355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Парницкий » Серебряные орлы » Текст книги (страница 15)
Серебряные орлы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Серебряные орлы"


Автор книги: Теодор Парницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

После долгого перерыва послышался голос Сильвестра Второго. Как обычно, размеренный и спокойный, по Аарон настолько хорошо знал своего учителя, что даже из соседней комнаты не мог не уловить в этом голосе легкого, очень легкого, огромным усилием подавляемого волнения. «Императорская вечность приказывает мне надеть Арнульфу перстень на палец?» Оттон вновь топнул ногой: «Я вовсе не заставляю, я только сказал, что я его не надену, и если не ты, то никто его не наденет и канон не будет выполнен». «Как верный и послушный слуга императорского величества, – ответил многозначительным топом Сильвестр Второй, – я по смогу это сделать, пока императорская вечность не заявит недвусмысленно, что полагает правильным, если наместник святого Петра наденет перстень на палец вновь назначенного архиепископа». – «Не терзай ты меня! – пронзительно крикнул Оттон. – Вот как ты мне преданно и послушно служишь?! Заявлю, что ты хочешь, заявлю перед всем миром… Хочешь свидетелей? Гериберт, Гуго, Аде-мар, Поппо, идите сюда, скорей идите, слушайте, что я заявил недвусмысленно, объявил торжественно вот этому милому, но ловкому человеку, который хитроумно полагал, что ему удастся принизить императорское величие, но ему не удалось., и никогда не удастся…»

И тут промелькнули в уме Аарона последние слова Тимофея о саксе и пане, о копе и палке. И еще больше проникся он уважением к зрелой мудрости своего друга. Восхищение это перешло все границы, когда оказалось, что весть о заявлении императора потрясла все церкви и монастыри Рима, как не потрясала ни одна весть. Клюппйцы высыпали в город с пением благодарственных гимнов и вознося молитвы, призывая господне благословение на папу, на которого доселе поглядывали искоса. Позднее рассказывали, что Оттон пожалел о своем заявлении, сделанном в возбуждении, по не мог отступить, и перстень на палец Арнульфу надел Сильвестр Второй. В монастыре святых Алексия и Бонифация на Авентине образовалась небывалая толчея: со всего Рима и из окрестностей собирались монахи, чтобы выразить восхищение настоятелю Льву, который неполных три года назад сказал: «Вот увидите, мы еще доживем до того, что не будет дерзкая рука владык мира сего вмешиваться в святые обряды». «Но не ожидал ты того, отец Лев, – сказал с усмешкой приор монастыря святого Павла, – что предсказание твое сбудется благодаря тому самому человеку, на чей палец тогда дерзко надел перстень архиепископов Равенны владыка мира сего!»

Празднества в честь Ромула должны были проходить десять дней. Погода не благоприятствовала, все время налетали холодные ветры, принося с собой дождь, а иногда и снег. Церемониймейстеры хмуро поглядывали в хмурое небо: каждый уходящий день оставлял все меньше надежд на то, что удастся избежать императорского гнева. Собирались каждые несколько часов, ломали голову, чем помочь в беде. Иоанн Феофилакт потребовал у Тимофея четыреста бочек самого лучшего вина, оделил ими все монастыри, требуя взамен самых горячих молебствий о даровании погоды. Но оказалось, что молебствий, как правило, не устраивали: некоторые монастыри просто отсылали вино обратно. Встревоженный Иоанн Феофилакт рьяно стал доискиваться причин упрямства, без особого труда удалось ему установить, что большинство аббатов и приоров следовали примеру монастыря святых Алексия и Бопифация: столь большое влияние имел аббат Лев, который решительно заявил, что празднование в честь Ромула – это языческий праздник и наилучшее доказательство, сколь претит это празднество святой Троице, – это именно неожиданное возвращение зимней непогоды. Напрасно кричал Иоанн Феофилакт: «Salus Rei Publicae Suprena Lex,[Общественное благо – высший закон (лат.).] напрасно увещевал мягко канцлер Гериберт: «Богу богово, кесарю кесарево»… Аббат Лев спокойно отвечал, что все империи и республики – это всего лишь тень тени величия бога и что только святейший отец мог бы принудить его монастырь изменить свое решение, по тогда он, Лев, покорно, по решительно попросит папу назначить нового аббата, сам же отправится в пустынную обитель подле Гаэты, к старцу Нилу. Разумеется, добавлял Лев, его воля будет приказом исключительно для монастыря святых Алексия и Бонифация, его не касается, что решат остальные аббаты и приоры: они ему по подчиняются и приказов и даже советов от него не получают. Иоанн Феофилакт хорошо знал, что хотя монастырь святых Алексия и Бопифация формально не принадлежит к клюнийской конгрегации, по все принадлежащие и тяготеющие к конгрегации римские монастыри видят во Льве идеальное воплощение клюнийского духа и слушают его куда больше, чем самого папу. И хотя Сильвестр Второй весьма благосклонно отнесся к замыслу Оттона воскресить празднование дней Ромула, он наверняка не захочет допустить волнений, которые, несомненно, охватят монастыри Рима, если Лев действительно уйдет в отшельничество. Гериберт, правда, советовал воспользоваться заявлением Льва и, отказавшись от молебствий у святых Алексия и Бонифация, просить папу, чтобы он оказал давление на остальные монастыри; оказалось, что и этот замысел грозит резким столкновением. Впервые все монастыри города выступили дружно: даже те, что ненавидели клюнийскую конгрегацию, как новшество, противное обычаям отцов и дедов, на сей раз поддерживали клюнийцев, радуясь возможности насолить Иоанну Феофилакту и всем столпам Рима, которые пошли в услужение германскому императору и почитаемому орудием императора папе. Аббаты и приоры, которые, ночь напролет попивая доставленное Тимофеем вино, издевались над императором и папой, представали перед Иоанном Феофилактом с бледными лицами и трясущимися руками, чтобы пропитым голосом заявить, что они не свершат греха перед духом святым, молясь о даровании благоприятной погоды для языческого празднества. Клюнийцы же не прикасались к вину, отсылали его, приходили трезвыми, а если не выспавшись, то от всенощных молебствий, по заявляли то же самое; а канцлеру Гериберту давали понять, что даже папский приказ не изменит их решения. Ведь по уставу их конгрегации они подчиняются лишь приказам настоятеля монастыря в Клюни. И пусть святейший отец пошлет гонца в Бургундию, к аббату аббатов Одилону: разумеется, клюнийский аббат не осмелится противостоять воле Петрова наместника, но к ним эта воля должна дойти не непосредственно, а лишь через приказание аббата аббатов. Им дела нет до желаний или гнева владык мира сего; в любую минуту они готовы мученичеством доказать, что слушают лишь приказов святого Петра, по стоя на столь низкой ступени лестницы, ведущей в небо, они подчиняются уставу, предписывающему им признавать Петровой волей лишь такую волю, которая нисходит к ним поочередно через все ступени, не пропуская ни единой: святой Петр – папа – клюнийский аббат – они. Разгневанный Гериберт заметил, что клюнийская конгрегация отнюдь не всегда так дотошно соблюдает очередность ступеней, по которым нисходит воля Петра, что аббаты в Клюни часто отдают подвластным монастырям приказы, отнюдь не согласованные предварительно со святейшим отцом. Ему ответили, что, стоя на столь низкой ступени ведущей к небу лестницы, почли бы за смертельный грех сатанинской гордыни смотреть на то, что творится на высших ступенях: не годится им говорить о том и даже мыслить. Они отнюдь не грозят, что в случае получения приказа молиться о даровании погоды, возмутятся, покинут свой монастырь и отправятся в пустынную обитель, наоборот, они будут молиться со всем жаром, но повеление, чтобы они молили о ниспослании погоды, должно поступить от аббата Одилона. Только от него.

Первые дни празднества были такие холодные, ветреные и дождливые, что не удалось ни одно шествие, ни одно зрелище. Надо было одеваться как можно теплее, и Иоанн Феофилакт с отчаянием поглядывал на груды легких праздничных одеяний, пышностью которых собирался ослепить императора, город и всех чужеземных гостей. Так что иикого из церемониймейстеров не удивил возглас, которым на третий день празднества Гуго, маркграф Тусции, встретил входящего в помещение совета Аарона:

– Попроси, преподобный отец, его святейшество папу, чтобы он не ложился спать в эту ночь. Пусть сядет за свои книги и придумает такую махину, которая отводит ветры и разгоняет тучи!

Аарон покраснел. Вот уже несколько дней к нему обращались с этим «преподобным», – не привыкнув еще к этому званию, он постоянно краснел. Всего лишь несколько дней назад папа лично помазал своего любимца на священство. «Вообще-то мог бы еще подождать два года, – сказал Сильвестр Второй, целуя в голову только что освященного пресвитера, – но думаю, что святой Петр простит мне это небольшое отклонение от канона. Требуется, чтобы пресвитеру минуло двадцать пять лет, дабы лучше созрела и набралась святости его мудрость. Но воистипу в тебе куда больше зрелости и умудренности, чем у многих епископов, чей век близится уже к ста годам. Я все чаще недомогаю, а, если умру, кто помажет приблудного монаха, у которого ни предков знатных, ни наследственных владений? Те, кто «Отче наш» еще по складам разбирают, будут гордо кричать, что ты недостоин священства».

В Риме часто рукополагали новых священников, но о помазании Аарона говорили больше и оживленнее, чем о ком-либо за последние годы. Потому что не часто бывало, чтобы сам папа не только лично рукополагал пришлого монаха, но и почтил бы своим присутствием первое богослужение, которое тот отправлял. После службы святейший отец, хотя был нездоров и охрип, громко сказал, чтобы в самых дальних закоулках церкви было слыхать: «Воистину достойный и преданный слуга господний; давно уже ни у кого так лицо не бледнело и так руки и губы не тряслись, когда у него хлеб в тело господне, а вино в кровь пресуществлялись… Благословение божие с тобой, преподобный отец Аарон».

Аарон принимал участие во всех совещаниях церемониймейстеров. Он дотошно проверял, все ли вельможи и придворные запомнили, как теперь звучат их титулы. Не зря шутили в Риме, что этот молодой пришлый монашек заново крестит германцев, давая им греческие имена. В соответствии с императорской волей Аарон дважды напоминал архиепископу Гериберту, чтобы тот называл себя не «канцлером», а «архилоготетом». Упорно вбивал он в головы саксонским и франкским вождям, что вот этот среди них зовется «протосебаста», а вон тот «протоспатариос». Пришлось ему даже сокрушаться над невозможностью подыскать какого-нибудь достойного доверия евнуха: ведь по обычаю константинопольского двора императорским спальничьим должен быть кастрат. Оттон очень хотел, чтобы и в этом пункте его двор ничем не отличался от греческого. У него даже глаза засверкали, когда маркграф Гуго выразил убеждение, что нет ничего легче, как взять и подвергнуть этой операции кого-нибудь из придворных, по устрашенный Аарон тут же уведомил об этом замысле папу. Сильвестр Второй решительно заявил императору, что хотя любит его больше всех, но до конца дней своих по переступит порога императорского дворца, буде там совершат столь гнусное насилие над разумным творением божьим. Оттону с сожалением пришлось отказаться от предложения маркграфа Гуго, но Аарону он сказал, что его постигнет строгий гнев императора, если страж священной императорской спальни, даже забывшись, скажет о себе иначе, нежели «протовестиариос», или в какой-нибудь мелочи отклонится от правил, предписанных церемониалом, принятым в спальне базилевсов.

Так что забот у Аарона хватало, к тому же Иоанн Феофилакт старался сохранить за возможно большим числом вельмож и чинов древнеримские титулы из времен республики. Доходило до столкновений, которые имели место обычно по вторникам, когда Сильвестр кончал играть на органе. Лежащая на леопардовых шкурах Феодора Стефания высказывалась обычно за греческое титулование, тогда Оттон дружелюбно трепал Аарона по плечу и обращался к Иоанну Феофилакту повышенным топом, сверкая черными, греческими глазами: «Ты слышал? Слышал? Если уж римлянка, коренная, знатного рода, говорит, что титулование должно быть греческое, то как же ты можешь упорствовать? Ведь никто же так не гордился всем, что связано с Римом, как именно она! И именно она призывает: уступи!»

Иоанн Феофилакт пожимал плечами и уступал. Только ворчал, что все женщины обожают пестроту, пусть даже смешную, а уж пуще всего новый, чужой покрой нарядов. Все смеялись. Феодора Стефания громче всех; Аарон не раз задумывался, действительно ли смешной выглядит эта пестрота из смеси греческих, римских, как из времен империи, так и времен республики, да еще и германских титулов, которые так и не удалось вытеснить без остатка, несмотря на пожелание Оттона, – слишком сильным было сопротивление вождей, особенно саксонских, ничто не могло их заставить перестать называть себя герцогами, маркграфами и графами.

Под руководством Аарона работало несколько живописцев. Все время ему приходилось проверять по греческой книге, точно ли они передают покрой и расцветку одежд, в которые по образцу константинопольского двора должен был обрядиться двор Оттона. Впервые эти одежды должны были поразить взор римлян именно в празднества, посвященные Ромулу. Так что Аарон с не меньшим беспокойством, чем Иоанн Феофилакт, поглядывал в хмурое небо. Его-то самого мало занимало переодевание двора на греческий манер, из некоторых намеков папы он сделал вывод, что Сильвестр Второй не очень благожелательно взирает на все это подражание константинопольскому церемониалу; но вместе с тем он наравне с другими церемониймейстерами мог ожидать весьма неприятных последствий Оттонова гнева, буде торжества эти сорвутся. Так что, когда маркграф Гуго встретил его возгласом, чтобы он умолил папу придумать махину, которая разгоняет тучи и меняет направление ветра, Аарон даже застыл при мысли, что это был бы наилучший способ избежать императорского гнева. Ни на миг он не усомнился, что Сильвестр Второй может такую махину придумать; единственно что его смущало, хватит ли святейшему отцу одной ночи, чтобы справиться со столь трудным делом. Этим сомнением он и поделился со всем собранием и был весьма удивлен, даже огорчен, когда Бернвард, хильдесгеймский епископ, сказал с улыбкой снисходительного превосходства, что никто никогда такой махины не придумает, поскольку подобное предприятие превосходит все пределы человеческой сообразительности, даже самой выдающейся. Зато он, Бернвард, додумался до другого плана, который добрая воля святейшего отца могла бы осуществить без большого труда. Уж кто-кто, а Сильвестр, этот Герберт, непревзойденный мудрец во всевозможных искусствах, наверняка знает, а если не знает, то сумеет отыскать в своих ученых книгах магическое заклинание, которое заставило бы демона ветров Эола отозвать подвластных ему духов куда-нибудь за пределы Рима. И если бы святейший отец захотел в еще большей степени проявить свое умение, то смог бы и посильнее Эола, например, демона Аполлона, привести к подчинению: приказал бы ему подкатить солнечный диск поближе к Риму. Ведь епископ Бернвард, как и все присутствующие, хорошо знает, что святейший отец является несравненным мудрецом в таинственной науке математике, в пауке о числах – и нет демона, даже самого сильного, даже крепче всех вросшего когтями в скалистую основу преисподней, которого нельзя было бы не выманить из бездны соответственно подобранной комбинацией чисел. Так пусть же Аарон упросит святейшего отца, чтобы тот посвятил не то чтобы ночь, а хотя бы один час составлению этой комбинации чисел; он даже не должен сам трудиться, заклиная демона, – пусть только пришлет листок с написанными числами, а уж он, Бернвард, или же архилоготет, Митрополит Гериберт, своей силой, которой обязаны епископскому помазанию, сумеют вызвать нужных демонов из преисподней и вынудить их к послушанию тем же самым способом, которым Спаситель приказал злым духам вселиться в стадо свиней. Аарон слушал слова Бернварда со все нарастающим изумлением, но ловил на себе умоляющие взгляды не только хильдесгеймского епископа. Он чувствовал, что сейчас, как никогда в жизни, имеет право сказать себе, что исполняются самые дерзкие мечтания его детских лет о могуществе, о власти над владыками: самые видные вельможи империи простирают к его ногам – к ногам любимца Герберта – немые мольбы о спасении: Гуго, маркграф Тусции, наместник императорского всемогущества на то время, когда Оттона нет в Италии; Гериберт, кёльнский архиепископ-митрополит, главный канцлер империи; Генрих Баварский, Герренфрид Лотарингский, шурин императора; Куно, герцог Франкский; Герман, герцог Швабский; Арнульф, миланский архиепископ, – на их лицах он читал тревогу, на некоторых даже ужас, но всех одинаково объединяла уверенность, что то, о чем говорит епископ Бернвард, пожалуй, единственное действенное средство избежать несчастья, которое грозит им всем, включая Аарона, если и дальше будет дурная погода. Даже Иоанн Феофилакт, хотя и усмехался все это время как-то презрительно, вздохнул с явным облегчением и какой-то надеждой, когда Аарон дрожащим голосом сказал, что передаст пожелание почетных мужей святейшему отцу. И все так обрадовались, что как будто не слышали или делали вид, будто не слышат дальнейших слов Аарона, который выразил убеждение или даже уверенность, что святейший отец, узнав, чего почтенные мужи хотят от него, весьма разгневается или же, скорее всего, развеселится.

Аарон не ошибся. Сильвестр Второй разгневался, но и развеселился.

– Это верно, сын мой, – сказал он, преодолев взрыв хохота, – Бернвард прав в том, что, если бы можно было заклинать демонов с помощью комбинаций чисел, ему было бы куда легче заставить всю преисподнюю слушаться, чем самого себя заставить запомнить, что девять, взятые девять раз, дают восемьдесят один.

Во второй вторник после начала торжеств церемониймейстеры и все знатные сановники империи собрались под вечер, чтобы посовещаться, не следует ли попросить императора продлить празднества еще на десять дней. Аарон покинул совещание задолго до конца, он хотел непременно послушать игру папы на органе. Кроме него, слушала только Феодора Стефания, как обычно лежа на леопардовых шкурах. Папа как раз начинал переложенную для органа песню, услышанную им много лет назад в Испании, как вдруг без предупреждения ворвались Иоанн Феофилакт, маркграф Гуго и епископ Бернвард.

– Распогодилось, право слово, распогодилось! – кричал Тимофеев дядя пронзительным, безумным от радости голосом.

Он тряс головой, размахивал руками, бил в ладони, это он-то, всегда такой медлительный и степенный, всегда такой важный! Епископ Бернвард преклонил колени перед папой и поцеловал лежащую на клавишах руку. При этом он ничего не сказал, но взгляд его был таким выразительным, что Аарон встревожился: подумал, что все они и впрямь могут предположить, что хорошая погода возвращается благодаря комбинации чисел, которыми заставили служить демона Эола или демона Аполлона.

Иоанн Феофилакт громко кричал, что император должен немедленно выехать из Рима, чтобы утром вернуться в торжественном триумфальном шествии.

– Нет, государь император не выедет до полуночи, – сказал папа. – Вечером он собирается исповедаться.

Иоанн Феофилакт почесал коротко остриженную голову.

– А нельзя перенести святую исповедь на какой-нибудь другой день? – спросил он раздраженным, хотя и молящим топом.

– Нет, – ответил папа. – Государь император выразил желание исповедаться сегодня. А разве ото не самое важное, благородные сенаторы? Не важнее всего празднества Ромула?

Иоанн Феофилакт не стал возражать, по удалился в раздражении и тревоге. Тревога эта возрастала с часу на час: уже миновала полночь, а император все еще не спустился к колеснице, которая ждала его перед Латеранским дворцом. Появился он только на заре. И тут окружила его лавина всадников, и во весь опор помчали они через пробуждающийся город к Фламинской дороге. «Ничего не получится, ничего! – ломал руки Иоанн Феофилакт. – Поздно, слишком поздно! Кто когда слышал, чтобы императоры исповедовались так долго? Ничего не получится!»

Но все получилось великолепно. Прежде всего выдалась прекрасная погода. Солнечный диск, действительно как будто нарочно приближенный к Риму, вздымался из-за церкви святого Лаврентия по чистой, веселой лазури, обрамленной снизу розовым цветом. С запада от моря и с севера от Кампании веяло свежестью и легким теплом ранней весны. Город в одну минуту заиграл тысячами ярких одежд. Огромный движущийся сад попльтл к Мпльвийскому мосту, заливая городской отрезок Фламинской дороги, оставляя за собой меняющиеся озера на всех больших площадях. Золотые орлы сверкнули подле фигуры ангела на вершине башни Теодориха, на Авентине, на Капитолии, на колонне Марка Аврелия и колонне Траяна Наилучшего. А вскоре увидели, как они взлетают над Мильвийским мостом. Процессия императора-триумфатора пересекла Тибр в том месте, где семьсот лет назад Константин, побеждая Максценция, добился победы Креста. Словно в честь этого радостного для христианства сражения, Оттон въезжал на Мильвийский мост во всеоружии, на боевом, покрытом кольчугой коне. Юношеское лицо императора было скрыто тенью от высокого шлема чистого золота, украшенного спереди крестом, а сверху грозно покачивающимся красным плюмажем. В руке он держал обнаженный длинный меч, левую руку прикрывал огромный треугольный франкский щит, в центре которого двуглавый орел широко простирал над миром златые крыла… С лязгом и цокотом двигалась за императором сверкающая серебром и железом свита из епископов, герцогов, маркграфов и графов – разноцветные стяги трепыхались весело, но вместе с тем и грозно на легком утреннем ветру. «Радуйся, правящий миром Вечный город, се вступает в твои священные пределы император во всем торжестве и славе!» – громко возглашали глашатаи, а ответом им были тысячекратные радостные возгласы труб, рогов, флейт и дудок.

Перейдя реку, вооруженная процессия повернула направо и по берегу направилась в сторону Леополиса. По каменному мосту, украшенному статуями, вновь перешли на правый берег Тибра; когда миновали башню Теодориха, сверху, из-под ног ангела двенадцать серебряных труб ударили в небо приветственным гимном, сложенным лично папой. Перед собором Петра маркграф Гуго поспешно и ловко спрыгнул с коня, чтобы подставить свою руку под ногу сходящего с коня императора. Оттон снял шлем и панцирь, меч понес перед ним к собору Генрих Баварский, щит – Куно Франкский. Светлая голова императора низко склонилась перед тем самым алтарем, где некогда склонил голову Константин. Там, где первый почитающий Христа римский император принял крещение от Сильвестра Первого, самый могущественный из христианских императоров примет тело и кровь спасителя из рук Сильвестра Второго. Стоящий рядом с папой облаченный в торжественные священнические одежды Аарон с трудом сдерживался, чтобы не крутиться беспокойно на месте: он припомнил, как много-много лет назад на берегу ирландской реки читал вслух длиннобородый пустынник отрывки из греческой хроники Евсевия, епископа Кесарии, советника и друга императора Константина. Там же ясно было сказано, что не в Риме, а в Акиране, пригороде Никомедии, принял крещение император Константин, и не от папы Сильвестра, а Евсевия, другого Евсевия, никомедийского епископа. Да и то на скорбном одре, перед самой смертью. Неужели не только Оттон, по даже Сильвестр Второй ничего не знают об этом свидетельстве Евсевия? Папа, правда, не читает по-гречески, но ведь Аарон хорошо помнит, как в день бунта и бегства вспоминал Григорий Пятый в роще Трех источников о переводе Евсевиевой хроники, сделанном святым Иеронимом! Так что мог Сильвестр Второй прочитать, наверняка мог, наверняка прочитал.

Аарон вглядывался в лицо коленопреклоненного Оттона. Второй раз за столь короткий срок видит он его так близко, и второй раз коленопреклоненным. Лицо у Оттона усталое, явно не выспался. Что ж удивительного, такие же усталые, невыспавшиеся лица и у папы, и у самого Аарона.

С лица императора Аарон переводит взгляд на лицо аббата Льва, стоящего сразу за папой. Лицо его, обычно суровое и окаменелое в какой-то закоснелой недоверчивости, на сей раз не только прояснилось, но даже слабо улыбается, как будто он просит за что-то прощения. Да и как же! Разве само причащение императора святыми дарами в торжественный день празднества Ромула не доказывает явственно, многозначительно, сколь ошибался аббат Лев, усматривая в этом чисто светском празднестве какие-то греховные связи с верованиями языческого Рима! И разве не далеко зашел он в своем рвении, когда отказался молиться о даровании благоприятной погоды в день празднества любезного сердцу императора, не пагубного ни для чьих душ, никому не причиняющего вреда, с коим, оказывается, отлично можно сочетать столь святое, но столь, к прискорбию, редкое ныне торжество, как причащение земным владыкой тела и крови владыки небес?!

Причастившись, Оттон долго молился, молился со рвением, даже слезы сверкнули на его лице. Когда закончил молитву, направился к одной из часовен, чтобы спять с себя остатки воинского облачения и переменить одежды. Из базилики он вышел, сверкая надетой на голову украшенной рубинами диадемой: шесть отроков несли за ним концы огромного одеяния, в котором он утопал весь, походя на отрока. Аарон с гордостью разглядывал наряд Оттона: живописцы по его указаниям покрыли ткань по греческим образцам множеством вписанных в лучистые круги картин, в точности передающих содержание последовательных разделов Апокалипсиса. Разумеется, Аарон не совсем представлял себе, насколько вырисованные на облачении картины достигают той цели, которой потребовал от живописцев Оттон: ведь императору важно было, чтобы в тот момент, когда он будет выходить из собора, собравшиеся вокруг толпы охватил грозный трепет, который императорское величество и должно вызывать, поскольку оно является частицей божественного величия.

Перед собором уже стояла длинная вереница колесниц. Не верхом, а в квадриге двинется император через весь Рим к Капитолию. Подле него будет лишь папа. Только их двоих повезет четверка черных, лоснящихся копей, покрытых пурпуром, страшных, словно это копи из Апокалипсиса. Императорский и папский дворы помчатся за квадригой на колесницах, запряженных уже только парами. Аарон поместился в колеснице с архиепископом Арнульфом Каролингом и папским нотариусом Петром.

Долго тянулась через город торжественная процессия. По пути к Капитолию Оттон поднялся на шесть менее прославленных холмов: на Делийский взошел между развалинами терм Траяна; на Эсквилине горячо помолился в Либеранской базилике; на Квиринале провел смотр местной стражи; на Виминале позавтракал под открытым небом; на Авентине принял греческих монахов и заплакал, когда те упомянули о его матери; с Палатина долго вглядывался в древние гробницы вдоль Аппиевой дороги. У подножия Палатина вновь переоделся: на голову надел венок из дубовых листьев, укутался в белоснежную тогу. Вновь пересел на коня, на этот раз белого. Издалека могло показаться, что неожиданный снегопад убелил весь Форум, склоны Палатина, весь Капитолий. Упал этот снег, в мгновение ока скосив все цветы в огромном, подвижном саду. В мгповепие ока белизна тысяч тог укрыла переливающиеся всеми цветами одеяния. Ведь на священный Капитолийский холм по ступеням, по которым Ромул взошел к облакам, нельзя восходить иначе, как в безукоризненной белизне древнеримской тоги.

– Как это все изумительно по-римски! – в восхищении воскликнул маркграф Адемар.

– Да, да, даже слишком но-римски для настоящих римлян, – проворчал чернобородый веселоглазый греческий пресвитер, который вместе с маркграфом прибыл на праздник Ромула из Капуи.

Перед конем Оттона несут золотых орлов – спустя несколько десятков шагов несут серебряных орлов. Сразу за ними должен бы ехать Дадо, патриций империи. Но ничьи глаза Дадо не видят – его и вовсе нет в свите императора. За серебряными орлами ведут коня без всадника. Большого, сильного гнедого коня, такого, что может нести очень тяжелое, очень сильное тело. А за конем без всадника плотными рядами шагают воины, десятка за десяткой. Странно выглядят эти воины – таких острых шлемов, таких палиц, щетинящихся камнями и железом, таких ожерелий из желтых и почти прозрачных шариков, таких свисающих усов, да и лиц таких никогда доселе не видывал Рим, хотя многое уже повидал за века.

– Что это за войско такое? – спрашивают римляне, полные удивления.

Войско Римской империи, такое же, как и все другие войска императора, – отвечают всадники в голове процессии.

– Что это за войско? – спросил архиепископ Арнульф Каролинг у Аарона.

Славяне, – шепнул Аарон. – Отборная дружина нашего нового патриция. Дар в знак его верности и дружбы императорской вечности.

И вздохнул. Мысленно досказал сам себе: «Могли бы быть отборной дружиной Болеслава Ламберта. Бедный Болеслав Ламберт!» Вот уже несколько дней он с сочувствием и сердечной скорбью думал о русом княжиче, к которому раньше питал только ревность за то, что тот крадет у Аарона дружбу Тимофея. По теперь и сам Болеслав Ламберт был обокраден: совершенно обокраден и лишен всяких надежд. И не мог Аарон противиться чувству горечи и сожаления, что вот его господин и любимый учитель святейший отец соучаствует с императором и с далеким Болеславом Первородным в безжалостном деле окончательного лишения Болеслава Ламберта остатков надежды на возвращение отцовского наследства. Более того, он содействовал тому, чтобы польского княжича поместили в пустынную обитель самого строгого устава под Равенной, где властвует не знающий уступок в деле умерщвления плоти Ромуальд из Эммерана. Кто раз вошел в число схимников, собравшихся вокруг Ромуальда, тот уже никогда оттуда не выходит.

Никогда еще не было такое с Аароном, когда он почувствовал, что не с папой он сейчас сердцем своим и мыслью, а против него, с аббатом Львом, на мольбы которого о милосердии к Болеславу Ламберту папа Сильвестр ответил холодным и непреклонным: «Нет».

– Можно ли незрелого юнца заточать вопреки его воле в суровую обитель или в темницу? – спрашивал аббат Лев.

– А тебя, отец Лев, спрашивали, хочешь ли ты стать монахом? – пожал плечами папа. – Когда меня мальчишкой отдавали в монастырь святого Геральда, что-то никто о моем согласии не заботился. А разве я сейчас жалею, что стал монахом? Впрочем, взглянем на стоящего вот тут Болеслава Ламберта: разве он не носит уже давно монашеское одеяние, которое сейчас на нем видим? Неужели ты, преподобный аббат, думаешь, что лишь в твоем монастыре подходящее место совершенствоваться в божественном младшему из сынов новокрещенного князя? Разве сам наш вечный император не мечтал о заточении у Ромульда? Неужели, отец Лев, ты можешь угадывать неисповедимый промысел господний? Тогда ты умнее меня. Я не могу столь дерзостно сказать о себе, что наверняка знаю, наверняка угадываю, что то, что ты называешь темницей, не окажется вратами, ведущими темного польского княжича к престолам превыше всех княжеств мира сего, может быть, и Петрову престолу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю