайловну.
– Я – Анна Михайловна.
Степан назвал условное имя человека, пославшего его.
– Проходите в комнату, – сказала она, – а багаж свой давайте вот сюда ставьте, вот-вот, за эту занавеску; тут он никому не будет мешать, и ему никто мешать не будет.
Она говорила по-мужски решительно, и движения у нее были широкие, мужские. У Марфы, когда она ходила складывать печи, тоже так широко и свободно двигались руки и шевелились плечи.
Анна Михайловна усадила Степана.
– Тут вас ждут уже несколько дней, – сказала она и спросила быстро: – А кто вам указал квартиру? Во дворе кого-нибудь встретили?
– Барышня одна.
– Высокая?
– Да.
– Красивая?
– Очень даже.
– Это Олеся. В коричневом платье?
– Она, – кивнул Степан.
– Олеся, Олеся, – совсем уже успокоенным голосом сказала Анна Михайловна.
Она строго поглядела на Степана и сказала:
– Я уж старуха, конспиратор более опытный, чем вы, молодые.
– Я ничего, – ответил Степан.
– То-то, ничего, – совсем уж строго сказала она,
Они оба рассмеялись.
– Ну ладно, – сказала она. – Как вас зовут?
– Степан.
– А по батюшке как величают?
– Артемьевич, – ответил он.
– А, так Степан Артемьевич. Вы с дороги хотите, вероятно, есть, устали?
– Чего ж я устал, сидел все время.
– Степан Артемьевич, вы надолго сюда? Простите за нескромный вопрос.
– Переночую только, обратный поезд завтра в четыре часа дня уходит. Я уж узнавал.
– А ночевать вам негде?
– Негде; да это ничего, я похожу, город посмотрю.
– Вот что, вы у нас переночуете: у нас комната свободна и две кровати стоят пустые. Двое молодых людей, примерно вашего возраста, уехали на каникулы и вернутся еще не скоро.
– Да ничего, я на вокзале.
– Никаких не надо вокзалов.
Ему не хотелось уходить из приятной комнаты, где сразу улеглось в нем недоброе чувство к киевским домовладельцам. Но он стеснялся сразу согласиться и сказал смущенно, как бы извиняясь:
– Я бы сегодня уехал, да вот поезд уходит в четыре часа дня.
– И отлично, оставайтесь. Вам нужно помыться, а затем мы вместе будем обедать. Сейчас должна еще дочь моя прийти, вместе и пообедаем.
Услышав, что должна прийти барышня и что с ней вместе придется обедать, Степан забеспокоился и пожалел, что опрометчиво согласился остаться.
Анна Михайловна дала ему кусок розового мыла и сказала:
– Степан Артемьевич, вот за этой занавесочкой умывальник. Мойтесь сколько вам угодно, чувствуйте себя вольготно, как дома.
Ей хотелось говорить с ним простым, народным языком, а он, уж аккуратно мыля себе шею и нюхая приятный запах душистого мыла, думал: «Красное, а пена от него белая, а пахнет – букет прямо! И слова у них странные какие: «вольготно»!
Они уже садились за стол, когда пришла Поля.
Анна Михайловна, знакомя их, сказала:
– Поля, вот Степан Артемьевич, наш гость, папин знакомый.
Степану делалось смешно и неловко, когда Анна Михайловна называла его по имени и отчеству. Только в детстве мать насмешливо спрашивала: «Жрать хотите, Степан Артемьевич?»
Поля была некрасива, длинное лицо ее имело выражение угрюмое и задумчивое. Степан с облегчением поглядывал на нее, – он обрадовался, что она некрасива. Ему казалось, что дочь Анны Михайловны войдет, шумя шелковым платьем, как та девушка во дворе, смутит его своей красотой. А эта кинула книги на кровать и сказала:
– Ой, мама, кушать хочется до смерти!
– Руки, руки прежде всего надо вымыть, – сказала Анна Михайловна.
– А вы уже мыли руки? – спросила Поля у Степана.
– Я мылся.
– А ну покажите.
Он смущенно обтер руки о пиджак, показал ладони.
– О, вы рабочий! – сказала Поля.
Они ели нарезанные тонкими ломтями помидоры и огурцы, приправленные перцем, солью, белыми хрустящими колечками лука, некрепким винным уксусом. Еда оказалась вкусной. Анна Михайловна назвала ее салатом. Потом был борщ. Поля принесла из сеней головку чесноку.
Она принялась чистить зубчики чеснока и натирать ими корку хлебной горбушки.
– Поля, ты с ума сошла, зачем это, – недовольно сказала Анна Михайловна, – к тебе нельзя будет подойти.
– Ну и пусть не подходят. Верно, Степан Артемьевич?
– Конечно, верно, – сказал он, – и блохи кусать не будут, они этого запаха не выносят.
Поля захохотала, по-мужски притопывая ботинками.
– Мамочка, слышишь, блохи... блохи не будут,– сквозь смех говорила она.
Анна Михайловна, сдерживая улыбку, искоса поглядела на Степана, не обиделся ли он, но Степан смеялся.
Борщ был очень хороший, красный от помидоров, густой, весь в блестящей оранжевой чешуе жира, с пшенной кашей.
Анна Михайловна осторожно, с любопытством наблюдала за Полей. Она редко видела дочь такой веселой и разговорчивой. Обычно в присутствии чужих Поля съеживалась, молчала или внезапно говорила колкости.
Когда Анна Михайловна ушла в сени, Поля спросила:
– Степан Артемьевич, вас мама не раздражает?
– Как это «раздражает»?
– Ну, не знаю – сердит, обижает? Мне кажется, она с вами как-то по-глупому разговаривает, как-то по-кукольному.
Степан мгновение смотрел на ее рыбий полуоткрытый большой рот и сказал неожиданно для самого себя то, что не хотел говорить:
– Есть немножко, это многие интеллигенты так с рабочими разговаривают.
– Ну вот видите, я, значит, правильно. Только вы на маму не обижайтесь, она очень хороший человек.
– Я и не обижаюсь.
И второе было вкусное: вареная капуста, желтая репка, морковь и к ним вареная говядина из борща.
– В Швейцарии это называют «légumes», – сказала Анна Михайловна и сокрушенно добавила: – Ах, и безалаберно мы с тобой живем, Поля: другие люди уже ужинают, а мы только обедаем.
– По-аристократически зато, – сказала Поля.
После обеда Степан спросил Анну Михайловну:
– Может быть, помочь вам что?
– Что вы, Степан Артемьевич, да я и сама ничего больше делать не буду – сложу все в сенях, а утром приберет наша приходящая девушка. Ведь это она обед варила. Не думайте, мы тоже эксплуатируем чужой труд.
Степан, не зная, что ответить, промолчал и подошел к книжным полкам, висевшим над кроватями.
– Это брата моего, а это двоюродного брата, – сказала Поля.
Степан поглядывал на корешки книг. Он не читал их, но о многих слышал. Некоторые фамилии знал хорошо. Вот он – «Капитал», вот Кунов, Каутский, Плеханов, Лафарг. А вот книжки, которые он читал: «История семьи» Энгельса и «Коммунистический манифест».
– Это брата, что ли? – спросил он.
– Эти да, а вот эти – двоюродного.
Степан перешел ко второй полке. И эти книги были интересны.
Вот пузатые тома «Курса физики» Хвольсона, Менделеев – «Основы химии», они все есть у Алексея Давыдовича. Другие книги он видел впервые: Лодж – «Мировой эфир», Содди – «Радий и его разгадка», Гренвилль – «Элементы дифференциального исчисления».
– Ну что, интересно? – спросила Поля.
– Люди разные совсем, сразу видно, – сказал Степан и подумал: «Эх, если б только мог, я бы с обеих полок поснимал».
– Верно, совершенно разные люди, – проговорила Поля. – Вот пойдемте в нашу комнату, я вам свои книжки покажу.
– Как, неужели вы не читали? – удивляясь, спрашивала Поля, показывая ему книгу за книгой. – Но Некрасова и Горького вы хотя бы читали?
Он смутился и мрачно ответил:
– Нет.
– Да ведь этого не может быть, неужели вы не читали «Кому на Руси жить хорошо» или «Фому Гордеева»? Что же вы тогда читали из беллетристики?
– Вот Гоголя читал, Богданова читал – «Красная звезда».
– Господи, а Толстого не читали? Степан Артемьевич! – И она всплеснула руками. – Дайте мне слово, что вы начнете читать беллетристику. Слышите?
– Я читаю охотно, очень любовно читаю, – виновато ответил он.
– Нет уж, оставьте, пожалуйста, – сказала она. – Давайте так условимся: вы ведь только завтра уезжаете; садитесь и до отъезда читайте.
Он рассмеялся.
– Нет, это тоже не пойдет. Я с утра пойду по Киеву гулять: посмотреть все надо.
Они разговаривали легко и оживленно, как давно знакомые между собой люди.
– Слушайте, – сказала Поля, – вы мне свой адрес поставьте, я вам первая напишу. А вы мне ответите? – Она пристально смотрела ему в глаза. – Давайте сюда вашу руку. – Она потерла пальцами по ладони Степана и скороговоркой произнесла: – Как подошва совершенно. Будем товарищами.
Глядя на Полю, он замечал все, что в ней было некрасиво и неприятно: и худое лицо, и слишком длинный нос, и худые ноги, и длинный спинной хребет, вырисовывавшийся под коричневым платьем, когда она поворачивалась и нагибалась. Он замечал ее неловкость, угловатость движений. Ему делалось самому немного неловко и смешно от Полиной непосредственности. Она не нравилась ему. Но ему было интересно и приятно разговаривать с пей, и у него внезапно прошло то тянущее ощущение душевной боли, Которое никогда не покидало его со дня разрыва с Верой.
Он бывал и увлечен, и разгорячен, и рассержен, и радостен даже, а ноющее тяжелое чувство не оставляло его. Он засыпал, ощущая чью-то руку, не сильно, едва заметно нажимающую ему на грудь, утром он просыпался, и первое, что ощущал, открывая глаза, это легкую тяжесть от несвободы в груди. Сейчас, разговаривая с Полей, он не испытывал ни волнения, ни радости, но ощущение тяжести неожиданно оставило его.
Анна Михайловна из соседней комнаты прислушивалась к разговору. Ей стало грустно. За обедом она видела сдержанную, немного смущенную улыбку Степана, слушавшего Полю. «Бедная девочка, – думала Анна Михайловна, – вот ей понравился этот парень, который переночует и исчезнет завтра, вероятно, навсегда. Сколько в ней беспомощности и женского неумения, – как ребенок, все наружу. А послушать, когда рассуждает, – классная дама, философ! И даже грация какая-то появилась. И с каким аппетитом ела ненавистную пшенную кашу, и чесноку, бедняжка, наелась, хотя его видеть не может, – решила, что рабочему нравится, когда едят чеснок и пшенную кашу.
И странно как с ним разговаривает; он, вероятно, замечает неестественность в ней, рабочие очень чувствительны к этому. Абрам много раз об этом говорил, и сколько пришлось над собой поработать, пока нашла правильный тон. Но нужно отдать справедливость – в парне что-то исключительно привлекательное; правда, некрасив, резкие слишком черты... Почему говорят, что Поля нехороша? Глупости какие! Тонкое лицо, глаза большие, высокая».
Анна Михайловна открыла книжку «Русские богатства» и попробовала читать – перелистала отдел «Обзор русской жизни», потом внимательно прочла пожертвования, поступившие на имя издателя В. Г. Короленко: жертвовали на революционные цели и потому печатали: «от Н. К. 3 р. 60 к.», «от дяди Кости из Киева 2 р.», «от Маши Т. 15 к.». Анна Михайловна попробовала разгадать, кто этот «дядя из Киева». «Женщина, наверно; – подумала она и тотчас сама посмеялась над собой. – Почему женщина, а может быть, это прокурор? А я все же не могу понять непримиримость Абрама к народникам. Что ни говори, Короленко или покойный Михайловский – чудные люди. Сколько их таких! А Абрам их всех с кашей съесть хочет».
Она задремала ненадолго и открыла глаза от стука в дверь. Пришла Олеся.
– Поля в той комнате, – сказала Анна Михайловна.
– Нет, я к вам, – сказала Олеся, – Сергей послезавтра приезжает.
– Случилось что с ним или с Гришей? – встревожилась Анна Михайловна.
– Нет, ничего не случилось, – рассмеялась Олеся, – Сергей там соскучился.
Анна Михайловна спросила вдруг:
– По вас соскучился?
– Да, – сказала Олеся и снова рассмеялась.
– А вы?
– Что за вопрос, тоже, конечно.
– Значит, вот эту работу почтальону он задал, по два письма в день приносить?
– Он.
– А Воронец? – спросила Анна Михайловна.
– Я его не люблю, – сказала Олеся и добавила: – Знаете, Анна Михайловна, такое безобразие, я прямо не знаю что. Я получила письма от Сергея и прямо замечаю: некоторые конверты были раскрыты.
– Это вам кажется, наверно. Кого могут интересовать такие письма!
– Значит, интересуют, – сказала Олеся и вынула из книжки конверт. – Видите, явно видно, – то есть чуть-чуть, но мне ясно. Вот с этого края второй клей.
– Ничего не вижу.
– А я вижу.
– Боже, какая вы хорошенькая, – сказала Анна Михайловна. – Совсем взрослая девушка. А еще недавно, батько наказывал вас за невыученный урок... И что же, вы венчаться будете?
– Я гражданским браком жить не собираюсь, – с достоинством ответила Олеся.
Анна Михайловна захохотала и захлопнула книгу.
– Вот это сказано с весом... рассудительная вы девица... – вытирая платочком стекла пенсне, говорила она; грудь ее колебалась от смеха, и она долго еще посмеивалась, качая головой: – Ах вы, современная Татьяна... И уж рассудительна и подозрительна: письма, изволите видеть, у нее кто-то читает!
Она шутила и с невольной обидой за Полю думала:
«Да, Сереженька подобрал невесту – и неразвита, вот только свеженькая... Надо Марусе написать: она все в последний раз беспокоилась, какая невестка будет у нее... У молодцов запросы простые. Лишь бы личико красивое».
– Олеська, – громко позвала Поля из соседней комнаты, – хочешь гулять?
– Пойдите, правда, погуляйте. Тут молодой человек приехал, на день у нас остановился. Покажите ему Крещатик, Думскую площадь. Он в Киеве впервые и один день только проведет, – сказала Анна Михайловна.
– Нет, нет, я не могу, – быстро сказала Олеся.
Поля, стоя в двери, насмешливо присюсюкивая, спросила:
– Слово Сереженьке, солнышку, котеночку, дала?
– Да, я обещала.
– Что? – удивленно спросила Анна Михайловна.
– Обещала ни с одним мужчиной не гулять и вообще...
– Да вы с ума сошли, – сердитым шепотом сказала Анна Михайловна, – какие «вообще», какие мужчины? Да ведь это бездна мещанства.
– Ему будет неприятно, зачем же мне это делать,– спокойно и упрямо отвечала Олеся.
– А ну тебя, ты домостроевская дура, – сказала Поля.
– Пожалуйста, оставь меня в покое, – отвечала Олеся и, оглянувшись на приоткрытую Полей во время спора дверь, тихо спросила: – Анна Михайловна, если он на один день приехал, зачем же он такую тяжеленную корзину привез?
– Не знаю, деточка, – ответила Анна Михайловна, – вы у него спросите. Кажется, каким-то родственникам он привез вещи.
Степан с Полей гуляли недолго.
Идя по Жилянской улице, они пересекли Кузнечную л вышли на широкую, плавно спускающуюся к Демиевке, Большую Васильковскую. Два ряда пышных фонарей освещали красивую, выложенную ровным камнем дорогу. Камень блестел, как темная вода при луне, и Степану казалось, что меж высоких освещенных домов течет река, несет на себе извозчичьи пролетки, трамвайные вагоны с широкими светлыми окнами. Поля глядела на эту вечернюю улицу скучающими глазами; восемь лет ходила она по Большой Васильковской, и каждый перекресток был связан у нее со скучными мыслями о невыученном уроке, опоздании, ссоре с подругой по парте, о покупке ирисок, тетрадей, циркуля. А ему эта скучная улица казалась чудом, – все дышало ново, таинственно, враждебно. Он, как лазутчик, затаив дыхание, смотрел на прекрасный город, заселенный чужими и непонятными ему людьми. Проехал автомобиль, ослепив их большими яркими фонарями, заполняя воздух пронзительными гудками сирены. Извозчичья лошадь, непривычная к автомобилю, кинулась в сторону, заскрежетала подковами по гладкому камню.
– Какое зловоние от этого автомобиля, – плаксиво сказала Поля, – Степан Артемьевич, я просто дышать не могу, пойдемте назад.
– Пошли, – сказал он, хотя ему очень хотелось быстрым шагом обойти эту улицу, дойти до Днепра, увидеть памятники и Лавру, Зоологический сад, кинуться смотреть площади, боковые улицы. «Ничего, ничего, – успокаивал он себя, – утром встану с первым гудком, обегу весь город и на трамвае покатаюсь».
Он не мог понять, почему Поле не нравится запах на улице и почему она все жаловалась: душно, пыльно.
– Вот в наших местах запах, – сказал он, – вы бы у нас погуляли. Ночью золотари клозеты с Первой линии вывозят; им в степь невыгодно ехать, далеко слишком, так они заедут в рабочий поселок, пробки из бочек вытащат и скачут, а потом за второй бочкой едут. Вот утром выйдешь из дому – страшно дохнуть!
Он развлекал ее на обратном пути рассказами о заводе и шахтах. Она с жадным интересом слушала его, задавала вопросы, просила подробностей; и ей плоская, степная Донецкая область рисовалась адом, в громах, пламени, облаках серного дыма, – адом, из которого вышел ее добрый и спокойный спутник.