Текст книги "Серебряные орлы"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
Ты спрашиваешь о Болеславе Ламберте, польском князе и монахе. Я знаю о нем много, это верно. Другому бы я, пожалуй, не передал всего, что о нем знаю: забота о благе королевства Англии велела бы мне опустить то или иное. Но тебе, друг и брат, я опишу все обстоятельно. Рад, что могу быть этим полезен. И еще верю, что истинное благо Англии и истинное благо польского князя, которому ты служишь, как ты пишешь, – это общее благо…
«Истинное благо», дважды употребленное в этом письме, было подчеркнуто красным. Подчеркнул Этельнот и начало следующего периода: видимо, ему очень важно было, чтобы внимание Аарона не скользнуло слишком бегло по словам о частом, к сожалению, забвении, что датчане являются общим врагом и Англии, и польского князя.
Премного ошибся король Этельред. полагая, что серебро более надежный союзник против ужасных норманнов, нежели дружина далекого польского владыки. Разумный человек не подумает дурно о Болеславе по той причине, что он предложил союз, дружбу и сестру свою владыке датчан, если принять во внимание, что те, получив от нас серебро, готовы против него и обратиться. Но пусть знает Болеслав: если попустит Христос господь наш покорение нашего благословенного края датскими варварами, то недолго будет польский князь наслаждаться властью на своем побережье. Еще немного, и вы увидите ладьи норманнов не только у замка Йомсборг, не только в Гданьском заливе, но и под Познанью, а может быть, и под далеким Краковом. Государь, которому ты служишь, Аарон, ратоборствует с благочестивым римским императором из-за любой пяди славянской земли, словно бы и вовсе не помнит того, что хорошо знали отцы его: не с Запада, а с Севера насылают страшную погибель демоны на славянские земли. Нет более ужасной угрозы, чем та, что приходит с моря. Пусть не тешит себя Болеслав слабой надеждой, что если он не островом правит, то и не подстерегает его никакая опасность в глубине лесов, удаленных от моря. Как яд через уста попадает в жилы и по всему телу разливается, проникая в желудок и сердце, так разольются датские ладьи по всему княжеству Болеслава, проскальзывая по жилам рек. Пе ссорьтесь с римским императором, кидайте все свои войска на морской берег. Более скажу: вместе с императором ударьте на, Данию, гнездо морских демонов: не только королевству Англии поможете, а и себе.
Геенна поглотила Свена, мерзкого отступника от Христовой веры. Канут, сын его, мнит себя благочестивым христианином, но мы то хорошо знаем, чего стоит его благочестие. Хитрый варвар, куда хитрее своего отца, стремится подкупить англов и саксов мнимой набожностью, хочет отвратить от законного короля Этельреда сердце его подданных, мало этому Кану ту мечтаний о набегах и грабежах – хочет вырвать священную корону у благородной крови Альфреда и Этельстана[Короли Англии Альфред Великий (с 871 по 809 г.) и Этельстан, внук Альфреда Великого (с 924 по 940 г.).]. Поистине черный был бы это день для королевства англов и саксов, если бы и впрямь священная корона оказалась на голове варвара. Конец счастию, конец добродетели, конец всякой науке. Нет, скорей мы все как один ляжем костьми, а не признаем варвара королем Англии.
Далеко от нас до польского края, но я знаю, Аарон, что великую еще силу имеет мерзкое язычество во владениях Болеслава, и особенно среди тех славянских племен, которые глубоким клином входят со стороны моря между владениями Болеслава и саксов. На кого же уповают эти закоренелые язычники? Так же, как отцы их и деды, только на датчан. Потому что хоть те и другие под разными именами своих мерзких богов почитают, по сути братья они по ненависти к единому богу и к кресту. Помешкайте немного – и жестокая рука Кану та ляжет на все английское королевство; погодите, пока все богатство англов и саксов превратится в новые ладьи, в новое оружие, в новые головы и новые мышцы воинов, тогда увидите, как отбросит Канут пинком, будто ненужного пса, свою лживую христианскую набожность, – увидите, как поспешит на помощь поморским славянам, братьям своим по мерзкой вере, увидите, как в Кракове, далеком от моря, будут высматривать подданные Болеслава паруса, под которыми приплывут демонопоклонники, чтобы вместе с теми, кто сейчас прикидывается, будто почитает Христа, сокрушать владычество Христово, а вместе с ним и Болеславово владычество. Не ждите, пока придет эта страшная минута, не ведите тяжбу с императором – идите к морю, к морю. Ударьте по Кануту с тыла: время еще есть, еще не пала Англия – а когда падет, падете и вы.
Когда земледелец хочет спасти свои посевы, он с корнями вырывает ядовитые сорняки. Когда огонь и меч императорских и Болеславовых дружин поразят самое сердце датского язычества, рухнет мощь норманнов в Англии – как стебли подсеченные, втопчет их в землю вооруженная нога англов и саксов. И тогда великий радостный плач вознесется к небесам над нашим благословенным островом – над островом, который, как мать, вскормил тебя, Аарон, милый брат мой. И будто сгнившие листья, опадут на землю и в прах обратятся последние надежды славянских язычников: неоткуда им будет ждать помощи. В искреннем сокрушении падут они тогда ничком перед крестом: обратят ревностный слух к словам искупления, которые текут из твоих уст и всех тех, кто поддерживает Болеслава в святом деле введения славян в то Христово иго, о котором сказано в Писании: «иго мое благо, и бремя мое легко».
Сначала уничтожить датское язычество, потом славянское – вот один общий путь для римского императора и польского владыки, взывал издалека к Аарону англичанин Этельнот, озадачивая и поражая тынецкого аббата исходящей от всего письма убежденностью, что для них там на острове римский император и Болеслав абсолютно равные силы, словно они ничего не знают и знать не хотят о том, что Болеслав – это ленник Генриха, что в его руки он вкладывал свои ладони, что нес перед ним меч в Мерзебурге до церкви. «Ты служишь могучему мужу, Аарон, королю поистине сильнейшему в христианском мире, хотя он еще не носит короны, так что не замедли использовать свою близость к этому могущественному мужу во благо Англии, той, что сделала из тебя, бедного сироты, многоученого мудреца».
Аарон растроганно перечитывал призыв Этельнота помочь Англии, но вместе с растроганностью начала появляться и тревога. Ведь о том же самом, что и вновь объявившийся друг, взывает Рихеза, ту же самую цель указывает, хотя в обратном порядке. Не ссориться с императором Генрихом, а совместно с ним до основания сокрушить сначала славянское язычество, а потом датское – многократно повторяла она, в особенности с тех пор, как дошла до Кракова весть, что Болеслав явно начал поддерживать в Чехии сторонников Яромира вопреки воле императора Генриха Второго, который передал Удальриху чешскую землю как императорский лен.
И хотя искреннее желание блага – как он подчеркивал, блага Болеславу – исходило от всего письма Этельнота, хотя он сообщал Аарону много любопытных и ценных сведений о Болеславе Ламберте, который даже в далекой Нормандии подле изгнанного короля Этельреда строит козни против своего первородного брата Болеслава, Аарон не мог избавиться от тревоги, ведь если Этельнот и Рихеза советуют одно и то же, то ничего, кроме вреда, это Болеславу не принесет. И он стал даже опасаться, а что будет, когда Антоний прочтет письмо Этельнота и усмотрит в нем скрытый смысл – что-нибудь такое, чего сам Аарон не уловил, – тогда он готов будет видеть в этом письме доказательство связи тыпец-кого аббата с врагами Болеслава.
– Как будто я блуждаю в темной комнате, к невидимым стенам которой жмутся заговорщики! – взывал Аарон наедине с собою в отчаянии и ужасе. – Говорят, я ученый, большой мудрец, а совсем не понимаю, что вокруг меня творится. Бежать, бежать отсюда как можно скорей! Вот неожиданно в Англии объявился старый, надежный друг: поеду к нему, паду ему в объятия, буду молить о прибежище, о помощи – пригожусь там в нашей гластонберийской школе. Действительно, в Англии мое место: она была моей кормилицей и наставницей в мудрости и всяких искусствах.
Но по мере того, как вчитывался он в письмо Этельнота, все больше приходил к убеждению: пожалуй, прав далекий друг, говоря, что именно служа Болеславу Аарон может принести много пользы Англии, кормилице своей и учительнице. Там, на острове, война бушует без устали: норманны жестоко убивают служителей Христовых, неспокойно там, опасно, совсем не так, как в Тын-це или в Кракове! А с него после Рима, после Карриона, после Кордовы хватит тревог и опасностей! Нигде не будет ему так хорошо, как под надежной опекой Болеслава, – нпгде не будет так спокойно, так безопасно. Поистине великое это дело, святое дело: темных поляков утверждать в Христовой вере!
Но главное-то заключалось в том, что Аарон никак не решится уйти от Рихезы. Какими-то чарами приковала она его к себе – любимец Сильвестра Второго смеялся над верой в чары, а вот теперь начинал верить в них с каждым днем все сильнее. Да и Тимофей тоже смеялся над этими чарами, однако не спешил внушить своему старому другу, как бессильны демоны перед правом божьим, управляющим земными делами. Колдовство это было или не колдовство, но каждое обстоятельное и глубокое размышление Аарона об отъезде из Польши кончалось шумом в ушах, стуком в висках, вторящих глубокому убеждению, что от Рихезы он не уйдет, служить ей не перестанет. Она за руку проведет его через темную комнату, где, прижавшись к стенам и в углах, скрывается кто-то невидимый, но страшный, и у него нету силы вырвать руку из ее руки, и никогда он не вырвет – пойдет всюду, куда она его за собой повлечет. «Кто повлечет? Кто? – взывал он к себе чужим каким-то голосом, впиваясь перепуганными глазами в ночной мрак. – Как это кто? – тут же отвечал ему собственный голос. – Та, которую ты назвал во сне по имени».
Темная комната, полная невидимых фигур, должна иметь где-то дверь. И именно к этой двери ведет Аарона Рихеза. Но ведь за той дверью пропасть – страшная пропасть, в сравнении с которой Авентинский, Тарнейский и Вавельский обрывы – это низенькие холмики с покатыми склонами! Туда, к этой страшной пропасти, тянет его Рихеза. Он идет за нею, зная, что не может не идти, но инстинктивно упирается, время от времени замедляет шаг, пятится…
Все лето до самого дня святого Андрея не появлялся он в Кракове, а когда Рихеза присылала за ним в Тынец лодку или лектику, он исчезал вместе с несколькими монахами из монастыря, наказав передать княгине, что обшаривает леса в поисках охотников, еще не омытых водой спасения.
И вот свалилась весть, что в Краков прибыл Мешко Ламберт, только что выпущенный императором Генрихом из неволи, а вместе с ним Тимофей. Предсказывали скорый приезд и самого Болеслава. Говорили, что императорских послов князь примет в Вавельском замке. Аарон удивился: ведь послы наверняка приедут из Мерзебурга в Магдебург, зачем же тащить их в Краков? Куда удобнее Болеславу принять их в Гнезно, Познани или в Кросно!
Как-то приплыл в Тынец Тимофей. Произнес превосходную проповедь на славянском языке подвластным Аарону монахам, после чего друзья вдвоем поужинали. Познаньский епископ был весел и разговорчив – охотно вспоминал времена Григория Пятого и Сильвестра Второго, много рассказывал о своем дяде, папе Бенедикте Восьмом.
– Я не мог сдержать улыбки, когда впервые после стольких лет припал к его ногам в Латеране… «Ну как, дядюшка, – спросил я, – начнешь сейчас предавать анафеме всех епископов и аббатов, которые будут брать для святого причастия другое вино, а не тускуланское?» А он мне тоже с улыбкой: «Меня сейчас только одно интересует, хватит ли его мне самому, чтобы в кровь Христову пресуществить». И, сказавши это, вдруг переменился, лицо серьезное, побледнел. «Не коспсь на меня, сын мой, – прошептал, – что именно я поднял из грязи Петров ключ, брошенный туда святотатственной рукой невежд. Я взял его, чтобы держать, пока не придет кто-то действительно святой, по-настоящему могущественный, наделенный силой великой мудрости и любви». Тут и я побледнел, брат Аарон. Снова припал к ногам дяди, уже со слезами, а не с улыбкой. Послушай, Аарон, а не пора ли уже нам пойти отдохнуть, а? Завтра поплывешь со мной в Краков.
– Не могу спать, отец епископ.
Тимофей озабоченно вгляделся в утомленное, помятое, серое лицо друга.
– Все еще болеешь, брат?
– Душа у меня болит, мысль моя больна, – прошептал в полном отчаянии Аарон.
Тимофей вгляделся в него еще внимательнее. Но это был уже другой взгляд. «И опять он похож на Григория Пятого», – промелькнуло у Аарона.
Тимофей встал. Подошел к Аарону, взял его под руку.
– Пятнадцать лет тому назад ты меня исповедовал в Латеране. Сейчас ты преклони колени: выслушаю твою исповедь.
И вновь, как пятнадцать лет назад, это была скорее дружеская беседа, нежели исповедь. Но когда на рассвете, подняв руку над головой коленопреклоненного друга, сильным, решительным голосом воскликнул Тимофей: «Ego te absolvo!» [Отпускаю тебе грехи! (лат.)] – у обоих слезы стояли в глазах.
– Столь многому я от тебя сейчас научился, – прошептал, вставая с колеи, Аарон.
– Это не я, это Петр тебя учит, – так же растроганно прошептал Тимофей. – Ведь что я такое сам по себе? Тускуланский парень, для которого даже внутренняя сущность виноградной грозди тайна, а уж внутренняя сущность души и мысли человеческой и вовсе…
– Ты опять такой, как раньше! – весело воскликнула Рихеза, как только Аарон перешагнул порог деревянного Вавельского замка.
– Нет, совсем не такой, как раньше, – со спокойной улыбкой ответил тынецкий аббат.
Он, казалось, совершенно спокойно прислушивался к разговору Рихезы с мужем. Мешко Ламберт начал жаловаться, что король и император Генрих вновь унижает честь Болеслава. Вот опять приказал заковать и бросить в темницу Стойгнева.
– И правильно сделал император! – воскликнула Рихеза. – Стойгнев затевал заговор, бунтовал лотарингских епископов и князей против императорской власти.
Она говорила правду. Аарон хорошо это знал, не хуже аббата Антония.
– Но разве ты, Рихеза, – удивился Мешко, – сама не подбивала родного отца против государя Генриха? А вместе с отцом и других лотарингских князей?
Рихеза встала.
– Я восстанавливала их против Генриха, короля саксов и франков, а не против Римского императора. Горе руке, которая поднимется на священное величие Рима, гнев Христа поразит ее неотвратимо: отсохнет, отомрет. – Она понизила голос. – Я боюсь, супруг мой, что и нас поразит гпев Христов за то, что твой отец второй раз отказался подчиниться императорской воле. Я боюсь, что не благословит святой дух моего лона, не рожу я тебе сына от крови Оттона и базилевсов, а если и рожу, то не удостоится он милости, не понесут перед ним золотых орлов от Авентина к Капитолию. Нет более тяжкого греха против духа святого, нежели неверность ленника господину, в ладони которого он вложил свои руки. Твой же отец…
Мешко Ламберт судорожно прижал красивые руки свои к голове, схваченной серебряной диадемой.
– Рихеза, Рихеза! – воскликнул он с болезненной улыбкой, полной горького упрека. – Ведь еще так недавно ты дерзко смеялась над отцом как раз из-за того, что он вложил свои руки…
Рихеза прервала мужа, топнув ногой и гневно стукнув кулаками.
– Да, смеялась, – прошипела она, – смеялась, потому что долгие годы думала, что твоего отца хватит на то, чтобы взять на себя бремя Оттонова наследства… Что в его силах будет не допустить короля саксов к диадеме Оттона Чудесного… Что мощью серебряных орлов перехватит патриций в могучую длань власть над владычным Римом и никому ее не отдаст, пока не передаст вместе с золотыми орлами своему внуку, моему и твоему сыну… Но коль скоро его на это не хватило, пусть и смирится, пусть будет послушным ленником того, на чью главу вместе с диадемой и священным помазанием сошла частица мощи Христовой… Иначе, как я сказала, нас поразит десница господня, сделает мое лоно бесплодным или же к позору вашей крови и крови Оттонов и базилевсов рожу урода или глупца, а не носителя золотых орлов…
Мешко Ламберт побледнел.
– Но ведь и я, Рихеза, – прошептал он, – осмеливаюсь советовать государю моему отцу, чтобы он не навлекал на себя императорского гнева, а вместе с императорским и господнего. Ведь и я не меньше тебя почитаю золотых орлов и величие Рима…
Разговор этот происходил ранним утром, сразу после службы, которую в кафедральном соборе совершал Тимофей, поскольку Поппо, краковский епископ, лишился сил в ногах. А после полудня в Вавель прибыли императорские послы, епископ Дитмар и Герман, маркграф Мейсенский, зять Болеслава и сын того Экгардта, который некогда в театре Марцелла в Риме на миг тешил себя надеждой, что раскроет ему свои объятия Феодора Стефания. Болеслава еще не было, но его ожидали каждый день.
– Разве это прилично заставлять императорских послов совершать столь далекое, столь утомительное путешествие и потом еще заставлять ждать себя несколько дней? – обратилась с гневным вопросом Рихеза к Аарону.
Вопрос этот повторил Аарон Тимофею, тот усмехнулся и весело сказал, показывая щербину в верхних зубах:
– Пусть подождут. Чем больше ждут, тем больше уважения появляется к тому, кого хотят видеть. Это давно известно… Сердятся, говоришь? Ну и что? Еще больше рассердятся, когда дождутся государя и поговорят с ним.
Вечером пошел дождь. Аарон сел к окну, придвинул к себе лучину, раскрыл Боэциево «Утешение философское». Читал недолго. Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге появилась Рихеза.
– Идем со мной! – повелительно воскликнула она.
– Куда, государыня? – спросил он, вставая и со вздохом откладывая книгу.
– Не спрашивай, пошли.
Значит, произошло что-то очень важное, если не прислала слугу, а пришла сама.
Понурясь, он пошел за нею. Прошли четыре или пять комнат, совершенно пустых, хотя обычно в эту пору дпя, как казалось Аарону, в них должны царить движение и говор. Всюду было темно, но Аарону в какой-то момент показалось, что-то не так, вроде не одни они в этой тишине, заполняющей комнаты, через которые они проходили.
– Там, у стены, кто-то стоит, – прошептал он, останавливаясь.
Рихеза засмеялась:
– Чудится тебе. Дай руку.
– Не дам.
Он произнес это так громко и решительно, что Рихеза остановилась:
– Ты смеешь мне возражать?
– Куда ты меня ведешь?
– Вот в эту дверь. Идем.
Из уст Аарона чуть не вырвался возглас: «Там за дверью пропасть!» Но прежде чем он успел открыть рот, Рихеза уже толкнула дверь: на Аарона хлынул поток света. За дверью горела не лучина, а большой масляный светильник.
– Значит, не пропасть, – облегченно вздохнул он и смело перешагнул через высокий порог.
Посреди ярко освещенной комнаты стоял Дитмар, сын Зигфрида, епископ мерзебургский. Голова его, как всегда, была склонена влево: любой другой из-за этого выглядел бы смешным, да еще при таком росте, но в лице епископа Дитмара было столько достоинства и мудрости, столько удивительного обаяния светилось в серых, очень спокойных, очень умных глазах, что Аарон точно так же, как полгода назад в Мерзебурге, не мог не признать, что на этого маленького человека, почти карлика, приятней смотреть, нежели на другого стройного красавца. Ни рост, ни неизлечимая неподвижность челюсти, ни слегка искривленный и будто вывернутый нос не могли превратить Дитмара в уродливое и смешное существо. «Это превосходное вино переливается через край плохо вылепленной чаши», – сказал о мерзебургском епископе Тимофей в день бракосочетания Мешко Ламберта с Рихезой.
Аарон знал, что с тех пор, как умер Отрик, известный по философским диспутам с многоученым Гербертом, во всей Саксонии нет никого, кто бы равнялся ученостью и мудростью с Дитмаром. За время краткого пребывания в Мерзебурге только-только назначенный тынецкий аббат прочитал несколько разделов написанной Дитмаром хроники: разумеется, любимец Сильвестра Второго, находившийся подле особы Оттона Третьего во время его последних скитаний, не мог не заметить ошибок и просчетов там, где Дитмар писал о последнем годе правления Оттона, – и все равно, читая, не мог не сдержать слез восхищения и даже зависти. Если бы он, Аарон, умел так писать! «Оказывается, вовсе не надо так уж много знать, чтобы так красиво писать», – ворчал он себе под нос, перелистывая четвертую книгу хроники Дитмара. В особое восхищение привели Аарона заключительные слова тридцатой главы этой книги: ему показалось, что он вновь слышит голос Сильвестра Второго, произносящего последнюю молитву над ложем умирающего Оттона: «Тот, кто есть Альфа и Омега, да смилуется над ним», – страстно возглашали с пергаментного листа белые кривые, раскоряченные буквы.
– Ты плачешь, читая то, что я написал? – обратился к Аарону Дитмар, кладя книгу в большой, обитый железом сундук. – А я смеюсь каждый раз, когда перечитываю ее.
– Почему смеешься? – удивился Аарон.
– Как почему? От радости. Мои книги переживут не только меня, но и всякую память о том, что я был уродом. Ведь люди будущих веков, которые так же, как ты, будут восхищаться тем, что я написал, не поверят, что я мог и не быть таким прекрасным, как прекрасна латынь моих сочинений. С большим трудом человеческая мысль отделяет произведение от личности писателя. Будь добр, загляни в пятьдесят первую главу: там ты найдешь точное описание моего лица и всей фигуры.
Аарон торопливо нашел пятьдесят первую главу. Дважды прочитал ее и вскинул на Дитмара удивленный и разочарованный взгляд.
– Зачем ты все это написал? Ведь сам же только что сказал, как тебя радует, что в будущих столетиях те, которые будут читать это, увидят тебя иным, не таким, как ты на самом деле выглядишь. Прочтя же эту главу, потомки увидят тебя каким ты есть.
Улыбнулись серые мудрые глаза Дитмара.
– Увидят, во не поверят. Не поверят мне самому, моему собственному описанию. Во сто раз больше, чем моим словам, будут верить моей мысли о том, что творение и писатель должны быть похожи друг на друга. И мы оба можем в этом убедиться, хочешь? Когда архангельские трубы возгласят час суда, когда мы с тобой окажемся среди миллионов воскресших в долине Иосафата, пойдем поищем тех, что спустя тысячи лет после моей смерти будут читать эти книги. И ты узнаешь до чего они будут удивлены, увидев, как я на самом деле выгляжу. А ведь все прочитают пятьдесят первую главу. И знаешь, что скажут мои читатели, оказавшиеся в долине Иосафата? Они скажут, что решили, будто я умышленно очернил свою внешность в пятьдесят первой главе из-за того, что исполнен был великой скромности или хотел быть скромным. Правда, не только мой вид приведет их в изумление, но и внешность Гомера и Вергилия тоже.
Когда Аарон сразу же после венчания Рихезы покидал Мерзебург, отправляясь в Польшу, Дитмар напутствовал его словами, которые не могли не напомнить ему араба Ибн аль-Фаради. Слова эти звучали: «Все мудрецы и ученые – братья друг другу, какому бы князю или королю они ни служили».
Этими же словами приветствовал Аарона мерзебургский епископ Дитмар, когда Рихеза толкнула дверь и полился яркий свет от масляного светильника. Дружеским словам сопутствовало дружеское рукопожатие.
– Вот мы и опять увиделись, правда, пока еще не в долине Иосафата, – сказал весело Дитмар.
Он расспрашивал Аарона о здоровье, о последних прочитанных книгах, об успехах в деле обращения язычников и утверждения в вере ранее обращенных. Много говорил о Сильвестре Втором, и с таким жаром и восхищением, что у Аарона слезы навернулись на глазах от чувства благодарности: отвык он уже от того, чтобы при нем так прославляли память папы-мудреца. С восхищением и завистью говорил Дитмар и о том, какое это было большое счастье находиться в Риме при Сильвестре.
– Действительно, большое счастье, – с жаром подтвердил Аарон.
– Но и при святейшем отце Бенедикте, говорят, мудрость и святость процветают в Риме. Это подтвердят тебе те, кто был там во время коронации императора. Великолепные были дни, блистательное торжество, давно Рим такого не видал. Жаль, что ты не был, скучаешь, наверное, по Риму.
– Скучаю, – вздохнул Аарон. – Жалею, очень жалею.
– Отчего же не отправился?
– Потому что государь Болеслав вновь отказался от давно обещанной поездки, – неожиданно резко отозвалась из темного угла Рихеза.
Дитмар молча покивал головой. Сочувствующе, с легким, еле заметным огорчением.
– А что же такое случилось с государем Болеславом? – произнес он тихо и медленно, поднимая к потолку умные серые глаза. – Такой был раньше набожный, такой деятельный, так заботился о своей рыцарской чести, о чести ленника… Не было у августейших императоров более верного слуги, а теперь не иначе, сатана его обуял: дерзок стал, кичлив, указаний императора не слушает… Послов императорских унижает, вынуждая их совершать далекие, изнурительные поездки… А ведь еще не известно, изволит ли прислушаться к голосам этих послов, хотя устами их сама императорская власть вещает, власть наместника Христа…
– Ошибаешься, отец епископ. Римский император не является наместником Христовым. Он только первый, достойнейший монарх в ряду помазанников, которыми всеми одинаково правит Христос через посредство одного законного наместника своего, римского епископа, папы…
– Демоны обуяли тебя, Аарон, – еще резче откликнулась из темного угла Рихеза, – смеешь утверждать, что Оттон Чудесный, мой могущественный дядя, не был наивысшим законным наместником Христа?
Аарона сбили эти слова. Он стал мысленно призывать Тимофея на помощь: старался точно припомнить все, что услышал от него во время исповеди.
– Ты ошибаешься, отец аббат, – со спокойной снисходительностью сказал Дитмар. – Величие ни одного помазанника на всем свете недостойно того, чтобы называться хоть бы тенью тени императорского величия. Даже величие папы, епископа Рима. Оно настолько ниже императорского, насколько Петр ниже Христа. Разве не так всегда учили святые отцы?
– Вовсе не всегда. И Лев Первый, и Григорий Первый, и Захария, и Николай иначе учили, – ответил устами Аарона Тимофей, и даже не Тимофей, а сам Бенедикт Восьмой, Иоанн Феофилакт.
– О Николае напомнил! – язвительно воскликнул Дитмар. – Но ведь это же вовсе не безупречный в вере отец, а всего лишь еретик на панском престоле. Это он позволил Кириллу и Мефодию провозглашать веру святую на варварском наречии.
– А разве апостолы не разными языками провозглашали святую веру?
Дитмар всплеснул руками:
– Неужели и ты становишься еретиком, отец Аарон? И ты хотел бы на славянском языке свершать богослужение?
– Нет, я вовсе этого не хочу. Есть только один священный язык, латинский. И ничего бы я так горячо не жаждал, как того, чтобы как можно больше славян умели говорить и писать по-латыни, как ты, отец Дитмар.
– Далеко до этого, очень далеко, отец Аарон… Они даже по-германски еще не все научились говорить…
Аарон удивился.
– А зачем им надо учиться германскому языку? – прошептал он.
Дитмар вновь всплеснул руками.
– Да разве яйцо сразу становится курицей? – воскликнул он. – Сначала оно должно стать цыпленком. И как цыпленок на старую курицу, так и душа молодого германского народа похожа на старую душу Рима. А славяне – это яйцо, еще не имеющее формы живого существа, в нем всего лишь столько настоящей жизни, сколько есть тепла. Прости мне, отец аббат, сравнение это, не так уж оно красиво, по точнее всего передает суть дела. Разве не как курица о яйце заботится ныне Петрова церковь, Римская церковь, об утверждении славян в святой вере?.. Разве не присылает в Чехию, в Польшу своих детей, столь блистательно искушенных в пауках, Римом выпестованных, как ты, например, отец Аарон? И когда, согретая материнским теплом Рима, треснет скорлупа языческого варварства, что из скорлупы выскочит? Римляне? Да никогда, отец Аарон! Чтобы стать римлянином, славянин должен сперва стать германцем…
– Странное, новое какое-то, еще не известное мне учение, – проворчал Аарон. – Святейший отец Сильвестр учил, что Римская империя – это общность разных народов, равных перед величием златокрылого Рима… И однако, римлянином является и италиец, и германец, и славянин…
– Никогда славянин не будет равным германцу, если сам не станет германцем, – гневно вскинулся Дитмар. – Никогда, отец Аарон, никогда!
– А почему же это, отец епископ? Ведь стоит только королевской короне появиться на главе государя Болеслава, как ou будет равным перед богом, Петровой церковью и величием Рима даже германским королям, – вновь произнес устами Аарона Тимофей.
– Кощунствуешь перед величием Рима, – прошипел Дитмар. – Никогда ни один славянский владыка не будет равен германскому королю. Ибо величие германского королевства и величие Рима – это одно и то же.
– А мне кажется, ты ошибаешься, отец епископ, – вновь отозвалась из угла Рихеза.
Голос ее звучал неуверенно, заметно было, что она старается обращаться к Дитмару как можно почтительнее, по чувствовалось, что и она удивлена.
При свете масляного светильника Аарон заметил, как вдруг изменилось лицо Дитмара. В мгновение ока улетучились презрительность и возмущение.
– Ошибся, – проворчал он торопливо, с мягкой, извиняющейся, почти сокрушенной улыбкой. – Это мой неуклюжий язык, а не мысль моя сознательная произнесла поистине глупые слова, что величие Рима и германского королевства – это одно и то же. Вовсе другое имел я на мысли. Я хотел сказать… я хотел только засвидетельствовать истину, что пока что с незапамятных времен лишь германских королей господняя воля удостаивала императорского звания. Но разумеется, и наследник германской крови мог бы стать императором, например Болеслав или, что вернее, внук его, твой сын, государыня Рихеза…
– Это правда? – донесся из темного угла возбужденный, растроганный шепот.
– Правда! Но чтобы быть удостоенным этой блистательной чести, которую сейчас – поистине кощунственно! – осмеливался принизить достойнейший аббат Аарон, нужно прежде всего понять, вникнуть, в чем существо величия Рима. Так вот – в том, что любой христианин, а значит, и любой князь и король должны служить величию Рима безоговорочно. Нет на свете иной воли, как божия, и с божией волей во всем совпадает императорская…
– А воля святейшего отца, папы? – вновь вмешался устами Аарона далекий Бенедикт Восьмой, Иоанн Феофилакт.
– Когда на папском престоле сидит достойный муж, его воля не разнится от императорской.
– А я полагаю, что императорская воля должна быть всего лишь отражением Петровой воли…
– Святотатство! – отчаянно крикнула Рихеза.
– Ересь!.. – не то с неудовольствием, не то сочувственно пробормотал Дитмар.