Текст книги "Серебряные орлы"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
Недолго искали папа и император причину этого. Раскачавшаяся, как колокол, мысль Оттона быстро напала на нужный след. Гончая выследила зверя в самом укромном убежище. И поразила его двумя ударами. Хотя смертельным был только второй, но в первом было больше силы. Сначала Оттон признался папе, что, когда ему было пятнадцать лет, он впервые прикоснулся к женскому телу, тогда он еще вовсе не чувствовал страха, о котором рассказывал Аарону, – только любопытство. Страх появился, когда он расслышал шепот девушки: «Сжалься надо мной, господин король… я тебя боюсь. У тебя такое темное тело, как будто ты сам демон Тор… Взгляни, какая я розовая и какой ты…» Он не отдалился от нее, наоборот, крепко прижался, но не смог высечь из себя искру любви к ней. Все время в ушах звучали слова «ты такой темный». Все время, пока он был с нею, он чувствовал презрение к себе. И когда уходил от нее, заметил, что она с трудом сдерживает смех… Значит, она презирает его, а не только боится. Вернее, только презирает и вовсе не боится. Прошло три года, и он приблизился к другой женщине и не решился посмотреть ей в глаза, не мог заставить себя: не хотел видеть, как она смеется. Наверняка смеялась, он уверен, что смеялась. И только Феодора Стефания не смеялась, хотя она белая, белее тех. И не только не смеялась, но много раз говорила ему, что оливковое тело красивое, красивее розового. Когда она так говорила, ему вспоминалась мать. Она тоже всегда говорила, что оливковое тело красивее германских розовых тел.
Признание это объяснило папе многое, куда больше, чем все то, что Аарон услышал от Оттона, но одно оставалось неясным. Когда император впервые прикоснулся к женщине, ему было пятнадцать лет. Когда умерла Феофано – одиннадцать. Почему же гораздо позже услышанные слова случайно встреченной девушки глубже врезались в душу Оттона и в мысль его о собственном теле, чем то, что многократно твердила любимая мать? Почему, купаясь с саксонскими вельможами, он не подумал, что это он, собственно, должен с презрением поглядывать на них, поскольку у них розовое тело?
Но и на этот вопрос Оттон отыскал в себе ответ. Из самых сокровенных тайников памяти вынырнула картина другого купания. Тогда ему было девять лет. Он купался со сверстниками. Розовые мальчишки открыто высмеивали его оливковую кожу. Презрительно обзывая, плескали в него водой, бросали камешки. Оттон горько плакал, жаловался стоявшему на берегу епископу Бернварду, что его обижают. Но епископ только смеялся: «Не уступай им, господин король, не уступай… Дай им сдачи: и водой, и камешками…» Но Оттон не защищался, он плакал.
Папа подумал, что тогда, видимо, так и было. Дети не вельможные саксы, сознающие знатность королевской крови: они действительно смеялись над оливковым цветом его тела, ведь он так отличался от всей купающейся оравы. И за эту особенность они смеялись над ним, обзывали его и швыряли в него камешками. Показывали свое презрение, избегали всякой с ним связи. Они оттолкнули его от себя, обидели, сделали одиноким, унизили. Все ясно. Охота подошла к концу.
– Я закончил ее за тебя, Аарон, и совсем иначе, нежели ты предполагал. Но тем, кто напал на след и пустил по нему гончую, был ты. Благодарю тебя. Ты помог императору достигнуть самого тайного источника всех его мыслей и поступков. Благодаря тебе он стал достойным похвалы тех, кто понимает, что высочайшая мудрость, доступная людям, содержится в словах: «Познай самого себя».
Но в том, что государю императору, а может быть, и тебе, сын мой, показалось источником унижения и слабости, я вижу источник возвышения и силы. Я долго говорил Оттону об этом. Говорил словами и музыкой. Германцы гнушаются им, потому что он грек? Перестанут гнушаться, когда увидят и почувствуют, что этот грек сильнее всех германцев. То же самое, что с германцами, должно стать и с греками, которые видят в нем германца. И еще сказал ему, больше, пожалуй, музыкой, чем словами, что, будучи германцем и греком, а одновременно и не германцем, и не греком, он должен быть чем-то больше, чем греком и германцем: римлянином. Должен быть и будет.
Необычное возбуждение рисовалось на лице папы, проглядывало во всей его фигуре, во всех движениях. Радостное возбуждение, полное сознания силы.
– В пустыню он не удалится, от власти не отречется, никому не передаст пурпур и диадему. Пока я жив, не допущу этого. А после моей смерти? Может быть, ты, Аарон, станешь тем, кто будет дальше руководить душой Оттона…
Аарон побледнел. Удары сердца раздирали ему грудь, стук в висках раскалывал голову.
– И все равно Оттон еще не полностью познал себя, Аарон. Тебя удивило, что он бормотал о стремлении к могуществу, от которого тут же откажется, когда добьется его во всей полноте, – так ведь? И действительно, удивительную выказал государь император проницательность. А ведь полностью он в себя не проник. Не знает, не предчувствует, что именно в тот момент, когда к нему придет ощущение силы, тут же он отбросит мысль отказаться от своего могущества. Навсегда откажется. И не захочет удалиться в обитель, никому не отдаст ни диадемы, ни пурпура.
– Значит, не отдалит тогда и Феодору Стефанию? – спросил Аарон.
– Ее-то прежде всего. Как только изведает полноту наслаждения, он захочет, чтобы она была с ним до конца дней его. Никогда не захочет отказаться. Согласится скорее душу свою кинуть в добычу адским силам. Но я не думаю, чтобы это наступило скоро, что Оттон скажет себе: я достиг полноты наслаждения. У него сильнее, чем вожделение тела, вожделение мечтания. Именно оно и виновато, что он до сих пор не изведал полноты наслаждения, которую дает любовь. Может быть, никогда и не изведает. Никогда в телесной близости не увидит картин, которые рисует в своем воображении. Всегда будет чувствовать неудовлетворенность. Всегда будет себе, мне, любому исповеднику жаловаться, что он несчастен. Но в этом, сын мой, и есть главный источник надежды вырвать его душу из пут греха, надежды на удаление Феодоры Стефании. Ныне только ею полны картины, которые предстают перед глазами Оттона в его мечтаниях. Но ведь неожиданно может предстать перед пим и образ иной женщины. И когда это случится, Феодоре Стефании придется уйти. Может быть, это ее даже и не огорчит. Конечно же, эту новую женщину мечта Оттона точно так же прикует к его телу и душе, как сейчас приковала Феодору Стефанию. Точно так нее он будет утверждать, что удалит ее, как только добьется полноты наслаждения, – и так же трудно будет ему от нее оторваться. И вот тут-то важно, чтобы та женщина оказалась такой, которую вовсе не надо будет от него отрывать. С которой он мог бы сочетаться браком. И чем больше будет водораздел между наслаждением обретенным и воображаемым, тем больше уверенности, что государь император не совершит греха прелюбодеяния, даже в сердце своем. Благословенный будет тот миг! Вот и все об императорской вечности. Теперь поговорим о тебе, сын мой.
Аарон вновь побледнел. Вновь сердце выскакивало из груди. Папа начал с вопроса, помнит ли Аарон его слова перед исповедью о том, что он долго сомневался, доверить ли ему исповедовать императора, но теперь у него нет сомнений. А знает ли Аарон, в какой момент папа перестал сомневаться? Когда услышал признание молодого пресвитера в том, как его донимали соблазнительные картины веселых игр юношей и девушек у пруда на Аппиевой дороге. Сейчас Аарон поймет, почему именно это признание повлияло на решение и ему захотелось разобраться совместно с Аароном, что же могло его в этих играх соблазнять.
Несомненно, соблазняла радость пребывания в тесном кругу своих. Ведь Аарон удивлялся и даже сочувствовал Тимофею, что тот покидает свой круг. Папа подробно вник в тайну этой радости и этого сочувствия. Душа Аарона в чем-то сходна с душой государя императора. Может быть, и Аарона тоже когда-нибудь в детстве, в Англии или еще в Ирландии, больно задел, высмеял, оттолкнул от себя определенный круг. Он чувствует себя одиноким, и его гнетет одиночество, вызывает зависть к тем, кто находится среди своих, зависть же переходит в восхищение, так как он приписывает всем, кто принадлежит к тесному кругу, те достоинства, которых он сам не имеет или еще не обнаружил в себе, например добродетель смелости. Но он ошибается: смелости у него довольно, это он доказал своим поведением перед Иоанном Филагатом, самозваным папой. Он вдвойне ошибается: он не одинок, он в кругу своих. По не в кругу молодых двуногих зверенышей, находящих радость единственно в общении с собой и с окружающей природой и не находящих никакой радости в общении с мудростью. Он в общине, имя которой церковь. В общине многочисленной, мощно вооруженной, но не луками и мечами, а дарами святого духа, дружбой Софии, предвечной мудрости. В общине, которая сражается не со слабыми телами, а с гордыми душами – неужели он сам не убедился в этом только что, исповедуя носителя величайшей мощи, самого первого в мире владыку?
– Та община включала пришельцев из-под Капуи и даже Беневента, как ты подчеркнул в своем рассказе. Даже из Капуи и Беневента?! А твоя община, Аарон? Не охватывает ли она ныне уже бесчисленные страны? Когда же приблизится время архангельских труб, она сольется со всем миром. По скольким же материкам, по скольким островам рассеяны бесчисленные церкви и монастыри! Во всех странах, некогда сплоченных благодаря римским орлам, в любом городе, в любом селении ты найдешь тех, кто тебе скажет: ты среди своих. И даже в славянских далеких странах, и среди диких венгров, и среди страшных норманнов, даже в странах, подвластных Полумесяцу, много есть углов, где ты будешь среди своих, в своем кругу, сын мой. С людьми, у которых кожа куда темнее, чем у Оттона, с раскосыми, а также и со светлолицыми великанами, приросшими к ладьям, ты будешь говорить святым языком своей общины: языком Вергилия и Иеронима. Как же ты можешь говорить, что ты одинок?
И еще, по мнению папы, та община, что веселилась возле пруда на Аппиевой дороге, привлекала Аарона благородством происхождения. Ах, как много говорят слова о праве ходить босиком только среди своих. Действительно происхождение графское или княжеское много значит, даже для церкви. Ведь и ему, тогда учителю Герберту, отказали в архиепископстве в Реймсе потому, что он не из благородных. А ныне он стоит над всеми архиепископами самых благородных кровей. Что возвысило его над ними? Сила учености, перед которой не устоит сила крови.
– А разве это не твоя сила, мой молодой друг? Разве кто-то из княжеских или королевских сынов стоит ближе к наместнику Петра, чем ты? Отныне ты стоишь еще ближе, чем доселе. Боюсь, что я стар и слаб здоровьем, и если хочу жить дольше, то также и для того, чтобы можно было поддержать тебя – увидеть, как из способнейшего ученика становишься учителем, увидеть, как возвышается твоя мудрость и ученость, возвышается над теми, кого легкий путь привел из графских и княжеских замков в аббатства и епископства. И еще одно скажу тебе: какому графу, какому князю, какому королю родовая кровь дает то право, которое тебе даровано, Аарон, и которым ты только что воспользовался: право сказать тому, кто стоит над всеми королями: «Отпускаю тебе грехи твои. Ступай с миром».
Л под конец папа добавил, что ему не трудно догадаться – та картина веселья привлекла Аарона своей беззаботной, торопливой любовью, которой предавались красивые девушки и их двоюродные братья.
– Я никогда не был твоим исповедником, по думаю, знаю тебя настолько, чтобы сказать: если ты грешишь против чистоты, то лишь мыслию, а не телом. Неизмерима сила женской привлекательности, Аарон, и так угодно было господу, чтобы обладала она таким могуществом в этом мире, и я не думаю, что такой уж грех прославлять ее в стихах, в изваяниях или в звуках. Но припомни, сын мой, как ты жаловался, когда я с тобой познакомился, что не можешь ходить в саксонскую школу, так как там надо дорого платить грамматикам и риторам. Но ведь платить надо за все. Так уж оно есть, за одно сокровище приходится отдавать другое. За сокровище мудрости ты должен заплатить сокровищами, которые могла бы дать твоей молодости любовь женщины. И также за сокровище могущества отпускать грехи. Помнишь, три года назад, когда я в базилике Петра получал епископский паллий из рук святейшего отца Григория, меня спросили, что я думаю о священнических браках. В соответствии с правилами отцов я ответил, что признаю брак для пресвитеров, но не для епископов. Но последнее время я начинаю думать, что, может быть, святой дух открыл Григорию Пятому и клюнийским аббатам правду, простым глазом невидимую: может быть, действительно не только епископы, но и пресвитеры должны отказываться от женской любви, даже от супружества. Именно потому, что за это приходится платить: платить за право принадлежать к общине, имя которой церковь. А за такую силу стоит заплатить отречением и отказом даже самым ощутимым.
– А разве древние мудрецы, святейший отец, платили отказом от любви за богатство знания? – прошептал Аарон, опустив глаза.
– Я рад, что ты спросил об этом смело, вместо того чтобы ломать голову над этим вопросом в бессонные ночи. Некоторые платили, но большинство нет. Но кому из них, сын мой, дарована была сила отпускать грехи? И во-вторых, поверь мне, хотя церкви не удалось доселе сравняться с ними в писании стихов, изучении звезд и чисел, в зодчестве и музыке, я думаю, что те мудрецы, которых церковь лелеет, как свои прекраснейшие цветы, лучше древних мудрецов постигли достохвальное умение исследовать глубины душ человеческих. Я уже намекал тебе об этом перед исповедью. Взгляни хотя бы вот на это чудесное лицо, высеченное из мрамора. На нем следы раздумий о самых удивительных вещах. Но когда проживешь и передумаешь столько, сколько я, то не будешь сомневаться, что это изумительное лицо размышляет о вещах хотя и удивительных, но таких, что творятся вне пределов души, а не в глубинах ее. Поезжай хотя бы в Кёльн или в Трир: ты увидишь там статуи, которые вышли из рук ученых монахов. Некрасивы их лица, с этим и в сравнение не идут, высечены неумелой рукой, по как только глянешь в лицо – и нет сомнений: в глубины своей души обратил горестное раздумье человек, которого статуя эта изображает… А выслушанная сегодня исповедь научила тебя, сын мой, понимать, который мир интереснее: тот, что окружает человека снаружи, или тот, другой, в самом человеке находящийся? А ты, Аарон, ты, который получил могущество заглядывать в каждый такой таинственный мир, могущество обнажать души и руководить ими, ты завидуешь смуглым девчонкам и мальчишкам, предающимся грешной любви?!
– Государь император тоже предается грешной любви, – Аарон высоко вскинул голову и устремил в глаза папы настойчивый взгляд. – Ты же сказал, святейший отец: «могущество руководить душами». А ведь я же не властен так руководить душой государя императора, чтобы он не предавался грешной любви.
– Ты властен, Аарон. Я уже сказал тебе, что его мечтаниям нужно предложить образ женщины, которую он сможет полюбить.
– А если ничей образ не сможет вытеснить Феодоры Стефании из его мечтаний?
И тут же страх охватил его, как только он произнес эти слова. Подумалось, что вновь он задремал стоя и видит сон. Настолько невероятно было то, что он увидел.
На глазах Сильвестра Второго блеснули слезы.
– Недалеко уже это время, – прошипел он сквозь крепко стиснутые зубы, – когда церковь будет обладать вихрем своего могущества, истекающего из мудрости, любой соблазн греховный будет отвращать от душ и тел даже самых могущественных владык мира сего.
– От любых, святейший отец?
– От любых, сын мой.
– А если закованный в броню государь станет упорствовать?
– Тогда этот вихрь сорвет с его закованных в броню плечей пурпур. Я, пожалуй, до этих времен не доживу. Но ты доживешь. Верю, что доживешь.
Оказалось, что для удаления Феодоры Стефании от Оттона вовсе не надо ждать предсказанных Сильвестром Вторым времен.
Спустя несколько дней после коронации Стефана Венгерского Оттон заявил папе, что решил взять себе супругу. Правда, признание это он сделал не добровольно – с большим трудом вынудил Сильвестр Второй изложить неизвестное ему решение, принятое в Венеции и столь старательно утаиваемое императором, что среди особ, которые вернулись с ним в Равенну, лишь Феодора Стефания и Пандульф Салернский знали об отправленном за невестой посольстве.
Направляющаяся к Риму императорская процессия провела ночь в маленьком селении между Арецией и Орвието, ближе к Ареции. Далеко позади за собой оставил Оттон конные отряды под водительством Генриха Баварского и епископа Бернварда – ему поскорее надо было соединиться с маркграфом Гуго, который, по имевшимся сведениям, осаждал Рим. Правда, Петр, епископ коменский, иначе объяснял побуждения, склоняющие Оттона к столь поспешному удалению от конницы Бернварда и Геприха: шепотом сказал он Аарону, что близ Ареции идет мор, вернее, два мора, потому что падают и копи и люди; сразу шестьдесят баваров слегло, третья часть из них отдала душу. Не удивительно, что император стремился со всеми, кто ему ближе, очутиться как можно дальше от Ареции. На Аарона очень подействовали слова епископа Петра: Сильвестр Второй последнее время жаловался на разные недомогания. Мучил непрестанный кашель, очень болело горло: говорил он приглушенным голосом, еле слышным, с каждым днем все более хриплым. «Я предпочел бы лишиться правой руки и глаз, нежели речи», – шепнул он как-то Аарону с грустной улыбкой. Неужели святейшего отца поразила зараза, о которой говорил епископ Петр, с ужасом спрашивал себя Аарон, ворочаясь с боку на бок на твердой, неудобной, слишком узкой и слишком короткой лавке. Даже заплакал при мысли о возможной смерти папы. Оплакивал не только Сильвестра Второго, по и себя. Неожиданно распахнувшаяся дверь заставила его вскочить со скамьи. На пороге стоял папа. Масляный светильник в его дрожащей руке освещал лицо страшно возбужденное и вместе с тем такое скорбное. Аарон в ужасе крикнул:
– Святейший отец умирает!
– Нет, не умираю, по близок к смерти от гнева, а не от болезни. Скорей одевайся и беги к государю императору, разбуди его, скажи, что я хочу, что я требую, чтобы он немедленно ко мне пришел… сейчас же… Где у тебя черный ящик? Открой его.
В черном ящике Аарон держал письма, которые папа доверил ему хранить, самые дорогие и секретные. Ящик этот всегда должен был находиться при нем. Папа поставил светильник на убогий, шатающийся столик и дрожащими руками принялся разбирать свитки и таблички, лежавшие в ящике.
Во всем селении было только три домика, с грехом пополам годные приютить знатных путников. В одном разместился Оттон с Феодорой Стефанией, приказав графу Вертелу лежать у порога императорской спальни; во втором – папа, Аарон и епископ Петр; в третьем – канцлер Гериберт, Герренфрид Лотарингский, Пандульф Салернский и капеллан Ракко. Несколько десятков шагов отделяло домик, где находился император, от остальных двух, непосредственно примыкающих друг к другу. Аарон пересек это пространство бегом, вызывая удивление у саксонских копейщиков, бодрствующих вокруг раскиданных по всему селению костров. Хотя только еще минула полночь, а казалось, что уже занимается день: даже сюда доходил отблеск зарева. По воле мстительного Оттона горели все окрестности Ареции. Горели не только усадьбы взбунтовавшихся графов и их колонов, но и еще множество бочек с оливковым маслом, освещавших лес виселиц и груды срубленных голов. Этот огненный след тянулся за императором почти до самой Равенны.
Перед домиком, занятым императором, стояло несколько воинов Болеслава под командой саксонского центуриона. Тот сразу узнал папского любимца и не препятствовал пройти в дом. Входя, Аарон несколько раз громко крикнул:
– Граф Вертел, проснись! – Ответом ему был могучий храп.
Он перешагнул лежащее на попоне тело и правой рукой толкнул двустворчатую дверь, протянув левую к стоящему на полочке светильнику.
– Дверь… дверь… Кто открыл дверь?!
От этого страшного крика, полного неописуемого ужаса и отчаяния, светильник чуть не выпал из рук Аарона. При его тусклом свете он увидел глаза Оттона, дико расширенные от безумного страха, Аарон сам перепугался и прирос к месту. Какой-то миг он слышал лязг своих зубов. Император лежал, сжавшись до размеров ребенка, торопливо натянув до глаз узорное покрывало, острым углом вырисовывались длинные, худые колени, подтянутые к подбородку.
Зевая и потягивая полные, белые руки, медленно просыпалась Феодора Стефания. Аарон торопливо отвел глаза от ее почти обнаженного тела. Позади он услышал лязг меча. Пронзительный крик Оттона разбудил даже графа Вертела.
Прошло много времени, прежде чем император успокоился. На графа Вертела посыпались гнусные ругательства, Аарон и подумать не мог, что его величество прибегает к таким словам. Да и его самого не щадил гнев Оттона, более того, он коснулся даже особы Сильвестра Второго. Император заявил, что не пойдет, что не позволит папе унижать его величество, что, раз уж наместник Петра хочет говорить с наместником Христа, пусть сам и приходит, по с положенными императорской вечности почестями, а не таясь, как убийца. И лишь объяснение Аарона, что святейший отец не может прийти, так как он, и это известно императорской вечности, серьезно недомогает, заставило Оттона вылезти из-под узорного покрывала.
Еще не одна неожиданность ожидала Аарона в ту ночь. Первой было выражение лица папы, когда Отгон вошел в его комнату: сколько в нем было презрительного гнева, сквозь который не пробивался даже лучик обычного, присущего его взгляду доброжелательного понимания. Резко тряслись руки, в которых Сильвестр Второй держал помятый, в двух местах запачканный кровью, хорошо знакомый Аарону свиток.
– Прочитай государю императору по-гречески, что тут написано, – обратился он к Аарону.
Аарон прочитал и получил приказ повторить. Еще раз, и еще.
– Понял? – обратился папа к Оттону голосом, лишенным всякого признака почтения. – Они решили дать тебе базилиссу лишь тогда, когда ты будешь ничем. А коли сейчас дают ее тебе, то, видимо, ты уже ничто. Это также ясно. Если ты этого не понимаешь, то действительно недостоин быть тем, чем мы хотели видеть тебя, ты и я.
После чего приказал Аарону:
– Выйди.
А когда он был уже у дверей, его догнало больно хлестнувшее шипение папы:
– И не смей подслушивать.
Аарон не посмел. Назавтра папа сам сказал ему, что Оттон послал из Венеции архиепископа Арнульфа и графа Бенедикта в Константинополь просить отдать ему в жены любую из дочерей базилевса Константина Восьмого, незадачливого соправителя могущественного Василия[Василий Болгаробоец (976–1025) – император Византии.].
– Ты слышишь! Любую! Любую возьмет с благодарностью… – И папа добавил, что так только говорится: «Просить отдать». На самом деле они поехали, чтобы не просить, а чтобы привезти. Дож Петр Орсеоло в большой тайне уведомил Оттона, что базилевсы с радостью и гордостью приветствовали бы возможность породниться с таким прославленным, таким могущественным повелителем, истинным Чудом Света. – Слышишь, Аарон? С гордостью и радостью! Когда он действительно был могущественным, они презрительно отказали ему в базилиссе, чтобы с гордостью и радостью дать, когда он будет ничем…
Дож уведомил также Оттона, что вместе с дочерью и племянницей базилевсы готовы предложить ему союз против столь многочисленных, к сожалению, в данный момент его врагов. Союз не только с ними, но и с Венецианской республикой. Дож с глубоким почтением, но и весьма решительно развеял все надежды Оттона на получение венецианских кораблей, если только он захочет опереться в своей борьбе со всевозрастающими врагами на могучую дружбу базилевсов.
– И подумать только, сын мой, если бы салернский князек в пьяном виде не проболтался Герренфриду, я узнал бы обо всем только в день прибытия базилиссы. Император искренне мне признался в этом: он сказал, что опасался с моей стороны сопротивления и решил все утаить от меня. С тех пор как я его знаю, впервые он что-то от меня утаивает. По уж раз утаил, то последствий этого ему, пожалуй, уже никогда не исправить…
Аарон не очень понял, почему папа считает действия Оттона ошибкой. И притом такой ошибкой, последствий которой не устранить. Он подумал, что если бы прошлой ночью осмелился подслушать, то понял бы больше. Правда, он догадывался о какой-то таинственной связи между нарастающими с каждым днем заботами Оттона и матримониальными видами греческого двора – ему даже показалось, что это должно скорее радовать друзей императора: ведь у Оттона появится новый, могущественный союзник.
Он не посмел попросить у папы разъяснений. Но осмелился напомнить о своем разговоре со святейшим отцом сразу после исповеди Оттона в канун торжественного восшествия на Капитолий. Позволил себе даже задать вопрос:
– А разве святейшего отца не радует, что образ иной женщины вытеснит Феодору Стефанию из Оттоновых мечтаний?
– Я имел в виду образ женщины, подсунутый друзьями его могущества, а не его могильщиками, – угрюмо ответил Сильвестр Второй. И с раздражением бросил: – Ступай, ступай отсюда.
Больше всего изумило Аарона известие, что Феодора Стефания с самого начала знала о намерениях императора, даже горячо уговаривала его вместе со снохой дожа Марией Аргирой жениться на базилиссе. Так утверждали Пандульф и Герренфрид, клянясь, что говорят правду. А ведь еще в прошлую ночь Аарон видел ее в постели рядом с Оттоном! Смятение в голове неописуемое.
Спустя два дня после полной неожиданностей ночи Оттон со своей свитой остановился в Орвието. 'Гам ждали императора: высланный маркграфом Гуго граф Ольберт и Адемар герцог Капуи. Ждали с очень плохими известиями. Гуго сообщил, что большинство лангобардских воинов покинуло его с возгласами: «Ардуин – подлинный король Италии, а не сакс Оттон». Вместе с ними ушли все тускуланские дружинники, которых прислал на помощь императору Иоанн Феофилакт, изо всей этой дружины верным остался только ее предводитель молодой граф Тимофей.
Адемара изгнали жители Капуи, поддержанные сильным, вооруженным греческим отрядом. Одновременно открыл грекам ворота Салерно отец Пандульфа. Вождь греков, носящий титул катапана, заявил, что оба города переходят под покровительство базилевсов. Греческие войска останутся там в любом случае: или как союзники Оттона, если он женится на базилиссе, или как его враги, если он отвергнет предложенную ему базилевсами дружбу. Архиепископ Гериберт советовал заточить Пандульфа Салернского. Папа пожал плечами.
– Что это теперь даст? – сказал он почти презрительно.
Оттон два дня не покидал постели. Полагали, что он разболелся от таких дурных вестей. На рассвете третьего дня приказал двигаться.
– Куда? – хором спросили толпящиеся у двери его спальни приближенные.
– В Рим, – ответил он гневно.
Но прежде чем они покинули Орвието, с севера прибыл Генрих Баварский. И тоже принес дурные вести. Верона открыла ворота маркграфу Ардуину, приветствуя его как настоящего короля Италии. Вообще-то Генриху удалось несколько дней спустя вытеснить Ардуина из города, но силы их так неравны, что саксы при последующем наступлении противника должны будут отступить, если не подойдет подмога. Именно за этим и прибыл Генрих: просить подкрепления и немедленно вернуться с ним к Вероне. Он надеется, что часть войск, осаждающих Рим, ему разрешат взять с собой, на север.
Узнав о том, что Гуго покинули большинство лангобардских графов, Генрих с угрюмым лицом шепнул папе на ухо, что хотел бы поговорить с ним наедине.
Сильвестр Второй согласился.
– Но только с условием, – сказал он, испытующе, почти вызывающе глядя Генриху в лицо, – разговор наш будет записан.
Густой румянец вспыхнул на худом, сухом, носящем явные следы умерщвления плоти лице герцога Баварского.
– Я замечаю, что святейший отец вводит греческие обычаи даже в разговоры с благородными мужами. Святейший отец давно мне не доверяет, я знаю об этом. По это несправедливо.
А впрямь ли несправедливо? Аарон не был в этом уверен, записывая содержание доверительного разговора. Сначала и он было подумал, что папа явно обижает герцога. Столько было искренности и в голосе и в словах Генриха, когда он сообщил Сильвестру Второму страшную весть о заговоре архиепископа Виллигиса! Конечно, нелегко было заметить, как он там, в тайниках души, разделяет или осуждает мнение Виллигиса, что германскими племенами не должен править тот, кто стыдится своего германского происхождения. Но пожалуй, не был клятвопреступником Генрих, когда, возложив руки на кресте, взволнованным голосом сообщил папе, что он никогда, никогда не нарушит верности Оттону. Не скрыл, что архиепископ-митрополит майнцский обратился к нему, Генриху, с призывом, чтобы он не покрыл себя позором, мешкая в тот момент, когда все истинные германцы рвутся защитить честь народа, столько лет уже попираемую отступником. Более того, герцог Генрих не утаил, что архиепископ Виллигис хотел бы именно в нем видеть преемника Оттона.
Сильвестр Второй низко наклонил голову.
– Виллигис, – прошептал он упавшим голосом, – тот самый Виллигис, который был надежнейшей опорой младенца Оттона. Который с таким рвением боролся за корону для него…
– Против моего отца, – резко прервал его слова Генрих, – а ныне архиепископ Виллигис говорит, что жестоко тогда ошибся…
– Кощунствуешь против его величества, даже всего лишь повторяя такие слова, – столь же резко ответил папа. – А поскольку его величество ныне в великой скорби и почти беззащитен, то этим самым ты пятнаешь свою рыцарскую честь…
– Нет, святейший отец. Заблуждаешься. На моей чести, чести последнего из рода Лиудольфингов, ты не найдешь никакого пятна.
– Твоя милость поторопилась, называя себя последним Лиудольфингом. Мы уповаем на царя небесного, что не последний. Государь император берет себе супругу, у него может родиться сын…
Сильвестр Второй встал. Подошел к Генриху почти вплотную, едва не касаясь его лица. Взял его за руку.
– Минуту назад ты поклялся на кресте, что никогда не нарушишь верности императору. Должен ли я это понимать, что ты никогда не покусишься на целостность Римской империи, никогда не посягнешь на германскую корону?
Генрих побледнел:
– Римская империя и Германское королевство – это разные…
На сей раз папа резко прервал его слова:
– Нет, герцог. Это одно и то же. Германское королевство – это лишь частица Римской империи, точно такая же, как Королевство Италии, как Ромапья, как Славянские земли… а вскоре и Галлия, Англия, Греция…