Текст книги "Серебряные орлы"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
И вновь потянулся грек к бутылке с согревающим напитком. Сделал глоток, второй, третий.
– Действительно красиво и мудро изложил все это Герберт. Просто удивительно! Греческую, чисто греческую душу имел этот латинянин, столь ненавидящий все греческое.
Громко булькнул напиток в резко откинутой бутылке. Раскрытой ладонью громко хлопнул себя по лбу грек. И громко воскликнул:
– А ты откуда знаешь об этом столь точно, словно был там?
Аарон смешался, даже оробел.
«Выдал себя», – подумал он, чувствуя мурашки по всему телу.
И не мог решить, то ли выкручиваться, то ли признаться, что не сказал ему правды, что хорошо знал Герберта-Сильвестра, что присутствовал при смерти Оттона Третьего.
Попробовал выкрутиться, понимая, что грек никогда ему не простит, что раскрыл столько тайн, – захочет его убить во время сна на ночлеге или подсыплет в пищу яд.
Краснея, заикаясь, то и дело себе противореча, он стал рассказывать, что как-то в Англию приезжал кто-то, кто ездил в Равенну, и именно от него и слышал…
– Обманываешь ты меня, – прервал грек, но вовсе не сердито, а с изумленным смехом. – Ты был там… своими ушами слышал, что говорили Ромуальд и Герберт… Ах, какой же я глупец, сразу не заметил, что не с простаком разговариваю, который, кроме Ирландии, Англии и Польши, ничего не видал…
Он долго смеялся. Весело, почти добродушно, но Аарона все больше тревожил этот смех.
«Вводит меня в заблуждение, чтобы потом еще коварнее, еще сильнее отомстить, – твердил он себе, чувствуя, как стучит в висках и гудит в ушах. – От мстительной мысли таких, как они, нигде не укроешься, никто тебя не защитит, даже Болеслав», – твердил он про себя.
Почти уверенный в неизбежной гибели, он решил пойти навстречу опасности. Он заставит грека признаться, что тот будет мстить: лучше уж это, чем страх ожидания, откуда и когда последует удар. Сам себе боялся признаться, что все-таки еще питает втайне надежду на то, что удастся отвратить мстительные намерения грека, искупить вину раскаянием и призывом к милосердию, которое не может быть совершенно чуждо столь тонкой мудрости. Но грек не дал ему и трех слов вымолвить.
– Напрасно ты боишься, клянусь Софией, – сказал он, вновь рассмеявшись. – Я на тебя вовсе не в обиде. Еще раз клянусь предвечной мудростью.
Аарон не дал легко себя успокоить.
– Ты же раскрыл мне столько тайных намерений, – сказал он чуть ли не плачущим голосом.
Грек пренебрежительно пожал плечами.
– Все, что я тебе сказал, касалось Оттона Третьего. А Оттона нет в живых. Тайна этих намерений давно уже не имеет никакой цены, как и сами намерения.
– Опять ты меня обманываешь, – с горечью и почти со страданием сказал Аарон. – Разве вы не хотите прогнать германцев за Альпы?
– Хотим.
– Тогда я не поверю, чтобы ты не питал ко мне мстительного гнева и даже опасения. Ведь ты же не можешь не думать, что я расскажу о том, что услышал от тебя, государю Болеславу, которому я так близок и дорог.
– Расскажи.
Аарон до пояса высунулся из-под медвежьей полости.
– О нет! Ты не проведешь меня деланным равнодушием, деланным добродушием! – воскликнул он в отчаянии. – Ныне, когда Болеслав, вложив в Мерзебурге свои ладони в руки Генриха, является верным ленником германского короля, который вот-вот наденет в Риме диадему…
И новым взрывом смеха прервал его грек:
– И ты, как ты говоришь, столь дорогой и близкий Болеславу человек, действительно думаешь, что польский князь не знает с давних времен о наших в отношении германцев намерениях?!
Но и эти слова не успокоили Аарона. Он все пребывал в тревоге, которая начала переходить в пышущее гневом упорство.
– Не верю! – крикнул он. – Я никогда не поверю, чтобы ты не опасался раскрытия перед Болеславом тайн вашей мощи и путей, которыми она следует…
Грек перестал смеяться.
– Я думаю, что после смерти Герберта никто, кроме нас самих, не знает так хорошо этих тайн и путей, как именно Болеслав, – шепнул он серьезно.
Дальнейший разговор прервал отдаленный вой.
– Волки, – прошептал возница и принялся яростно хлестать по конским спинам длинным кнутом.
Нет, не настигли волки Аарона и его спутника – благополучно удалось им доехать до ночлега. Но долго еще преследовал их все приближающийся страшный вой. Спускающиеся сумерки зажгли огни не только в небе: и на фоне черного леса блеснула пара зеленоватых звездочек.
Тогда-то Аарон вновь вернулся мыслью к словам Ромуальда и Герберта о вражде между человеком и всей остальной природой. Сильно колотилось его сердце, когда княжеский воин, сидящий подле возницы, потянулся за копьем и луком. И не только от страха. Он чувствовал, что его заливает волна воинственной ненависти к тем, что воют в заснеженной чаще, скаля мощные клыки, алчущие человеческого мяса и горячей крови. Чувствовал, что сам с радостью пробивал бы железом глазищи, которые сверкают в головах, неспособных породить какую-нибудь мысль, кроме одной: «Убить, сожрать». А может быть, и этого не думают? Всего лишь чувствуют голод, а не думают о нем? Припомнился вдруг Кхайран, предводитель славянских дружин халифа, глухим голосом говорящий: «Самое страшное, самое паршивое – это погибнуть по ошибке». Не ошибался Кхайран. Ведь тот, кто убивает по ошибке, питает все же какую-то мысль, а убивая, испытывает гнев, чувство мести; а познав свою ошибку, испытывает сожаление, отчаяние, которое преследует его иной раз до конца дней. А волки? Бросившись на Аарона, на грека, они ничего не подумают, раздирая трепещущие тела, не позаботятся о душах, которые они силой своих клыков забросят в неведомые миры, о которых даже мыслью самого дикого дикаря никогда не смогут подумать…
Чем ближе было до Познани, тем больше угнетали Аарона и грека мороз и метель. Нет, не смогу я жить в этой стране, давясь ледяным ветром, твердил Аарон коченеющими губами. Зачем, собственно, я сюда приехал? Мое место подле нового папы, Иоанна Феофилакта. Он где-то в изгнании, по там не так холодно, как здесь. Я приехал к Тимофею? Но Тимофей еще в Риме мечтал, как он будет своей мощью епископского помазания побеждать демонов, которые морозом, снегом и льдом истязают славянские края. Не победил! Что дает его чудесная мощь! Подле самой его столицы торжествующе бесчинствуют демоны мороза и вьюги. Нет, Тимофей, прости: Аарон расстанется с тобой, покинет богатое аббатство, отречется от сана, во много раз лучше быть простым монахом-скитальцем, только бы в теплых странах… Рихеза рассердится? Будет кричать, что он ей изменил? Но что для него Рихеза? Что его с нею связывает?
Перед деревянными воротами в такой же деревянной степе стоит дружина воинов в медвежьих и волчьих шкурах. На головах сверкают остроконечные шишаки, на груди цепи, сверкающие на морозном солнце. Познань!
– Смотри! – сказал грек Аарону. – Цепи из чистого серебра. Новость. Раньше воины Болеслава носили цепочки из желтых шариков, собираемых на берегах Скифского моря. Такой шарик – обычно прозрачная гробница насекомого: как живое, оно простирает внутри свои крылышки многие века. Самодержцы базилевсы могли бы позавидовать такой великолепной гробнице! На далеком Востоке и на Западе, ласкаемых водами гулкого океана, и женщины и воины обожают эти шарики. Не солгу, если скажу, что вечное сражение, которое ведут норманны с польскими князьями, идет из-за этих желтых кусочков. Именно они главным образом прельщали взор Олафа Норвежского, когда он склонял слух к уговорам Владимира Русского, подученного нами, – уговорам, чтобы он отнял у Болеслава прибрежный замок в Волине…
– А вам-то в вашем далеком Константинополе что до того, кто владеет Волином? – стуча от холода зубами, спросил Аарон.
И вновь снисходительно усмехнулся грек:
– Я тебе столько рассказывал, а ты ничего не понял. Что ты все питаешь какое-то опасение, будто опасностью грозят тебе раскрытые греческие тайны?! Точно ребенок, который не может счесть до десяти, так и ты, любимец самого Герберта-Сильвестра, не умеешь связать вещи, которые, может быть, и кажутся тебе отдаленными. Если бы Олаф как следует поддержал Владимира, распалось бы польское княжество, управляемое несовершеннолетними единокровными братьями Болеслава, – тогда, как я тебе уже говорил, не ушел бы Оттон с Эльбы, не ввел бы вновь Григория в Рим и управляли бы городом Иоанн Кресценций и Иоанн Филагат, верные слуги базилевсов.
«Так вот почему выпытывали у меня Иоанн Филагат и Герберт, что говорят в Англии о дружбе между Олафом и Владимиром», – подумал Аарон с волнением, по без удивления. Что бы ни сказал грек, ничто его уже не удивляло.
Не удивило и то, что грек усмотрел новое доказательство проницательности Болеслава в замене прежних рыцарских пашей-пых цепей новыми, серебряными.
– Прозрачная гробница насекомого красивая вещь и дорогая, но серебро дороже, хотя, может быть, и не так красиво для глаза мудреца. Но ведь и не шеи мудрецов украшают эти цепи, а воинов. Я столько ослеплял тебя великолепием путей, которыми следует греческая мысль, по на прощание признаюсь: большая наша ошибка, что наших воинов не отличает особый наряд, выделяющий их богатством своим среди прочих подданных. Ремесло воина надлежит окружать особым почетом.
– Ты так думаешь? – живо воскликнул Аарон, все-таки вновь удивившись. – А вот святейший отец Герберт-Сильвестр хотя и считал, что пока архангельские трубы не возвестят нового пришествия спасителя, не прекратятся войны и не исчезнет ремесло воина, по он все же считал, что война – это печальная, почти позорная частица человеческой натуры, проклятое наследие Каинова преступления.
– И прав был Герберт, – вновь усмехнулся грек, – но правду эту мудрецы должны держать про себя; воин же должен с утра до вечера слышать, что нет более почетного ремесла, чем его ремесло, иначе он не захочет ни погибать, ни сносить тягот военного дела. Ты остаешься в Познани? Будь здоров, приятно было с тобой потолковать, латинянин.
– Пойдем со мной. Познаньский епископ охотно примет тебя, это мой большой друг.
– Благодарю вас обоих, по я отдохну до утра у одного греческого монаха, а потом снова в путь…
– Куда?
– К Болеславу.
– А где же он?
Грек улыбнулся:
– Вот ты говорил, что дорог и близок Болеславу, а сам не знаешь, где он находится. А я знаю, хотя ты полагаешь, что Болеслав должен меня опасаться. Признайся, ты потому сказал, что «дорог и близок Болеславу», чтобы я, убоявшись, отказался от мысли о мщении, так ведь?
В епископском доме было тепло. И все же Аарон трясся, лязгал зубами. По пока еще держался на ногах. Они подогнулись лишь в тот момент, когда княжеский молоденький капеллан, который кинулся помочь слугам разоблачить настоятеля Тынецкого монастыря, сказал по-германски:
– Господина епископа нет в Познани.
– А где же он? – еле смог прошептать Аарон обветренными губами.
– Не знаю, досточтимый господин аббат. Возможно, будет знать мендзыжецкий аббат. Вчера он приехал в Познань прямо из Мерзебурга, даже в свой монастырь не заглянул.
«Значит, не удалось мне избежать встречи с Антонием», – передернувшись, подумал Аарон.
Угнетала сама мысль, что вот придется просить Антония объяснить причины, которые заставили Болеслава отказаться от поездки с Генрихом в Рим. Заранее причиняла боль та холодная улыбка презрительного высокомерия, которой ответит ему Антоний на первый вопрос о Болеславе. Чуть не заплакал от обиды и горечи: ну почему с ним всегда так, в Риме ли, в Польше ли – вечно его, Аарона, держат в стороне от самых важных дел? Даже Сильвестр Второй лишь кусочек приоткрывал перед ним из того, что сам знал об Оттоне и заботах империи! Правда, он доверил любимцу своему проникнуть в тайники души Оттона – эго верно, по ведь были и другие тайны – и какие тайны, как видно из признаний грека!.. И может быть… может быть, куда более интересные, чем тайники Оттоновой души…
Неверной походкой он вошел в комнату, где особенно было жарко, самая жаркая комната в епископском доме. Аббат Антоний сидел подле дубового некрашеного стола. Все ежился, все вжимался лицом в меховой воротник.
– Где Тимофей? – с порога спросил Аарон.
– В Риме, – стуча зубами, ответил Антоний.
13
Несмотря на отсутствие Тимофея, Аарону не пришлось жалеть о путешествии из Кракова в Познань. Благодаря этой поездке он много узнал о Болеславе, о себе, о морозе, который сковывает крепким мостом не только берега рек, но и людские души. Когда в первый вечер после прибытия в Познань Аарон отправился отдыхать, до самой постели его проводил аббат Антоний, ежеминутно допытываясь: «А ты не болен, брат? Так у тебя лицо горит, что смотреть страшно. Сейчас я пришлю тебе слуг: пусть спину разотрут, чтобы ты пропотел, и горячего меда велю в постель подать…» «Нет, нет, я не болен, – твердил себе Аарон, забираясь под медвежью шкуру и поворачиваясь лицом к бревенчатой стене, чтобы не видеть огня, который в пасти печи жадно и торопливо пожирал огромные поленья: глазам было больно и в голове гудело и от света, и от теней, прыгающих по потолку. – Только очень утомился за дорогу, да еще ошеломлен тем, что от Антония услышал», – упорно твердил он сухими, горящими губами. Действительно, даже откровения грека так не ошеломили Аарона, как то, что он услышал от Антония.
Мендзыжецкий аббат сначала неохотно отвечал на вопросы. Почти в самом начале разговора у них произошла стычка из-за титулования Болеслава. Аарон называл польского князя «благородный патриций», Антоний же – «наш господни король».
– Почему ты зовешь королем мужа, который не получил помазания? – удивленно спросил Аарон.
Антоний смерил его строгим взглядом.
– Я вижу, и ты отказываешь господину, хлеб которого ешь, в почестях, ему принадлежащих, – сказал он топом и гневным, и презрительным.
Аарон прикусил губу.
– Я почитаю господина, хлеб которого ем, не менее ревностно, чем ты, отец Антоний, – ответил он так же гневно, – но, когда Ромуальд тебе и на полмили не разрешал удаляться от обители, я имел счастье находиться подле святейшего отца Сильвестра. Неужели ты забыл об этом? Так что не думаю, чтобы ты мог поучать меня, а тем более корить… Я хорошо помню, как святейший отец сказал, что куда выше честь носить титул патриция Римской империи, чем короля славянских варваров. Так кто из нас оказывает большую честь государю Болеславу? Не я ли, титулуя его патрицием, а не королем? Это верно, святейшему отцу угодно было корону, предназначенную Болеславу, отдать владыке венгров, но…
– В пустынной обители под Равенной не занимались ни музыкой, ни математикой, а только тайнами веры, отец Аарон, – холодно и резко прервал его Антоний, – так что уж разреши мне полагать, что там, где речь идет о канонах нашей святой веры, ты многому бы мог поучиться у пустынника, любимец учителя Герберта… Как бог не может отменить милости спасения человеческого рода, искупленного святой кровью сына божия, так и наместник Христов не волен отменить своего обещания в королевском помазании… Сам увидишь: и года не пройдет, а может, и месяца, как королевская корона украсит главу государя Болеслава… И не помогут происки недругов, кощунственно поносящих имя Польского королевства, давно уже одаренного благословением…
– Значит, за короной поехал Тимофей к своему дяде, святейшему отцу? – прошептал внезапно осененный Аарон.
И вдруг вздрогнул. Закрыл глаза. С трудом сплел на груди пальцы трясущихся рук.
Ему стало страшно за Тимофея.
– А как же король Генрих? – воскликнул он со страхом и почти отчаянием. – Ведь он же вновь впадет в ужасный гнев. Заточит Тимофея, бросит в темницу, годы будет держать в неволе, как держал Унгера… как тебя, брат Антоний, когда ты много лет назад отправлялся за короной для Болеслава…
– Тимофей не даст себя схватить, – убежденно заявил Антоний. – И спустя минуту добавил: – Я тебе вовсе не говорил, что Тимофей именно за короной отправился в Рим, это твоя разгоряченная голова сама выдумала…
Аарон не поверил. Тревога за Тимофея возрастала.
– Тогда зачем поехал в Рим познаньский епископ? – допытывался он настойчиво.
Антоний улыбнулся.
– Затем, – ответил он, выпятив тонкие, бледные губы, – чтобы король Генрих, возлагая на свое недостойное чело императорскую диадему, не забывал, что и о его величии сказал мудрый царь Соломон: «Суета сует и всяческая суета».
– Не пойму, о чем говоришь, – морща лоб и брови, сказал Аарон. – Ведь не о том же, будто затем лишь поехал Тимофей в Рим, чтобы что-то сделать против нового императора.
Антоний вновь улыбнулся.
Аарон вскочил. Хотя ноги подгибались под ним, хотя с каждой минутой он чувствовал во всем теле все большую слабость, он с силой бил кулаком в дубовый стол, усиливая свое возмущение еще и топаньем. В разгоряченном сознании Аарона образ Антония начал сливаться с образом грека.
– Я начинаю думать, брат Антоний, – прошипел он хрипло, – что ты кому-то иному верно служишь, а не государю Болеславу, благородному патрицию, в чьих благородных мыслях нет места коварству и измене. Уж коли государь Болеслав вложил в Мерзебурге свои руки в ладони короля Генриха, то не Болеславу служат те, кто в Риме затевают против Генриха какие-то козни… Я не верю тебе, не верю! Я сам слышал в Кёльне, как Тимофей говорил, что Болеслав решил примириться с королем Генрихом, более того, принять лен из его рук… Должен был сопровождать его в Рим со своей сильной дружиной…
– И не сопровождает, отец Аарон. Не сопровождает, и пусть исходит из уст наших хвала и благодарность Христу, который не захотел затемнить рассудок нашего короля. А я так боялся, отец Аарон, ужасно боялся, что государь наш Болеслав безрассудно останется при своем решении отправиться в Рим…
– Что ты говоришь, брат Антоний? Что ты говоришь? Опомнись! – уже не сердился, а почти рыдал Аарон. – Ведь Рим пятнадцать лет ждет нетерпеливо и напрасно прибытия патриция империи! Ведь еще Сильвестр-Герберт осуждал промедление государя Болеслава… Не погневайся, брат, но еще раз спрашиваю тебя, кому ты служишь? Кому?! Ты, который не желаешь государю Болеславу, чтобы Вечный город преклонил перед ним колени! Чтобы пронесли перед ним во время торжественного шествия к Капитолию символ блистательной мощи – серебряных орлов! Если бы ты знал, брат Антоний, как сокрушаются над новым решением Болеслава все, кто с поистине любовной гордостью видят в польском княжестве верное детище Римской империи, главную опору Оттонова наследия… Если бы ты знал, как горестно стенает краковский епископ Поппо, как огорчена, до постыдных слез и страданий, государыня Рихеза, достойная наследница Оттона Чудесного…
– Так, говоришь, и они огорчены? А я-то думал, отец Аарон, что лишь явные враги нашего короля не скрывают своих слез и терзаний, ведь он не дал себя провести, не дал замутить себя серебряными побрякушками проницательный государь Болеслав. Мне известно было, что плачут на Эльбе, и на Заале, и на Шпрее, и на Мульде, и на Рейне, и даже на Мозеле, но что и на Висле плачут, этого я не провидел… Думал, что скроют в глубине души боль и стыд разочарования и не открыто заплачут.
Антоний встал и уперся руками в некрашеный дубовый стол.
– Ты уже дважды бросил мне в лицо оскорбление, отец Аарон, гневно, презрительно и подозрительно восклицая: «Кому ты служишь, брат Антоний?» Но я всего лишь скромный монах, пустынник, привык к смирению: я не был любимцем папы, так что и это унижение претерплю. Не погневайся, достопочтенный аббат, если и я в свою очередь задам тебе этот вопрос: кому ты служишь? Не отправился наш государь в Рим, и плачут от этого его заклятые враги, непримиримые враги достославного Польского королевства – явные враги, а теперь я узнаю, что и скрытые также… И ты с ними плачешь, отец Аарон. Не только с Поппо и Рихезой, но и с епископом Дитмаром, и князем Бернардом, и аббатом Рихардом, и с Одой, изгнанной мачехой Болеслава… К кому же из нас должен быть обращен этот вопрос: кому служишь? Ты или я? Я, верный слуга нашего владыки, несказанно рад и возношу благодарность мудрости божьей, что уберегла государя Болеслава от похода, из которого он наверняка бы не вернулся…
– Я служу церкви, а с согласия и совета церкви – и Болеславу, патрицию Римской империи, – ответил Аарон, с огромным удивлением вглядываясь в спокойное, холодное, будто окутанное туманом таинственности лицо Антония.
– Плохо ты ему служишь, отец Аарон.
Антоний снова сел. Убрал руки со стола и спрятал в широкие рукава богатого облачения.
– Тебе сказали, что я только из Мерзебурга?
– Сказали.
– Епископ Дитмар, который не только красиво и умно пишет, лучше всех германцев, ио и почти единственный, кто за всех них мыслит, тяжело заболел, узнав, что наш государь не отправился в Рим. И я не удивляюсь, я бы тоже разболелся на его месте. И на месте старой Оды. Она думала, что вот-вот – еще немного, и она торжественно возвратится со своими сыночками в Польшу. Ей уже виделась голова Болеслава, надетая на кол.
– Что ты говоришь? – еле переводя дух, прошептал Аарон.
– Я говорю то, что ты слышишь. Ты знаешь, зачем я в Мерзебург ездил?
– Сопровождал князя Бесприма?
– Правильно. И до тех пор не расставался с ним, пока не передал его в надежные руки. А надежные руки заполучить трудно, очень трудно. Я так боялся, что Дитмар у меня его выкрадет. Но к счастью, много еще среди саксов врагов Генриха. Каждый из них, как Генрих и Дитмар, ненавидел бы нашего государя, воевал бы с ним, действуя оружием или коварством, если бы сам взобрался на королевский или архиепископский престол, но поскольку никто из них ничем таким не располагает, то охотно услужат Болеславу, лишь бы учинить пакость Генриху. Ты знаешь, куда везут Бесприма?
Аарон, не в силах выдавить ни слова, молча покачал головой.
Антоний вновь усмехнулся.
Аарон даже вздрогнул, настолько эта усмешка напомнила ему грека, с которым он ехал в Познань.
– Его везут туда, откуда я сюда прибыл. До конца дней своих не отдалится он и на полмили от пустынной обители Ромуальда. И он, невежественный бедняга, везет письмо, которое не может прочитать, – письмо от нашего государя короля к Ромуальду. Я сам составил это письмо по приказу Болеслава, там написано, что на короля Польши снизошел дух святой и вдохновил отдать своего первородного сына служению господу. Как Исаак у Исава, отобрал Болеслав первородство у безрассудного и дерзкого Бесприма и передал Мешко, который словно Иаков, сияет красотой и мудростью.
– И так же, как Болеслава Ламберта, заключат Бесприма в обитель на всю жизнь, – вырвался из груди Аарона глухой стон.
– Нет, Болеслава Ламберта уже нет в обители Ромуальда, – вздохнул Антоний, – враги господина короля нашего помогли младшему щенку Оды бежать из подравеннских болот. А щенок этот хитрый: в отца пошел, в новокрещенца Медведя. Ты ведь знаешь, что Мешко – это и означает «медведь», ты еще не проник в славянский говор?
– Болеслав Ламберт свободен? Вот обрадуется Тимофей! – почти радостно воскликнул Аарон.
– Обрадуется? А, знаю, они когда-то водились. Но ныне, я думаю, Тимофей сам бы охотно на аркане привел Болеслава Ламберта – и уже в темницу, а не в пустынную обитель. Такой верный слуга короля, как познаньский епископ, не может не знать, какой это непримиримый, хитрый, как я уже сказал, враг нашего господина. В передаче королевской короны венгерскому Стефану его голова тоже поработала!
Перед мысленным взором Аарона предстала вдруг картина чудесного сада за домом архиепископа Равенны. А в саду аббат Астрик Анастазий под руку с Болеславом Ламбертом прохаживаются…
– А где он теперь?
– Кто? Болеслав Ламберт? Могу тебе точно сказать: в прошлый понедельник был в Кведлинбурге, навестил там свою мать. Говорил о мятеже, который вспыхнет в Польше после отъезда нашего короля в Рим. Подсчитывали всех своих сторонников и Беспримовых тоже. С радостью говорили, что почти все роды кметов среди полян, вислян и поморцев с готовностью поддержат мятеж, лишь бы только начался. Одни весьма злы на Болеслава за то, что тот отменил право младших братьев на отцовское наследие, другие будут драться за Бесприма, за нерушимость первородства… Шептались, что за Беспримом пойдут все те, кто явно или тайно держатся веры отцов, ненавидя епископов и аббатов. Ты слышишь, отец Аарон? Набожная монахиня и послушник из обители Ромуальда возлагают свои надежды на язычников! И еще решали, что сделают с Болеславом, когда вернутся в Польское королевство. Старуха Ода так жаждет его головы, что Болеслав Ламберт сказал: «Ослепим его, как он Одилена и Прибивоя, наших верных сторонников, ослепил. А впрочем, государыня матушка, думаю, что король Генрих, когда узнает, что Польша поднялась против Болеслава, сразу в Риме его схватит и до конца дней заточит в башне Теодориха».
Аарон недоверчиво улыбнулся:
– Откуда ты можешь знать, о чем они шептались у себя в монастырской келье в Кведлинбурге?
– Это не я знаю, а наш король. Он все знает.
Аарон вздрогпул. Снова припомнился грек.
– Для преданных и чутких ушей нет слишком толстых стен, – вновь усмехнулся Антоний. – Это только ты, отец Аарон, не имеешь бдительных ушей и глаз, хотя, может быть, и преданы они, как ты говоришь, королю… Слезы государыни Рихезы затуманили не ее глаза, а твои… И не только глаза, а и мысли затмили… Правду говорю тебе: великое было бы это несчастье, если бы Болеслав больше сознавал себя римским патрицием, чем польским королем… если бы отправился с Генрихом в Рим… Увидел бы он тогда сквозь последний туман в глазах себя, меня, Тимофея надетых на колья, язычниками вытесанные…
– Нет! – крикнул Аарон. – Нет, не верю я тебе… Выдумываешь или блуждаешь во тьме, все более ужасной… Дело польского княжества и дело Римской империи, дело Оттонова наследия – это все одно и то же! Не гибель церкви в Польше от рук язычников, а повое благословение божье принес бы поход патриция Болеслава в Рим! Не темница, а почести ожидают нашего государя во всемирном городе! В славе и мощи прилетели бы с Капитолия к Вавелю серебряные орлы!
– Подбили бы их по дороге из франкских и саксонских луков, открутили бы раненым головы…
– Не только Рихеза, достойная наследница Оттона Чудесного, любящая государя Болеслава и так гордящаяся его патрициатом, но и сам Мешко, любимый сын Болеслава, очень сокрушался, что не отправился отец в Рим и не побывают серебряные орлы на степах Капитолия…
– Велика сила обнаженной женщины в постели, – буркнул Антоний.
«То же самое говорил грек о Феодоре Стефании», – промелькнуло в голове Аарона. В висках застучало, в ушах зашумело.
– Впрочем, не только в постели, и не только обнаженной, – спокойно продолжал мендзыжецкий аббат. – Вот и тебя опутала Рихеза, отец Аарон. Достойная наследница Оттона! А краковский епископ Поппо чей достойный наследник? – На минуту он смолк. Вновь встал, вновь уперся руками в стол. – Ты знаешь, что сейчас с Мешко? – спросил он Аарона необычно свистящим голосом.
– Знаю. Поехал в Прагу заключать договор с князем Удальрихом.
– Придется ему, пожалуй, заключать договор, да и то на расстоянии, письменно, с младшим братом Оттоном, чтобы тот взошел на ложе с Рихезой, если Болеслав хочет иметь внука от кропи Оттонов и базилевсов.
– Не понимаю тебя. Что ты за бредни рассказываешь…
Голос Антония сделался еще более свистящим, когда он, ударяя ладонью по столу, медленно и отчетливо проскандировал:
– Никакие не бредни, сударь мой тынецкий аббат. Князь Удальрих заточил Мешко в оковы и бросил в темницу. Посоветовал ему это сделать – якобы на исповеди – пражский епископ, Экгардт, сакс. И государя Мешко могут искалечить.
– Удальрих ослепит его, как патриций ослепил Болеслава Рыжего? – еле прошептал Аарон.
– Нет, не ослепит. Он сделает так, что Мешко уже никогда не пойдет на ложе с государыней Рихезой. И ни с какой другой женщиной.
– Откуда ты знаешь это?
– Я ведь тебе уже сказал, что наш король все знает.
Так как же было Аарону не повернуться лицом к стене, если он знал, просто был уверен, что тени, прыгающие по степе, – это тени чешских палачей, которые на цыпочках подкрадываются к печи, чтобы раскалить докрасна железные клещи, а потом будут жестоко калечить красивого, образованного супруга Рихезы?! Как же он мог смотреть в пламя, пожирающее не груды дров, а церкви в Кракове, в Познани, в Гнезно?! Христовы церкви, подожженные рукой сторонников Бесприма?! Он не только отвернулся, но и как можно крепче, до боли зажмурился: потому что и тут, на стене, перед самым его лицом возникла тень – длинная, тонкая, явно заостренная: тень кола, тень кола, на который его, Аарона, сейчас будут сажать язычники. «Что же ты сделала, Рихеза?! Уговорила Болеслава, чтобы он поехал в Рим, а преданного тебе Аарона сейчас посадят на кол…» Вот они уже пришли, вот раскрыли дверь, вот подошли к постели – он уже чувствует прикосновение их рук. «Нет, Рихеза, я не верю, чтобы ты… ты бы не могла, достойная наследница Чудесного… Но спаси! Спаси меня от кола! Неужели мощь владычного Рима не может вырвать божьего слугу из жестоких рук славянских язычников? Вот уже впиваются в него руки мучителей…»
Нет, это руки слуг, которых прислал Антоний, чтобы они крепко, до пота растерли спину высокого гостя.
Аарон полон благодарности и растроганности. Не к Антонию – а к слугам. За то, что оказались именно слугами. Он их очень любит. Он хочет сказать им, что любит, – и говорит, но не слышит своего голоса. Тогда он выразит свою благодарность взглядом. Он даже от стены отвернулся, чтобы послать вслед уходящим благодарный, любящий взгляд. И вдруг его охватывает изумление. Как он мог сразу не заметить, что один из слуг – женщина! Как он мог допустить, чтобы она касалась руками его тела? Такой грех!
Громко заскрипела дверь. В комнату вошел белобородый, лысоватый, черноглазый старик – босой, прикрытый жалкой, нищенской хламидой, одни лохмотья.
Медленно приблизился он к постели, коснулся лба Аарона костлявой, морщинистой рукой.
– Ты очень болен, – сказал он сочувственно. – Не знаю, может, взять тебя с собой? Хотя, пожалуй, еще не время. Я пришел уврачевать тебя, потому что мне сказал милый и мудрый товарищ из моей дружины, что ты исполнен высокой мудрости. А я вижу, что ты темный.
– У тебя есть дружина? Ах, да, я слышал когда-то, что нищие сбиваются в дружины и выбирают себе главарей. Скажи: что за невыносимый свет пробивается в щель в двери? Я не могу смотреть: слепит.
– Это ключ, который я оставил в двери.
Аарон вдруг вскочил. Сбросил с плеч шкуры, оперся на ладонях и вперил в старца проницательный, полный удивления взгляд.
– Послушай, – воскликнул он, – как же это происходит, что с губ твоих стекают слова, которых и совершенно не знаю, а понимаю все, что ты говоришь? Ведь я же никогда не учился такому языку, никогда его раньше не слышал!